Текст книги "Созвездие Стрельца"
Автор книги: Дмитрий Нагишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 42 страниц)
– Чего пришел? – спросил Гаврош у Генки.
– А ну их всех! – иносказательно ответил Генка, разумея, что ему надоел ложный мир взрослых.
Но Гринька понял его и по этому восклицанию. Он вздохнул и показал Генке на место рядом, ткнул пальцем в бутылку: наливай, мол, пей, казак, и – будешь счастлив! Но Генка, может быть, потому, что это окружение Гавроша и эта обстановка живо напомнили ему о матери и дяде Пете, отрицательно замотал головой:
– Не-е…
– Они непьющие! – сказала девчонка глупо, и мальчишки заржали опять.
– Ты, Розка, заткнись! – сказал Гаврош.
Мальчишки затеяли возню с Розкой. Она хихикала, они стали красны. Гаврош спросил Генку, кивая головой на книги:
– Интересные?
– Учебники! – сказал Генка, понимая, как дико звучит здесь это простое слово.
– Пустите Дуньку в Европу! – закричала девчонка, издеваясь над Генкой и отталкивая от себя наглеющих мальчишек и вместе с тем наслаждаясь их притязаниями. – Профессор, снимите очки-велосипед! Хотите, я вам что-то покажу…
– Учиться хочешь? – спросил Гаврош Генку, не обращая внимания на возню в углу. Он опять вздохнул. Задумался. Но Генка понял, что Гаврош не будет смеяться над ним, и у него отлегло от сердца. Вот это человек, вот это друг! Вдруг Гаврош тихо спросил, словно о чем-то стыдном. – Хочешь, я тебе помогать буду? Не все забыл, у меня память знаешь какая – как у слона. Если бы я хотел, так я бы, знаешь…
– Хочу, Гриня! – сказал Генка осипшим голосом, и на душе у него сразу потеплело. – Да ведь тебе не до этого…
– А что? – спросил Гринька каким-то звонким голосом. – Ты меня еще не знаешь! Эй, вы, сопляки! – крикнул он мальчишкам, которые боролись с Розкой и все опрокидывали ее на спину. – Нельзя ли вам выйти вон! А ну, кому я сказал! – Он стал подниматься, видя, что мальчишки не хотят слушаться и что Розка совсем расхулиганилась. Едва он стал на ноги, возня прекратилась, и теперь все трое ребят, разгоряченные и недовольные, стояли перед ним.
– Ты не очень-то! – сказала Розка, сбычившись.
– Поговори! – бросил Гринька жестко, и Розка захлопнула рот. – Давайте катитесь отсюда – колбаской по Малой Спасской! А ты, Генка, садись сюда. Поближе к свечке!
Почувствовав, что ребята переминаются с ноги на ногу в темноте за его спиной, он сказал:
– Не слышали, да? Марш отсюда!
И вдруг чердак озарился ярким светом электрических фонарей. Обитатели штаб-квартиры Гавроша зажмурили глаза, ошеломленные неожиданностью. Розка ахнула. Мальчишки подались было в глубину чердака, но застыли на месте, услышав повелительный голос, привыкший отдавать приказания:
– Всем стоять на месте! Если есть оружие – вынуть и положить на пол! Считаю до трех.
Один из мальчишек вытащил из кармана большой складной нож и, сгорбясь, отчего спина его выгнулась, как у щенка, который вычесывает блох, стоя на трех ногах, положил нож на пол.
– Засыпались, Гавря! – сказала Розка.
Гаврош сплюнул, показывая свое философское отношение ко всему происходящему в мире, и полуобнял Генку:
– Ни чик! Не бойся, салага, это моя милиция меня бережет!
12
Две недели потратил Иван Николаевич на подготовку облавы.
Вся милиция, студенты трех вузов, войска внутренней охраны, курсанты военных училищ, все офицеры, находившиеся в распоряжении отдела кадров фронта и ждавшие увольнения из армии или перевода в другие части, вся комсомольская организация города, добровольцы – старые рабочие, которым надоели и хулиганство, и поножовщина, и грабежи, и прочие бесчинства, приняли участие в этой операции.
Целая армия была приведена в движение для того, чтобы удержать Генку на краю пропасти, по которому он ходил, как по острию ножа.
Правда, может быть, в эту пропасть Генке не дал упасть один из тех, кто сам в ней находился, – Гаврош, он же Сарептская Горчица, он же Гринька…
Фамилию его Генка узнал, когда вся компания, взятая на чердаке, оказалась на просторном дворе милиции.
– Григорий Томилин! – сказал Гринька, когда подошел к офицеру, который составлял список задержанных.
На двор милиции все прибывали и прибывали новые группы задержанных генок – обоих полов и всех возрастов. Можно было считать операцию удавшейся, но майор был предельно озабочен – срочно надо было изыскивать помещение для арестованных, и хотя многих задержанных просто из-за отсутствия документов при себе, опросив, отпускали, все же скапливалась тут изрядная, разношерстная, разномастная, разноголосая и нечистая толпа явно подозрительных людей: крикливо одетые, ярко раскрашенные девицы, нахальством маскирующие свой испуг или плачущие в приступе страха и злости, по-всякому одетые молодые люди, которые либо возмущенно кричали что-то вроде «Не имеете права!», либо лихорадочно курили папиросу за папиросой, либо искоса, изучающе поглядывали на все окружающее, словно примеряясь к тому, чем все это может для них обернуться. Это были и жители города, давно бывшие на примете у милиции, и разные приблудные – без постоянного места жительства, без прописки, без семьи, без роду, без племени, Иваны, не помнящие родства, бежавшие из лагерей или еще не попавшие туда, хотя по многим уже скучала тюремная решетка, люди без чувства и без закона, вольные птицы без крыльев, рыцари удачи, черпавшие из чужого кармана, как из своего, и способные на то, чтобы из-за копейки выпустить душу из человека. И оборванцы, махнувшие на свою жизнь рукой, и те, для кого хорошая одежда была профессионально необходима. Молодые и старые. Начинающие и кончающие свою жизнь. Те, кого толкнули на улицу сложные и не всегда подчиняющиеся прописям жизненные обстоятельства, и те, кто годами ходил темной дорогой, избегая громкой славы судебных процессов и государственного обеспечения в соответствующих, приспособленных для этого, помещениях.
Перед Генкой предстал вдруг тот мир, на который намекал ему майор, начальник пограничной заставы, о котором говорил ему Вихров, о котором говорила Дашенька Нечаева.
И Генке стало страшно при взгляде на этот мир.
Он, как затравленный собаками котенок, что взлетает на дерево одним махом и видит под собой собачьи морды, смотрел и смотрел вокруг на эти лица, понурые, злые, брезгливые, нахальные, равнодушные, помятые и гладкие, но одинаково чем-то похожие друг на друга. Пожалуй, роднило их выражение досады и страха – не повезло, попались! Сколько, видно, по кромке ни ходи, а все одно – скатишься…
Вместе с задержанными во двор входили и добровольцы из комсомольских отрядов, которым на эту ночь выдали оружие. Они сдавали своих подшефных, затем шли сдавать оружие. И вдруг словно пламя полыхнуло в воротах – копна золотисто рыжих, оттенка красной меди, пышных волос, простенькое лицо, ватная курточка, на одном плече ремень винтовки, щеки, горящие румянцем возбуждения, глаза, в которые так хотелось Гриньке глядеть и глядеть! Это была Танюшка Бойко! И Гринька, увидев ее издали, побледнел как смерть и вдруг сел на землю и заслонился от Тани Генкой.
– Эй, ты! – крикнул ему один из охранников. – Встань давай!
И Гринька вдруг сказал каким-то беспомощным, ломающимся голосом, совсем по-детски:
– Ой, можно я посижу – рыженькая выйдет, я встану, а?
Охранник то ли нахмурился, то ли усмехнулся – трудно было разобрать выражение его лица в этой сумятице метавшихся по всему двору теней и бликов от передвижения людей, от вспышек электрических фонариков.
– Совесть-то, значит, еще имеется! – сказал он.
Но рыженькая не увидела ни Генку, который тоже смертельно боялся попасться ей на глаза, ни тем более Гриньку. Она ушла в помещение, вернулась без винтовки и, спросив, который час, – а было уже четыре утра! – побежала из ворот, на ходу стягивая со своего рукава красную повязку дружинника.
Арестованных стали рассортировывать. Майор милиции вдруг как-то приятно удивился, увидев прилично одетого немолодого человека, который стоял, с напряженным вниманием оглядывая каждую новую группу: «A-а! Козырь! Взяли все-таки». – «Взяли, товарищ начальник!» – «Но-но!» – сказал майор. «Виноват, гражданин начальник!» – поправился Козырь. «При прочесывании взяли или на деле?» – поинтересовался майор. «На деле! – вздохнул Козырь. – В железнодорожном магазине. Кича верная, на три года!» Он вдруг обеспокоенно спросил майора: «А что это я Чирка здесь не вижу, гражданин начальник? Это, выходит, я сяду, а он гулять будет, что ли?» – «А где он?» Козырь сморщился и махнул рукой: «A-а, мелочь! У марухи именины, так он пошел в парфюмерный киоск – духи „Манон“ она обожает. С Ванюшкой Петушком!» – «Возьмут!» – успокоил его майор. «А большая облава?» – с интересом спросил Козырь. «На всех хватит!» – рассмеялся майор.
Тут за воротами засигналила машина. Майор подтянулся, поправил ремень и почти бегом устремился навстречу входившим в ворота. Это было начальство – генерал, полковник, еще какие-то гражданские люди и среди них Иван Николаевич.
Иван Николаевич сказал генералу:
– Меня, товарищ генерал, интересуют малолетние! А взрослые – это по вашей линии. С профессионалами мне говорить почти не о чем. Пусть с ними закон разговаривает…
– Хорошо, Иван Николаевич. Вам виднее.
Приехавшие пошли к крыльцу.
Генерал спросил майора:
– В вашем секторе без чрезвычайных происшествий?
Майор немного померк:
– Есть одно, товарищ генерал. Подкололи у нас товарища Рогова. Глупо получилось, но его отправили в клинику.
– Рогова? – ахнул Иван Николаевич.
– Кто? Как? – спросил полковник.
– На Вокзальной парни хулиганили – заставляли через палисадник прыгать туда-сюда. Ну, ножом угрожали. Тут мы их и накрыли. Ну, товарищ Рогов погорячился, подошел близко. А тут один из хулиганов отмахнулся, задел сильно ножом. Думал, Рогов один, хотел уйти…
– Кто такой? – спросил полковник строго.
Майор вдруг замялся, оглянулся, понизил голос:
– Воробьева сынишка… Он давно уже пошаливает. Не знаю, как быть. Воробьев уже звонил. Велел отпустить – сказал, сам разберется в этом деле.
– Как это «сам»? Как это «велел»? – сказал генерал хмуро.
– Да я распорядился отпустить! – совсем понурился майор.
– Блюстители закона! – плюнул полковник. – Ну да ладно. Разберемся потом… Воробьев перед партией ответит, я думаю…
Генка и Гринька стали в затылок друг другу в очереди малолетних задержанных, которая потянулась в помещение. Генка продрог. Гринька время от времени клал сзади на плечи Генке руки, то ли для того, чтобы ободрить, то ли для того, чтобы согреть, но и сам был и хмур, и бледен, и словно стал ростом меньше. Взглядом он подбадривал Генку, по говорить ему не хотелось, и он то и дело впадал в мрачную задумчивость… Вот так, Гринька!.. Рыженькая была с винтовкой. А ты мог оказаться с ножом, Гринька! Винтовка – это оружие. Но и нож тоже оружие. Только чье это оружие? Рыженькая была сегодня солдатом! А ты, Гриня?
За столом в большой комнате сидел майор.
Неподалеку от него на подоконнике примостился Иван Николаевич, со вниманием смотря на подростков и юношей, задержанных во время облавы. Их было человек пятьдесят. Они тоже были юностью его города. Что же заставляло их быть не такими, как те, кто сейчас уже собирался в утреннюю смену на заводы, или досыпал последние сны перед тем, как бежать в школу, или, по путевке комсомола получив оружие для сегодняшней – или уже вчерашней? – операции, сейчас сдавал его куда следует?
– Фамилия, имя, адрес? – спросил Генку майор. – Мать есть?
– Лунин Генка! – ответил сын Марса и Стрельца, едва живой от того, что увидел он этой ночью. – Есть… Улица Полководца…
Иван Николаевич прищурил глаза. Эта фамилия была ему знакома. Он вспомнил и согнувшегося Вихрова, который так ратовал за семью солдата Лунина, и Дашеньку, которая была так озабочена судьбой этой семьи, и Воробьева, который бранил его за гнездо воров в сберегательной кассе, и многое другое, в том числе и Рогова – надо бы проведать его в больнице, старого товарища! – к которому Генка имел прямое отношение, хотя и не он виноват в том, что Рогова в эту ночь отвезли в клинику с ножевой раною…
– Как учишься? – спросил он у Генки.
– Плохо! – сказал Генка.
– Не можешь себя заставить?
– Не могу…
– А мать?
– Да ей то некогда, то сама не знает…
Иван Николаевич прошелся по комнате:
– А будешь учиться?
Генка беспомощно пожал плечами, хотя, по всему судя, надо было ответить: «Хочу!» Да, было у него такое желание… Но разве можно было рассказать обо всем, что сейчас бродило в душе Генки? Разве можно было рассказать о дяде Пете, например?.. И на лице его отразились боль и смятение, которые раздирали его. Иван Николаевич тоже задумался, глядя на Генку: надо парнишке помочь! Это было ясно председателю исполкома. Он сказал майору:
– Товарищ майор! Я думаю, что этого надо отпустить домой. Я его знаю. А фамилию его запишите. Скоро мы открываем интернат-школу для таких вот ребят, которыми некому заняться. А пока я поговорю в исполкоме, – может, куда-нибудь его учеником устроим, до интерната. Смысла нет оставлять его в прежнем положении…
– Иди, Лунин! – сказал майор.
Генка вышел в другую дверь, откуда тянуло холодком. В конце коридора виднелась открытая дверь. Генка сказал Гаврошу, который держал за поясом Генкины учебники:
– Дай, Гринь! Я тебя подожду…
– Что это? – спросил Иван Николаевич и протянул руку за книгами. Он перелистал их, перелистал и спросил у Гриньки опять: – Что это?
– Да вот пацан просил помочь! Дома ему не с кем разобраться!
– Учитель! – хмыкнул майор. – Ты научишь!
Генке вернули учебники, и он потопал по коридору на волю.
– Фамилия, имя, адрес? – спросил майор Гриньку.
– Томилин Григорий Иннокентьевич! – сказал Гринька.
– Как? – спросил Иван Николаевич.
– Как слышите! – резко ответил Гринька.
Майор вопросительно посмотрел на Дементьева: «Если столько времени мы будем заниматься с каждым из этой братин, то не кончим и через сутки!»
Иван Николаевич вдруг сказал:
– Товарищ майор! У вас есть какие-нибудь материалы на него? Привлекался ли он, имел ли приводы?
– Нет! – сказал майор. – Только безнадзорничество да, может быть, по мелочи что-то, а так даже и на рояле не играл ни разу. Хотя сейчас, пожалуй, придется все-таки отпечатки снять… Я думаю, не помешает…
– А я думаю, помешает! – сказал Дементьев. – Нет ли у вас какой-нибудь комнатки? Я хочу с Томилиным поговорить малость!
Майор кивнул на соседнюю комнату.
Гринька нехотя пошел туда, шагая стопудовыми ногами.
Иван Николаевич прикрыл дверь.
Он вынул портсигар, спросил:
Куришь?
– Балуюсь! – ответил Гаврош. И взял папироску.
Иван Николаевич долго глядел на него.
– Нехорошо ты разговариваешь! – сказал он после неимоверно затянувшейся паузы.
– А с чего мне хорошо разговаривать! – недобро усмехнулся Гринька.
Иван Николаевич сосредоточенно поглаживал папиросой нижнюю губу. Сизый дымок тянулся от папиросы и прерывался, когда Дементьев двигал рукою. Лицо его потемнело.
Иван Николаевич оглянулся на окно, за которым уже занялся веселый день, удивился тому, как прошла эта ночь – быстро и бесследно ли? – и обернулся к Гриньке. Он бросил в пепельницу погасшую папиросу, примял ее пальцем и грустно улыбнулся:
– Ты мне вот скажи: видел, кого сегодня в облаву взяли? Хорошо видел?
– Не слепой! – сказал Томилин.
– Так вот, отвечай: с ними пойдешь или… с нами?
– Хитрый вы! – сказал Гринька без усмешки. – Решай, Гринька, сам, да? А мы ручки умоем: сам выбирай, сам кайся! Так?
– Не дерзи! – сказал Иван Николаевич строго. – А кто должен за тебя решать? Ты решай, а мы поможем! Не трехлетний. Усы, смотри, растут… Теперь тебе каждый божий день придется самому решать. Работать пойдешь?
Томилин насупился. Он понимал, что сейчас решается нечто большое, чем вопрос о том, будет ли Гаврош работать или Останется в недостроенном слоне на городской площади – приюте обиды и злобы. Рыженькая на берегу – точно солнечный лучик, Арсенал – чьи дымы над городом стлались по небу, чердак – с его сопливым и откровенным похабством, опять рыженькая – с винтовкой на ремне, многоликая и одинаковая шпана – тут, за стеной, в ожидании решения своей участи, отягощенная прошлым и замышлявшая новые правонарушения, – все это смешалось в голове Гриньки, перепуталось, замелькало, завертелось. «Каждый божий день теперь придется самому решать!» Придется самому решать. Либо – в стаю волков, где звери едят друг друга, либо – к людям, которые могут ошибаться, но готовы исправить ошибки, которые всегда – вольно или невольно, таков закон жизни – подставят локоть, чтобы можно было опереться на руку друга, пусть неведомы тебе его имя и род занятий, пусть, оказавшись в минуту помощи возле тебя, он навсегда потом исчезнет из поля твоего зрения.
– Я бы на Арсенал пошел работать! – сказал Гринька и затаил дыхание.
Иван Николаевич взглянул на Томилина.
– Оборонное предприятие, Гриня! – сказал он, несколько смущенный заявлением Томилина, и представил себе те взгляды, которые придется ему претерпеть, когда он заведет речь о приеме Гриньки на работу именно в Арсенал. Гринька насупился и готов был сказать что-то очень оскорбительное, что-то такое, после чего уже невозможен бы стал дальнейший разговор. Инстинктивным движением Иван Николаевич поднял руку и не дал Гриньке сказать то, что так и рвалось из его груди: – Помолчи, порох! Говорят, перед тем как сказать что-нибудь важное, надо до двадцати пяти сосчитать!
– Вот вы и сосчитайте! – сказал Томилин и словно съежился весь, будто и ростом стал меньше: он устал от всего и жаждал, чтобы его оставили в покое – хотя бы и в волчьей стае!
– Сосчитал! – не без улыбки сказал Дементьев. – А что тебя туда так тянет? Почему только в Арсенал? Может, скажешь?
– Любовь! – сказал Гринька, прислушиваясь к слову – то ли оно или, может быть, не то. Но слово было именно то, что надо. – Она с винтовкой сегодня была! – сказал он и улыбнулся невольно, поймав себя на мысли, что ему очень хотелось пройти с рыженькой в ногу, слушая счет сердца, и чтобы у него, как у Тани, была винтовка на плече.
– Даю слово! – сказал Иван Николаевич. – Причина серьезная!
…Когда Гринька Томилин вышел из здания краевой милиции, солнечный день был в разгаре и свежий ветер с Амура гнал по асфальту желтые листья, листья, листья, которые, шурша, катились куда-то. Золотая осень кончалась…
13
Золотая осень кончалась…
Уже тополя на улицах города стояли обнаженными, простирая в холодно-голубое небо свои черные длинные ветви, и ветер свистел в этих ветвях. Перед окнами Вихрова качались и качались на ветру тополя, березки и маньчжурская вишня в саду, что развел возле своего дома отец Шурика и Ирочки-балерины. И Вихров смотрел и смотрел на эти качающиеся ветви, которые словно хотели куда-то сорваться и улететь вместе с последними листьями.
Вихров задыхался и кашлял, кашлял и задыхался, и Фрося в своей комнате то и дело с недовольством поглядывала на стенку, за которой сосед все никак не мог надышаться и таял на глазах.
Однажды она постучалась и вошла в квартиру Вихровых.
– Галина Ивановна дома? – спросила она, хотя и сама видела, что Вихрова час назад вышла из дома с Игорем, укутанным уже по-зимнему, гулять, пока светит щедрое солнышко.
– Нет, она ушла с сыном! – сказал Вихров, принимая несколько более удобное положение. – Что передать? Они должны скоро вернуться!
Фрося помялась, потом с невольной улыбкой сказала:
– Да мне, вообще-то, она и не нужна. Я к вам…
Вихров удивленно поднял брови, но тотчас же опустил их – он не чувствовал ни интереса, ни любопытства, слишком измотала его болезнь. Он молча глядел на Фросю, осунувшийся, с бледностью на лице, с темными кругами под глазами, небритый…
– Ой, как вы постарели! – сказала Фрося неделикатно.
– Да. Я не мальчик уже давно! – отозвался Вихров с бледной улыбкой на усталом лице.
Фрося огляделась с видом заговорщика и вынула из-под шерстяной жакетки какой-то серый, некрасивый конверт. Она подошла к самой кровати и шепотом сказала:
– Вам письмо. От Зины. Ну, знаете, от какой…
Еще бы Вихров не знал, от какой! От его Зины, конечно. Он поднял голову. Фрося сунула ему в руки конверт и, почему-то подмигнув, убралась восвояси. Вихров, взяв конверт, над которым кто-то явно потрудился до него, раскрыл его и вынул письмо, написанное на листке простой бумаги, сложенной пополам, – неожиданная весть из того мира, где отныне должна была жить Зина, которую в официальных документах теперь называют «заключенная» или, в целях быстроты и экономии, проще – «зека»!
«Дядя Митя!
Я не смею написать – дорогой мой или милый мой, хотя вы и дороги мне и милы, как прежде, и, верно, навсегда. Простите меня за то, что я пользуюсь не совсем надежным способом сообщения, через Фросю, но у меня нет другого выхода. Писать вам на квартиру я не могу. Слишком дороги вы мне для того, чтобы я могла ставить вас под удар.
На скромность и на такт Фроси я не надеюсь. Боюсь, что первой читательницей этого письма станет она, а не вы. И все-таки пишу. Это первое и последнее письмо, Из него она не почерпнет ничего, потому что это письмо для вас, а не для нее. И если она не утерпит и вскроет это письмо, пусть ей, как сказала бы бабушка Агата, бог простит…
Тюрьма не отгорожена китайской стеной от внешнего мира. И как ни строги здесь порядки – здесь не детский сад! – многое из происходящего в вашем мире, дядя Митя, доходит сюда. Я узнала о том, как боролись вы за справедливый приговор. Я понимаю, что вы не сделали бы этого только ради меня. Но – бесконечно благодарна! У меня была страшная ночь перед судом, от которого ждала вынесения беспощадного приговора. В эту ночь у меня появилась мысль – уйти из жизни самой, до того, как я захирею в практически вечном заключении. А потом стало стыдно – уйти в кусты, как только меня схватили за руку! Это было бы уж очень непорядочно – Фрося понесла бы ответственность одна за все.
Здешние законники, – а, как я теперь вижу, подлинные знатоки уголовного кодекса находятся не в здании суда или прокуратуры, а именно здесь, – были потрясены тем, что Иванов вынес такой мягкий и справедливый приговор, хотя считали, что он мог бы ограничиться и пятью годами для меня. Мнения их разошлись. Одни сказали, что судья растаял перед моей красотой. Но другие решили, что у него проснулась совесть или ответственность перед законом и что красота на него не действовала, вернее, еще больше его ожесточала, и приводили примеры – очень доказательные. Ну бог с ними – и с судьями и с законниками за решеткой!
Я – виновата и, как ни тяжко мне здесь, искуплю свою вину.
Через восемь лет, когда я выйду из заключения, мне будет тридцать пять лет. Тридцать пять лет. Когда я иной раз чувствовала себя старухою в двадцать пять! Тридцать пять лет – умирать еще рано, а начинать новую жизнь – слишком поздно. Только теперь я понимаю, что я наделала! Счастье, что Фрося не прошла через это. Но – будет то, что будет. Иного утешения у меня нет.
Впрочем, я клевещу и на себя и на жизнь. Утешение есть, и оно в том, что я вас все-таки люблю, дядя Митя, и счастлива, что второй раз познала в жизни радость истинного чувства, не имеющего границ, чувства, на которое не может повлиять ничто – ни время, ни обстоятельства.
Не думайте обо мне плохо. Обещаю также вам – мне ведь некому больше обещать, я одна в целом мире! – что я не буду ни хныкать, ни подличать, что я не унижу себя ничем и вы не станете сожалеть ни о чем и не будете стыдиться того, что были близки с бедной Зиной, которая только оступилась, дядя Митя, только оступилась…
Я – всегда с вами.
Хочу в воспоминании о вас черпать твердость и веру в людей.
Прощайте, мой дорогой, самый близкий во всем мире человек, несмотря ни на что, наперекор всему.
Пусть все у вас будет хорошо!
Зина».
Вихров сидел, скомкав письмо в руке. Слезы застлали его взор. И теперь вместо тополиных и березовых ветвей в саду соседа была какая-то тушевая размывка, в которой не видно было никаких определенных очертаний, так себе, какая-то клякса. Он не сразу сообразил, что опять перед ним стоит Фрося, не сразу понял, о чем она говорит. А Фрося говорила:
– Я с Зиной перед этапом виделась. Ну, она спрашивала: как, мол, вы? Я сказала, что вы болеете. Так она просила меня: когда вы это письмо прочитаете, чтобы я взяла его и сожгла, а то где вы там будете шариться, Галина Ивановна женщина внимательная! Ну, давайте же!
Вихров отдал письмо и проводил Фросю отчаянным взглядом.
«Бывает же на свете смертельная любовь! Ох, счастливая Зина!» – сказала себе Фрося, перечитывая второй раз это письмо, над которым она уже наплакалась вволю, разрывая листок на мелкие части и кидая обрывки в только что растопленную печь.
В печи полыхало жаркое пламя. Сухие дрова горели как напоказ. Обрывки письма на секунду белыми снежными хлопьями ложились на рыжий огонь, вспыхивали и тотчас же обращались в черный пепел, который тяга выдувала в трубу. А в трубе гудело и гудело, и печь становилась все теплее и теплее.
14
И опять мимо Фроси проходило какое-то большое чувство.
И она задумывалась над простым вопросом – а где же ее собственное счастье и что такое счастье вообще. «Счастливая Зина!» – говорила она себе, завидуя ее любви, такой красивой, как красива была ее подруга, а потом вспоминала – они разговаривали с Зиной последний раз через загородку, перед которой с одной стороны стояли заключенные, с другой – посетители, и было шумно и бестолково, как на вокзале, в предотъездной суматохе. Какое же счастье – оказаться в тюрьме в двадцать семь лет?! И все-таки Фрося завидовала бывшей подруге… Любит она! Любят ее!
Встречи с Марченко все больше претили ей. Но теперь она боялась своего начальника. Чутьем она угадывала, что у него мстительный и низкий характер, а порвать с ним – не могла: все-таки вроде у Фроси есть какая-то жизнь, есть мужик, которого надо встретить, приветить, для которого надо приодеться, которого надо ждать, для которого надо выкраивать время, с которым надо посидеть. Как жаль, что он ничего этого не ценил, быстро подводя все ее ухищрения к одному знаменателю. «Любишь?» – как-то спросила Фрося, уступая его нетерпеливому понуждению. «Чего-чего?» – удивленно спросил Марченко. И Фрося не повторила своего вопроса…
Между тем Венедикт Ильич все чаще подходил к киоску Фроси.
Ей не очень нравилось, что он всегда чуть навеселе. «Опять наинспектировался!» – думала она, наливая ему кружку пива. Но он улыбался и жмурился на нее, как кот на солнышко, и Фрося привыкала к нему все больше. Венедикт Ильич не был разговорчив, но Фрося говорила за двоих, вознаграждая себя за вынужденное молчание с Марченко.
Инспектор однажды, неожиданно заплатив за две кружки пива, чем и удивил и испугал Фросю, сказал ей доверительно:
– Вы одна! Так? Так!.. И я один! Так? Так!
Недоумевающая Фрося спросила его:
– Что вы хотите этим сказать?
Венедикт Ильич заулыбался, принялся расчесывать свои моржовые усы, для чего-то трубно высморкался, опять расплылся в улыбке. Он поднял вверх указательный палец и сказал:
– Вот именно что! Именно! Один да один – два! Так?
Тут он церемонно поклонился Фросе, приподняв свою серую барашковую шапку, пирожком, и ушел. Надо было все сказанное считать намеком на какие-то серьезные намерения инспектора. И у Фроси радостно дрогнуло сердце. Она хотела было окликнуть его и выяснить все сразу до конца. Но побоялась испортить дело… Как видно, ему надо было время для того, чтобы на что-то решиться. Фрося попыталась было критически оценить его, но потом сама себя сердито оборвала: «А чего еще надо? Солидный! Вежливый! Собою видный! Обходительный, а не то что сразу, как бес…»
15
К великой радости Ивана Николаевича, в высших инстанциях утвердили тот генеральный план реконструкции и развития города, который в годы войны казался далекой мечтой, чем-то вроде утопии Роберта Оуэна…
Но верха шли дальше, чем мыслил и мог мечтать Иван Николаевич. Предстоял огромный скачок в промышленности, жилищном строительстве, сельском хозяйстве. Надо было глядеть вперед на десятилетия. Вот уж именно, штаны начинали трещать в шагу!.. Новые заводы, новые города, расширение старых, новые совхозы – об этом надо было думать и это надо планировать уже сейчас, сегодня, немедля. И в системе краевого исполкома возник трест геодезической съемки, которому надлежало выполнить такой объем работы, какого не было сделано за предыдущие двадцать лет!..
Нас это интересует с многих точек зрения, но об одном аспекте этой работы мне хочется сказать особо: в этой работе нашлось дело и Генке Лунину. Иван Николаевич рассудил, что подростка надо занять чем-то таким, чтобы он чувствовал себя не последней спицей в колеснице в жизни родного города, и настал день, когда Генка, взвалив себе на плечи рейку с красно-белыми делениями, на манер той, которой с борта «Маяковского» измеряли глубину вод Сунгари в бытность Геннадия Лунина в его заграничном путешествии, вышел на улицу не как пенкосниматель и прожигатель жизни, а как полноправный член бригады геодезической съемки. Бригадир, правда, посмотрел на Генку вначале очень скептически.
– Эй, рабочий класс! – сказал он Генке, щурясь. – Ты тут есть или тебя тут нету? Больно ты малой!
– Вырасту! – сказал Генка хмуро. Он был недоволен тем, что его рост вызывает насмешки, но не был намерен эти насмешки поощрять. Он прищурился, как бригадир, задрал вверх голову и дерзко сказал. – Не то беда, что колокольня велика, а то диво, как нагнули да шишку вверх воткнули!
Бригадир хотел было обидеться, но потом хлопнул Генку по плечу:
– Правильно, рабочий класс! Не давай себя в обиду… Я думаю, у нас дело с тобой пойдет! Может, вызовем других на социалистическое соревнование? Как ты смотришь на это?
– Надо – так надо! – сказал Генка, не очень-то понимая, что это за штука – социалистическое соревнование.
– Сурьезный ты человек, рабочий класс! – сказал бригадир.
Целыми днями ходил теперь Генка под еще горячим солнцем с рейкой на плечах и на весь город глядел теперь через ее красно-белые деления и уже видел не только те дома, что стояли сейчас на улицах, а и те, что будут стоять. Он смотрел на улицы с точки зрения тех линий, которые на схематических картах определяли будущий облик города. Плечи его ныли – рейка была не так легка, когда ее носишь, вышагивая усталыми ногами километры и километры! – но он не жаловался на усталость. Впрочем, когда невольно от этой усталости его немудрящее лицо искажалось, бригадир вдруг говорил, вытирая потный лоб:
– Ну, рабочий класс, я с тобой тягаться не могу! Ты двужильный, что ли? Смотри-ка, у меня ноги не ходят, а ты все, как воробей, прыг да прыг!
И тогда воробей со вздохом верблюда, преодолевшего за один перегон всю пустыню Каракумы, снимал рейку с плеча и ставил ее вприслон куда-нибудь, чтобы не пачкать, не царапать, а бригадир, наблюдая за всеми действиями Генки, приговаривал: