Текст книги "Созвездие Стрельца"
Автор книги: Дмитрий Нагишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц)
Сурен серьезно посмотрел на Вихрова и, прижав руку к своему доброму сердцу, серьезно сказал:
– Когда меня изберут президентом республики, я подпишу указ и об этом. И меня будут помнить всегда, даже если я ничего, кроме этого, уже не сделаю…
Тут услышали они тонкий, шелестящий, звенящий, словно рожденный этой сиреневой воздушной пеленой, что висела над Амуром, неповторимый шум. Река тронулась. Тяжелые, рыхлые, набухшие влагой льдины лениво полезли на берег, вспахивая песок и буграми вздувая гальку, разворачивались медленно, будто в раздумье – стоит ли? – крошились, ломались и опять окупались в воду, которая все чаще стала проблескивать между льдин. Это был уже не тот лед, зимний, что толстым панцирем покрывал реку, защищая ее текучие воды от свирепого мороза, крепко держал санные пути – плотный, слитый, сильный, синий. Теперь он был словно бы из длинных, тонких, стеклянных, звонких иголок и расседался, едва встречал какое-то препятствие. И шелестели, распадаясь, эти длинные, искрящиеся, колючие льдинки. Каждая из них была мала, но их были миллиарды и миллиарды. Их было столько, сколько капель воды было в этом льду, и они-то и создавали эту нежную музыку весны, это необыкновенное звучание, ни с чем не сравнимое и неотделимое от самого слова – весна!
2
У Ивана Николаевича полезли глаза на лоб, когда он выслушал свою Марью Васильевну. Она же сказала:
– Товарищ из отдела культов их не устраивает, Иван Николаевич! Они непременно хотят видеться с вами. Они в приемной. Целая депутация. Пожилые. Мужчины и особенно женщины…
Иван Николаевич почему-то почувствовал себя крайне неловко. «Депутация верующих! Вот это номер, чтоб я помер! Видно, дело важное, если они не хотят разговаривать с работником среднего звена. Не принять? Жалобу, сволочи, напишут – расхлебывай потом!»
– Лед тронулся, господа присяжные заседатели! – сказал Иван Николаевич озадаченно.
– Тронулся, Иван Николаевич. С утра! – сказала Марья Васильевна, имея в виду ледоход и несколько сбитая с толку разбросанностью мыслей председателя исполкома.
– Не то, Марья Васильевна! – сказал Иван Николаевич. – Эту фразу говорил в свое время Остап Бендер, когда попадал в тяжелое положение. Помните?.. А на ледоход я сбегал поглазеть еще до прихода на работу. Так и прет! Так и прет! Ох, сколько раз я его видел, и каждый раз одно и то же чувство – восторг и страх: какая сила! – Он помолчал и добавил: – А вот разговаривать с верующими… Я начинаю чувствовать себя Остапом Бендером. Ведь я в юные годы с комсомольцами-безбожниками лазил на церковные купола кресты сбивать!
Марья Васильевна дипломатично молчала. Председатель вздохнул:
– Пригласите их!
И они были приглашены.
– Здравствуйте! – сказал Иван Николаевич. Хотел было по привычке добавить «товарищи», но у него словно глотку перехватило: все, что было связано с религией и церковниками, вызывало у него сложные чувства, – он мог, если это надо было, уважать убеждения верующих, по он не мог верить им. Это были люди двух хозяев – боженьки и закона. И Иван Николаевич принадлежал только одному – закону, разумея при этом только то, что согласовалось с его партийной совестью. А его партийная совесть вставала на дыбы при виде попов и тех, кто готов был становиться перед попами на колени и целовать им руки – таким же грешникам, а может быть, во сто раз худшим! Однако он смирил себя. Встал с кресла, когда они вошли. И заставил себя взять пальцы в замок, для того чтобы выслушать граждан верующих.
Граждане. Верующие.
Выдерживая приличную паузу, необходимую в важных делах и при встречах с видными людьми, они молчали, тихонько усаживаясь на кресла в кабинете. Двенадцать человек, как двенадцать апостолов. Церковный совет. Несколько старушек, чистенько одетых в темное, в платочках, чинно повязанных под подбородком. Так искони повязывают платок женщины на Руси. Но в этих было что-то особое. Под обыкновенным платком был повязан другой, тонкий, черный, обрамлявший простые лица строгой линией. У двух, кроме этого черного платка, под ним был еще и белый платочек, так же строго повязанный. Смутное воспоминание шевельнулось в памяти Ивана Николаевича. Где и когда он видел нечто такое же? «Ой! Монашки! – даже с некоторым страхом сказал он себе. – Да как же они, Христовы невесты, сохранились-то все эти годы? Вот гадюки!» Впрочем, он велел себе относиться лояльно к пришедшим. Все-таки они ему в матери годились, какими бы они ни были и чем бы ни занимались, да и мать его была верующей, и когда он, молодым комсомольцем-богоборцем, предъявил ей ультиматум – выкинуть иконы из дома, она сделала это, сказав только загадочную фразу: «Не судите, да не судимы будете!» Среди пришедших были мужчины – один глубокий старик со слезящимися глазами, полуглухой и, видимо, выживший из ума: второй – лет сорока пяти, явно продувной, что так и сквозило через маску смирения и отрешенности, благообразия и покорности, которая была приклеена к его невыразительному, гладкому лицу лицемера и ханжи…
Однако это были, пожалуй, артисты ансамбля. А солистом был один – плотный, хорошо сложенный мужчина лет пятидесяти со спокойным, уверенным лицом человека, знающего, чего он хочет и что делает. Невысокого роста, он казался крупным, то ли потому, что был выше средней упитанности, то ли потому, что держался, зная себе цену и понимая, что он существует на свете не сам по себе, а как выразитель воли вот этих сирых, блаженненьких, что сидели чуть позади него, не сводя с него глаз. «Закоперщик! – подумал Иван Николаевич. – Такие во время коллективизации в алтарях кулацкие обрезы прятали! Такие у нас переходчиков из Маньчжурии в своих квартирах принимали!» Но он выразил на своем лице внимание, только внимание и ничего больше. В конце концов, верить или не верить в бога было делом совести: верующих за все их дела на земле ожидал Страшный суд на небеси, но и соответствующим учреждениям на грешной земле тоже не полагалось разевать рот, ежели что…
Самая маленькая из старушек, почти невидная в своей одежке, сказала Ивану Николаевичу:
– Ты-ко, батюшко, послушай, что отец дьякон скажет! Да у нас и гумага есть.
Солист, откашлявшись, пристально поглядел на председателя.
– Верующие трудящиеся в годы войны проявили верх сознательности и преданности родной Советской власти! – сказал он. «Ишь ты, как выговаривает-то! Прямо-таки родной!» удивился Иван Николаевич, сохраняя на лице вежливое внимание к посетителям. Солист продолжал. – Об этом ясно говорит патриотический поступок патриарха всея Руси святейшего Алексия, положившего на алтарь отечества дары своего пламенного сердца – личную панагию стоимостью в пятьсот тысяч рублей, принятую правительством в фонд обороны. И мы, скромные сыны родины и православной церкви, не скудели в своих стараниях подпереть свою армию, изгоняющую нечестивого врага – порождение сатаны! – и ввергающую его в геенну огненную.
Скромный сын родины и православной церкви говорил на русском языке, и все же Ивана Николаевича стало охватывать какое-то странное чувство, будто он читает какую-то очень уже старую книгу, которую и понять-то сразу нельзя. Он невольно покрутил головой, переводя сказанное на удобопонятный язык своих дней. Старушки согласно закивали головами, с настороженностью и умилением следя за плавной речью дьякона. Но последний, отдав должное политесам и поняв, что председатель исполкома в настоящую минуту не слушает его, а буквально продирается с топором через чащу его словес, перешел на будничный язык.
– Мы весьма, – сказал он, – благодарны советскому правительству и партии за внимание к нуждам верующих, естественное, если обратиться к развитию событий в дни войны, когда и вера стала оружием борьбы с гитлеровским нашествием!
«Ох ты! – сказал Иван Николаевич мысленно. – Вот это пропагандист и агитатор! Здорово завернул!»
– Однако в нашем городе, – продолжал «пропагандист и агитатор», – верующие лишены возможности собираться в храмах за их отсутствием, так как в свое время они были отобраны и обращены на нужды гражданские…
«Это верно! – сказал себе Дементьев. – Чего нет, того нет!»
– До сих пор верующие собирались в домах отдельных граждан. Это неудобно и для верующих, да и для общественных органов, призванных следить за соблюдением порядка! – При этих словах, Иван Николаевич готов был поклясться, на устах отца дьякона заиграла откровенно насмешливая улыбка, но он продолжал спокойно. – Положение это не соответствует Конституции! Мы, по уполномочию верующих города, просим возвратить церкви здания, приспособленные к отправлению религиозных обрядов. Наши послания об этом отправлены главе православной церкви, но нам думается, что этот вопрос можно решить и здесь. В рабочем порядке! Это первое!
– Один! – сказал Дементьев, невольно загибая пальцы, чтобы ничего не забыть, – старая, детская дурная привычка, над ним смеялись друзья, – чтобы не забыть тех дел, которые входили в компетенцию председателя исполкома, ему нужно было загибать пальцы не только на своих руках, но и на руках всего штата исполкома! Избавиться от этой привычки председатель не мог.
– Второе, – сказал закоперщик, – тоже можно решить на месте, не дожидаясь того, когда епархия сможет прислать духовных лиц, окончивших семинарии или академии. До сих пор все обряды отправлял я, рукоположенный только в диаконы. Это тоже не соответствует нуждам верующих. Между тем в городе живет священнослужитель, оставивший за годы своего пастырского служения благодарную память в сердцах прихожая. Мы просим освободить его от нынешней светской службы, чтобы он мог вернуться в лоно святой церкви!
– Два! – сказал Иван Николаевич и приготовил третий палец.
Но закоперщик протянул ему бумагу, сказав:
– Вот прошение верующих! Оно подписано нами по уполномочию пяти тысяч верующих, которых подписи тоже собраны, но не представлены, так как, вы знаете, коллективные заявления приравниваются гражданскими властями по своему значению к документам фракционной борьбы…
Тут Иван Николаевич растворил рот, да и не закрыл его от изумления. «Троцкист или бухаринец, сукин кот! – сказал он чуть не вслух. – Все ходы и выходы знает! Отец ди-а-кон, козел тебя забодай!»
Он взял бумагу, прочитал, и его бросило в краску.
– Ну-у! – не сдержался он.
В прошении говорилось ни более ни менее как о том, что верующие просят передать под храм здание Дома Красной Армии. Иван Николаевич даже задохнулся. Вот размахнулись! Что же это, на самом деле, происходит? И откуда у них нахальства набирается? Что же такое произошло, что они осмелели?
– Почему же только Дом Красной Армии? – спросил он, свирепея. – Почему, например, не приспособить для этой цели здание Исполнительного комитета?
Солист промолчал. Но тут та самая тихая старушка, которая называла Дементьева батюшкой, вдруг поднялась со своего места и заговорила, точно горохом из мешка посыпала:
– Стоял на Лысой площади Софийский собор, никому не мешал. Разобрали его в одна тысяча девятьсот тридцатом. Камешек-то только на сто сажен вправо перекинули – всего-то и делов. Из святых камней Дом офицера сложили, как есть. Это еще в кои веки мы с силою соберемся, чтобы второй-от собор скласть, а все дешевше выйдет новый дом на старое повернуть. И хундамент святить не станем, только внутри покадить придется да молебен справить. Вот и все!
– Софийский-то строили на трудовые грошики! – добавил тот, у которого слезились глаза. – Я и то походил по краю. С кружечкой. На построение. И воздвигли…
Лицо Ивана Николаевича потемнело. Солист мягко наклонился к нему и осторожно взял прошение. На место его он положил другой лист бумаги, написанный тем же почерком. На этот раз речь шла о том, чтобы вернуть старое здание железнодорожной церкви, в которой после снятия колоколов и купола разместился финансовый отдел районного исполкома. Дементьев знал и об этом здании – по сути дела пятистенная изба, очень просторная, вместительная, с печным отоплением. Все равно ее освободят, как только построят здание исполкома. Это уже другой разговор…
Солист каким-то бархатным голосом сказал:
– Тут у нас мнения были разные. Я лично считаю второй вариант более реальным. Правда, здание пришло за это время в ветхое состояние, но мы его отремонтируем…
– Да, конечно! – сказал Дементьев, немного остывая от раздражения, которое обуяло его после чтения первого прошения.
Черт возьми! Хоть бы кто-нибудь из них не проболтался о своих притязаниях! Эк-к их, что вспомнили! Иван Николаевич живо представил себе вскрытие гроба барона Корфа, неловкость при виде покойника, который словно нарочно явился в новый, советский мир, чтобы о чем-то этому миру напомнить, страх, когда в мгновение ока барон обратился в кучу праха, которая даже не пахла ничем, и затем веселые песни комсомольцев, которые работали на разборке здания собора, закрывавшего выход и вид на Амур. Видно, тогда он впервые в своей жизни пел, чувствуя себя сильным, как Микула Селянинович:
Долой, долой монахов! Долой, долой попов!
Мы на небо залезем – разгоним всех богов!
Задор молодости, дерзость ее, смелость строителей нового мира – не соизволением божьим, а своей творческой волей! – звучали в тех вольных песнях. И когда весь камень перебросили и верно на сто сажен, на строительство Дома Красной Армии, а с площади вдруг открылся пейзаж красоты невообразимой – с высоты этого берега на пойменный левобережный остров, с бесконечными далями, с синими и голубыми переливами воздушной перспективы, с ощущением простора – какую радость почувствовали те, кто со смешанным чувством разбивали ломами и кирками, подрывали динамитом стены собора двухметровой кладки, рассчитанные на века господства над этой окрестностью. Они словно заново открыли народу Амур, снесши до основания это капище. И вот… «Что же дает им основания для этой дерзости? Мертвый хватает живого! – подумал Иван Николаевич и мысленно показал дьякону фигу с маслом. – На-кося, вы-ку-си, отче! Пятистенку отдадим, конечно, черт с ней, все равно ремонтировать ее себе дороже, а с этим…»
– Решим! – сказал Иван Николаевич. И тут только понял, насколько искусно разыграл всю сцену солист в сане диакона. Первая бумага и рассчитана была на то, чтобы сбить его с толку, возмутить и вывести из себя, чтобы тем охотнее он пошел на второй вариант. Черт возьми и еще раз черт возьми! Они и добивались-то только этой пятистенки. И не так уж просто будет выселить из нее отдел исполкома. А ей-богу, хорош отец дьякон, без мыла в узкое место влезет! И Иван Николаевич искоса поглядел на солиста. Но на лице того, кроме чувства живейшей благодарности председателю за помощь, в которой депутация теперь была уверена, он не прочитал ничего. – Решим! – повторил он, так как отступать было некуда.
Вторая просьба даже не возмутила, а как-то обессилила Дементьева. Священнослужителем, оставившим благодарную память в сердцах прихожан, назывался в поданной бумаге бухгалтер исполкома, которого сам Иван Николаевич знал лет десять как не хватавшего с неба звезд, но честного и исполнительного работника советского аппарата.
– Выясним. Разберемся. Удерживать не будем! – сказал он, и делегаты оставили его кабинет.
– Чепуха какая-то! – буркнул он и велел Марье Васильевне вызвать бухгалтера. – Георгий Иванович! – сказал он, когда через десять минут бухгалтер вошел в его кабинет. – Вы меня извините, что я оторвал вас от дела! Тут какое-то недоразумение выходит. Я бы даже сказал, что клевета на вас получается со стороны некоторых старорежимных элементов! – и Иван Николаевич смущенно и недовольно протянул бухгалтеру второе прошение своих нежданных посетителей.
Бухгалтер взял бумагу. И по тому, как быстро он прочитал ее, даже не прочитал, а пробежал, как бы затем, чтобы убедиться в уже известном, Иван Николаевич понял, что эта бумага знакома бухгалтеру, а может быть, и написана им самим. И у него что-то заболело, закололо, потянуло в левом боку.
– Почему же клевета, Иван Николаевич? – сказал бухгалтер тихо, глядя не на председателя, а в окно. Тихий, незаметный, скромный человек. Про таких говорят: «Воды не замутит!» Темный пиджак, полученный по ордеру в крайторге, рубашка не первой свежести, без галстука, по-пролетарски просто застегнутая перламутровой пуговкой. Тиковые штаны, тоже не очень аккуратные. Крепкие сапоги. Мастеровой, как их рисуют в книжках о революции. Он был всегда чем-то озабочен, отчего слегка хмурился. Он всегда при разговорах утыкался в свои бумаги и денежные документы, будучи несколько близоруким. И Иван Николаевич вспомнил, что он ни разу не видел глаз Георгия Ивановича. Разглядывая своего бухгалтера, Иван Николаевич впервые увидал его без выражения озабоченности. Такое лицо бывает у человека, принявшего твердое, безоговорочное решение и обретшего душевный покой. Мысленно Иван Николаевич приделал бухгалтеру пушистую, непременно пушистую, бороду и реденькие волосы и пустил на воротник… Ох-х! Не клевета!
– Рукоположен в священнослужители в тысяча девятьсот двенадцатом году преосвященным епископом Мефодием Восточно-Сибирским и Маньчжурским. Пастырское служение нес до девятьсот тридцать второго года… до лишения прихода! – резанув слух Дементьева строем речи и словарем, сказал Георгий Иванович.
– А как же вы бухгалтером-то…
– По снятии сана обратился к властям с просьбою об устройстве жизни! – сказал бухгалтер. – Послали на курсы, учили. Я ведь добровольно от прихода-то ушел, по сознанию момента…
– А сейчас тоже добровольно? По сознанию момента? – не без яда спросил Дементьев, которому уже стало ясным, что придется бухгалтеру выплачивать двухнедельное пособие в связи с переходом на другую работу. Злость охватила его с новой силой. Черт возьми! Вот уж почешут языки городские кумушки! Вот уж поиздеваются над ним друзья, с притворным сожалением выговаривая ему: «Что же это ты. Ваня, десять лет под боком гада пригревал!» Он даже зубами скрипнул, представив живо, как в зале торжественных заседаний – Первое мая же на носу! – подойдет к нему толстый, словно боров, туго накачанный кровью и салом, так что он может повернуть голову только вместе с туловищем, заместитель председателя крайисполкома, великий мастер возвещать общеизвестные истины как собственное открытие, и скажет, глядя на него свысока своими оловянными глазами с красным белком: «Бдительности! Бдительности нам, товарищ Дементьев, не хватает. Бдительности! – И, помолчав, добавит. – Надо учесть этот урок. Выводы надо сделать!» А ведь достаточно того, что по этому поводу ему придется докладывать и в горкоме и крайкоме партии – все-таки ЧП, да еще какое!
Бухгалтер не сразу ответил на едкое замечание Дементьева.
– Счастлив буду, если смогу еще послужить народу на ниве божьей! – как-то уж подчеркнуто независимо, уже не чувствуя Ивана Николаевича начальником над собой и своими действиями, проговорил бухгалтер, поворачивая голову к столу, – теперь только боженька, сыгравший недобрую шутку с председателем, мог указывать Георгию Ивановичу, что и как!
– Н-да! – сказал Дементьев, которому был испорчен весь день. Он помолчал и спросил зачем-то. – Как же теперь вас называть будут?
– Прихожане называют пастырей по крестному имени, с прибавлением слова «отец». Духовный, разумеется… Наставник в вере…
– Значит, отец Георгий?
– Значит, отец Георгий! – не приняв вызова, сквозившего в тоне Дементьева, спокойно ответил будущий пастырь.
Иван Николаевич уткнулся в свои бумаги на столе.
– Пишите, гражданин, заявление об уходе! – сказал он, не глядя на бухгалтера, от которого словно бы потянуло уже ладаном.
Отец Георгий тихонько вынул из нагрудного внутреннего кармана сложенный вчетверо лист бумаги и положил его перед Иваном Николаевичем.
3
Подвижка льдов шла уже давно. Но они не решались еще ринуться в свой дальний путь никуда. Так толпа не решается войти в открытые ворота, пока кто-то первый не переступит их. Уже за мостом было не только ледяное крошево после подрыва льдов, после бомбардировки большой их площади, но и огромные разводья, в которых плескалась и стремительно текла к далекому морю свинцовая, холодная, тяжелая амурская вода. А за мостом льдины толклись на месте, пихая друг друга рваными боками, громоздились в торосы, налезая друг на друга, и все не хотели оторваться от берегов, отходя от приплеска и опять прикипая к нему…
Ребячий гомон стоял на берегу, вплетаясь в стройный шум ледохода. Замерзшие до синевы – с острова повеял коварный ветерок, а от разводьев так и дышало холодом, – ребята были не в силах уйти по домам, хотя все сроки уже прошли и все занятия давно кончились. Трудно сказать, что делали они там, когда мысль одного подхватывалась десятью разгоряченными головами, развивалась и рождала новые, не менее озорные и сумасбродные мысли и идеи. Легче сказать о том, чего они не делали, – они не сидели спокойно.
В Генке, государственная мудрость которого уже известна читателю, а осторожность также доказана многими примерами, в этот день словно проснулся какой-то бес. Он и верещал и лез в самую гущу своих новоприобретенных друзей, уже получил от кого-то из них хорошую затрещину по носу, отчего украсился розовыми разводами, и в общей свалке пребольно двинул какого-то верзилу ногой в стоптанном башмаке и все кричал: «Я! Я первый увидел, как она сдвинулась! Я!» Но с удивлением обнаружил, что его одноклассников в толпе ребят уже нет, – когда и куда они исчезли, кто их знает! Но это лишь прибавило ему храбрости и безрассудства: те, кто пришли позже, уже не знали, что Генка никогда не дрался, что ему всегда влетало как миленькому и что он хлюпик. А так как он в совершенном воспарении духа – словно бравый артиллерист, сужденный ему его звездой, уже начал воплощаться в Генку! – кидался с кулаками на ребят чуть не вдвое больше его, то получилось, что сын Фроси оказался на берегу чуть не главным заводилой: Стрелец и Марс!
Из его ватника уже лезла белая начинка, в ботинках хлюпала вода, из разбитой губы сочилась кровь, руки и рукава были мокры по локоть, и ширинка штанов расстегнулась, а он все не мог выйти из-под влияния своей планеты – был жестокосерд и кровожаден, жаждал власти и был груб!
Уже все знали, что его зовут Генка и что он все может.
– Генка! А ты можешь на край льдины стать? – кричал кто-то, и Генка, словно подхваченный вихрем, вставал на гребень громоздящейся льдины и пускал оттуда тоненькую струйку, чтобы показать свое презрение грозному явлению природы, и приводил в восхищение оравшую и мечущуюся массу. «Ну и Генка! Вот Генка так уж Генка!» – кричали его поклонники. Завистники же – так уж устроено: если кто-то вызывает к себе внимание, то немедленно возникают и завистники, так свет всегда рождает тень! – завистники кричали: «Генка! Слабо тебе через полынью!»
И Генка тотчас же, примерившись и чувствуя, как что-то дрожит и дрожит у него внутри, перемахивал через полынью. Восхитительное чувство свободы, ничем не ограниченной, заглушало в нем и голод и осторожность – качества спасительные в ряде случаев жизни. Генка был точно пьяный от сознания этой невозбранной свободы. Не один раз в жизни Генка вспомнит потом этот день как день истинного счастья, и не один раз эта вольная, пиратская свобода поманит его. Может быть, лучше было бы, если бы в день ледохода Генка не был на берегу…
Желая показать свою удаль и презрение к опасности ребята взбегали на шаткие льдины, то и дело погружавшиеся то одним, то другим концом в воду, перепрыгивали с одной на другую, часто зачерпывая ледяную юшку в сапоги. А то, взявшись друг за друга, втроем или вчетвером нарочно раскачивались и раскачивали льдины, устраивая шторм, и кричали, захлебываясь от радости и от икотки с холодухи, которая давно уже заставляла их дрожжи продавать, стуча зубами: «Мы – челюскинцы! Мы – челюскинцы! Со-ос! Сос!» А другая гурьба таких же продрогших до мозга костей огольцов кидалась на льдину и спасала челюскинцев, рискуя нырнуть под лед всерьез и надолго…
В двух километрах от места всех геройских похождений сорвавшихся в этот день с цепи ребят в Амур впадала Уссури. И там весна вела свою работу, и там лед, сковывающий красавицу реку, тончал с каждой секундой, и там стосковавшиеся по вольному воздуху воды рвались из своей ледяной тюрьмы со всей силой тысячи километров протяжения реки и миллиардов кубических метров ледяной воды…
Глухой гул донесся с Уссури. Кажется, даже воздух затрепетал от этого залпа. И тотчас же огромное ледяное поле, от берега до берега, площадью в тысячи квадратных метров, сдвинулось с места, раздробилось, раскрошилось и с какой-то злобой, ярясь, вздымаясь вверх, преодолевая сопротивление и воды и ледяного месива на Амуре, тяжело ударило вниз…
Челюскинцы не слышали ничего этого. Они не видели ничего.
И вдруг, когда передался удар ледяного поля с Уссури, словно на железной дороге – от паровоза к вагонам, белая волна прошла перед глазами ребят и разом двинула вперед все те льдины, что толкались тупыми рылами в берег.
Но перед этим Генка, который в своем вдохновении не знал уже, что еще выкинуть, и видя, что очередная партия спасателей тащит на берег принципиальных челюскинцев, вдруг вырвался вперед, делая дикие и смешные скачки, и забежал так далеко, чтобы никто не мог ему помешать.
– Я – Папанин! – заорал он своим заячьим голосом, которому даже покровительство Марса не могло прибавить басовых ноток. – Я – Папанин!
Волна подвижки докатилась и до него. Вдруг перед ним разошлись льдины, образовав широкий и глубокий промой.
– Папанин! Папанин! Вот Генка так Генка!! – услышал он с берега.
Увидав промой, Генка инстинктивно, даже не соображая, что делает, перепрыгнул его, как заяц, одним длинным прыжком, от которого у него треснуло в шагу. На берегу раздался хохот. И, услышав это, Генка остановился как вкопанный. К хохоту прибавился свист. Ребята что-то кричали. Шум в ушах мешал Генке слышать, но он и без слов понимал, что осрамился перед теми, кто еще минуту назад верил в его удаль. И тогда он таким же судорожным и жалким, со стороны прыжком сиганул обратно на ту льдину, с которой его только что согнал страх.
Течение делало свое дело. Льдины разошлись. Со всех сторон Генку окружила вода. «Ура! – кричали на берегу. – Ура, Генка!», еще не понимая, что надо было уже кричать не «ура», а «караул», потому что Амур – это река, а не весенняя лужица в огороде.
Генка забегал по льдине. Но едва он двинулся к одному, к другому ее краю, как она закачалась и стала зачерпывать воду. Генка остановился в ужасе, вдруг сменившем его щенячье опьянение. Он глянул на берег. И увидел, холодея еще больше, если это было возможно вообще, что ребята кинулись с берега прочь. Видимо, они сейчас уже поняли, что игра их кончается несчастьем, и смывались кто куда от страха…
Льдина попала на стрежень, и ее понесло.
И, последовав незавидному примеру неверных кратковременных друзей Генки, улепетывавших по домам, Стрелец и Марс вмиг унеслись в недосягаемые глубины Вселенной, став смирно на положенные им места и оставив на льдине взъерошенного, заледеневшего, перемазанного, перепуганного мальчишку без каких-либо признаков артиллеризма и вообще мужества…
Кровожадный, жестокосердный, властолюбивый и грубый…
– Ма-а-ма-а! – закричал Генка, но кто мог услышать его!
Красивый город проплывал мимо Генки. Вот крутые холмы – один за другим. Вот красное кирпичное красивое здание, одинокое среди сада с облетевшей листвой. Когда-то здесь жил губернатор Гондатти, Генка! – а сейчас это Физиотерапевтический институт, тут делали однажды тебе рентгеновский снимок грудной клетки. Вот городской парк, Генка! – тут стоит заколоченная на зиму комната смеха, в которой ты ревел белугой, нечаянно раздавив одно из кривых зеркал. Дубы, липки, тополя, тополя, тополя, у которых уже стали набухать клейкие почечки. Вот городской театр, Генка! – тебе надо было бы тут побывать на кукольном спектакле, это очень интересно. Вот знаменитый утес – убежище молчаливых рыболовов, любящих ловить рыбу в бешеной струе, которая несется мимо утеса, а вверху терраса, с которой так красив Амур! А вот торчит и пьедестал от бывшего монумента Муравьеву-Амурскому. Ах, ты еще ничего не знаешь о нем! Ведь только через несколько лет после войны выйдет книга о нем, а ее автор, хороший русский писатель, еще работает на радио и лишь догадывается о том, что известность его не за горами… Вот станция спасательной службы на водах, что притулилась в затишье, под защитой утеса. Генка, Генка! Это именно то, что тебе нужно сейчас больше, чем знание истории родного края, и вообще больше всех знаний, так как, если что-нибудь сейчас случится, ты уже ничего не узнаешь, даже о гибели своей во время ледохода!
– Ма-а-ама-а! – кричит Генка.
Плеск воды, шорох льдин заглушает его голос.
Но станция работает еще по зимнему расписанию. Там только один дежурный, бог знает для чего, может быть, только для того, чтобы станцию не растащили и не загадили такие архаровцы, как Генка. Дежурный выглядывает в окно и начинает материться. Так и есть, кого-то унесло на льдине! Вот гады эти утопающие, понимаешь ты, ну до чего же исхитряются… Плавсредства – на берегу, вовсю идет конопатка, покрытие шаровой краской, понимаешь ты. Опять же, – на коне, что ли, за ним скакать по льду? Пешедралом? Так ведь это не сахар, перевернулся – и хана! Дежурный звонит в пароходство, по инстанции: «На траверзе мыса Бурный замечена льдина с живым существом. Докладывает дежурный Иванов». – «Так спасай, пока оно живое!» – «Да-а! Чем я его спасать буду, пальцем, да?» – «А у меня самолеты, что ли?.. Ну как он там?» – «Да утопнет, наверно!» – «Д-да! Это как пить дать утопнет! – Телефон секунду молчит, потом оживленно добавляет: – Я его, сукинова сына, в бинокль вижу… Живой… Может, кто дальше поймает! Че-пе выходит, понимаешь, паря! Пойти начальнику доложить! Ну, пока! Наблюдай дальше!»
– Ма-а-амка-а-а! – кричит Генка и умолкает, обессилев.
4
В сберегательной кассе тоже словно лед прорвало.
От клиентов нет отбоя. Они шли один за другим. В апреле состоялся тираж Займа обороны, и в самом конце месяца, тридцатого числа, будет тираж Золотого выигрышного займа. Фрося сразу же запарилась и от спешки и от страха просчитаться. Только теперь она смогла оценить дружеское расположение Зины и ее умение работать и поняла, что ее новая подруга знает свое дело.
Красивая Зина и работать умела красиво – уверенно, спокойно, точно. Лицо ее было улыбчивым, как всегда. Может быть, только чаще обычного она откидывала назад свои густые волосы да время от времени клала ручку на стол и делала несколько движений пальцами, чтобы размяться, – ей приходилось много писать, и у нее затекала кисть. Эти паузы могли бы рассердить клиентов, которые всегда начинали спешить, стоило им подойти к окошечку, смотреть на большие часы в операционном зале, на свои – карманные или ручные, вздыхать и переминаться с ноги на ногу, но тут Зина обращала к ним свое лицо, улыбалась, говорила: «Одну минутку!» или просто успокоительно кивала головой, и они затихали. Дорого бы дала Фрося за то, чтобы вот так – одним взглядом! – укрощать клиентов, которые в такие дни досаждали ей хуже горькой редьки, но это была только мечта, и Фрося понимала это – красные пятна пошли по ее немудрящему лицу уже на второй час работы, а лоб и нос покрылись крупными каплями пота, который она не успевала вытирать батистовым платочком, приобретенным по настоянию Зины. «Ты, Фросечка, женщина! – сказала ей как-то Зина. – Ну что ты вытаскиваешь из кармана целую бязевую простыню? Ты вынь из сумочки маленький платочек, красивенький – понимаешь? – и приложи его к лицу. Просто приложи! И не кидай его на расчетный стол. Есть клиенты – ну, как тебе сказать… брезгливые, что ли. Сами они, быть может, дома и в свинюшнике живут и по году не моются, а увидят твой платок носовой на своих деньгах – и их аж перевертывает! На людях работаем, Фросечка!» По ее же настоянию Фрося сделала себе маникюр. «Ну, выгнал бы меня Николай Иванович из дома! – подумала она с запоздалым страхом, выходя из парикмахерской. – Сказал бы: „Иди, курва, на улицу, ежли таким делом занялась!“ Вот ей-богу!»