355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Нагишкин » Созвездие Стрельца » Текст книги (страница 23)
Созвездие Стрельца
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:15

Текст книги "Созвездие Стрельца"


Автор книги: Дмитрий Нагишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)

– Живут – ровно в церкви! – сказала бабка Агата благоговейно и без стука и скрипа, как-то очень ловко и споро, закрыла двери.

Тут впервые Фрося ощутила нехорошее, завистливое чувство к соседям. Ведь не сказала же бабка, когда зашла к Фросе, что та живет как в церкви, а в устах бабки Агаты это, верно, была высшая похвала хозяйке. «Ну еще бы!» – молвила мысленно Фрося, а что «еще бы» – и сама себе не смогла бы объяснить. Бабка же Агата с тихим смешком добавила:

– Любопытна я, прости господи. Смертный грех!..

Она вышла на веранду, стала было спускаться по ступенькам, но остановилась, обернулась и спросила Фросю:

– А что, доченька, детки-то твои крещеные или нет?

– Нет, бабенька Агата! – ответила растерянно Фрося.

– Да как же это так?! – сердито сказала бабка. Она строго посмотрела на Фросю словно бы вдруг потемневшими глазами. – Мало тебя господь испытал, да? Смотри, как бы сильнее тебя не взыскал. Нет горше горя матери! Понимаешь? – И, видя, что Фрося достаточно напугана, добавила как нечто решенное. – Крестить будем, доченька! Будем! Я Зоечке в восприемницы пойду, да ты попросишь какую-нибудь добрую женщину, которая еще бога-то не забыла, поклонишься… Ну, Христос с тобой…

6

На рассвете чья-то безжалостная рука превратила хряков Воробьева в свинину. Они простились с жизнью, оповестив всю округу пронзительным визгом, быстро перешедшим в предсмертный хрип…

А через час с небольшим в кухонную дверь Вихровых постучали. Стук показался маме Гале знакомым.

– Надо открыть, – сказала она, вставая с постели.

– Кто там? – спросила она у дверей в кухню, поспешно запахивая халатик.

На пороге показался Максим Петрович.

– Здравствуйте вам! – сказал он своим сырым голосом.

– Ой, Максим Петрович! Вы передумали, да? – с радостью воскликнула Вихрова и даже захлопала в ладоши. – А сын все спрашивает: где то сладкое молочко от божьей коровки, которое Максим приносил?

– А где мой выкормыш? – спросил Максим Петрович, мохнатыми, лешачьими глазами озираясь вокруг. – А то я ему гостинчик принес!

В руках Максима Петровича был довольно тяжелый сверток. Он положил его на пол и стал развертывать. Оттуда показалась свеженина – розовая, сальная, мясистая.

– За резку получил! – объяснил Максим Петрович. – Так не на базар же тащить! Вот к старым давальцам и пошел. Первый сорт! Жир срезать, стопить – на всякую дель сгодится. А мяско поджарить – прямо валяй да валяй выйдет! Скусно! Сколь возьмешь? Бери три килы! – Видя, что Вихрова замялась, он добавил. – Денег сегодня не возьму. Отдашь, когда будут. Ну! – Он пошевелил куски свинины корявым пальцем, любуясь толстым срезом, и пошутил. – Я думаю, ежели хозяина этих хряков освежевать, не хуже будет!

Он долго хохотал, довольный своей шуткой, вытирая слезящиеся глаза лапой, на которой виднелись следы крови.

– А где сынка-то? – спросил он опять.

– Спит еще!

– А ну, покажи! – сказал Максим Петрович и вслед за Вихровой пошел в детскую, сгорбись и выгибая широкую, сильную спину.

В детскую он не вошел, остановился у двери, заглянул. Лягушонок спал, вцепившись рукой в спинку кровати и свесив вторую вниз.

– Спить! – сказал Максим Петрович с каким-то удовлетворением. – Руку-то подыми, а то затекеть!

Когда они вернулись, Максим Петрович взял свой сверток под мышку. Постоял, подумал. Кивнул головой, прощаясь. Потом, уже в дверях, остановился, обернулся к Вихровой:

– Ты мне бабу, какую ни на есть, не присоветуешь ли?

– Да вы женаты же! – сказала Вихрова.

– Это да, что женат! – мотнул сокрушенно головой Максим Петрович. – Только, понимаешь, женка-то моя рожать уже неспособная… Понимаешь ты, кто бы родил, а мы бы воспитали… Охота мне, понимаешь ты, вот такого-то заиметь! – он показал на три четверти от пола, какого ему охота заиметь.

Пораженная, Вихрова ничего не смогла сказать. Он махнул рукой и вышел, кивнув: «Покеда…»

Ка-акой королевский обед будет сегодня у Балу, Багиры и Маугли! Ка-акой королевский обед!! Ай да Максим Петрович.

Мама Галя, уже не думая ни о ком, включила радио – пусть звучит торжественная музыка, когда пиршественный стол ломится от яств. Услышав звуки вальса, она подхватила мужа и закружила его. Вихров попытался танцевать, но запутался в собственных ногах, которых оказалось у него так много, что он никак не мог сочетать их движения. Он сел на диван и тотчас же свалился, так как увлекающаяся его голова продолжала кружиться и тогда, когда ноги уже остановились. Вдруг он прислушался, и лицо его выразило озабоченность и смущение.

– Ты знаешь, как называется этот вальс, который ты танцуешь? – спросил он жену, смеявшуюся над ним.

– «На сопках Маньчжурии»! Моя мама очень любила этот вальс. И я люблю его. Только давным-давно не слышала его!..

– А знаешь, какими словами кончается этот вальс?

– Ты глупый! В вальсе, по-моему, важна музыка, а не слова…

– И слова! – сказал папа Дима печально. – Особенно такие! – и он пропел совсем уже невесело:

 
Но мы за героев еще отомстим
И справим кровавую тризну!..
 

– Фу! – сказала мама Галя, останавливаясь. – Мало тебе крови!

– А написан он в память о героях Порт-Артура… А не исполнялся он у нас с тех пор, как был заключен пакт о ненападении с Японией… А пакт не был продлен, когда истек в апреле этого года срок его действия… А муж нашего завуча, Миловановой, вернулся с Запада, увы, не один, а со своей воинской частью… И…

Вихрова посмотрела на мужа с досадой:

– А жаль, мой дорогой, что у тебя такая хорошая память… А жаль, что ты так много знаешь… А жаль, что тебя за язык тянут! – Веселое оживление ее упало. Она взяла мясо, принесенное Максимом Петровичем, и сказала задумчиво: – Надеюсь, что обед-то я еще успею приготовить, папа Дима!.. А в общем-то, сколько можно терпеть такое положение, как у нас? Ждем-ждем, готовимся-готовимся: вот весной начнет, вот – осенью, вот – весной, вот – осенью… Ты знаешь, жена Прошина как-то подсчитала в своей клинике, сколько раненых с границ поступает к ним ежегодно, – ужас!

Папа Дима мужественно сказал:

– Да, конечно, с этим нарывом на Востоке пора кончать!

Но тотчас же в его мозгу возникли страшные картины. Вот черные самолеты бросают огромные бомбы, которые лениво, не торопясь, переваливаясь с боку на бок, – все равно цель от них никуда не уйдет! – летят на бедную землю. На минуту представил он себе дымные веселые султаны пожаров над своим городом, разрывы зенитных снарядов в поднебесье. И свой дом, полыхающий огнем, и маму Галю – с Игорем на руках! – лишенную приюта и крова, и пепелища вместо домов, которые так украшают город сейчас! «Да минет меня чаша сия!» – готов был он, подобно Христу в Гефсимавском саду, воззвать от всего встревоженного сердца. Но он знал, что даже самые горячие моления никогда ни от кого не отвращали никакую опасность. И Христос, если верить церковникам, испил эту чашу до конца. Конечно, не видать японцам этого города как своих ушей – недаром уже три года стоит на границах, зарывшись в землю, огромная армия. Об этом никто не говорит. Но об этом все знают. И конечно, для вражеской артиллерии город недосягаем, если самураи не обзавелись летающими самолетами-снарядами. Впрочем, даже Гитлер смог применить это дьявольское оружие и не сразу и не с верным результатом. Но авиация!.. По странному ходу мыслей папа Дима невольно пожалел, что его сберегательная книжка не бесценный клад удельного князя, и подумал, что – если что-нибудь случится! – Галине придется одной биться как рыбе об лед…

Одной! Как Фросе с ее двумя детьми!

И он только в этот момент представил себе, как туго приходится соседке.

– Знаешь! – сказал он маме Гале. – Генку оставили на второй год… Я просто боюсь за него и за Фросю…

– Конечно, больше тебе не за кого бояться! – сказала Вихрова.

Ах, мама Галя, мама Галя! Не страх, а какое-то другое чувство сжимает сейчас сердце Вихрова – горячая надежда на то, что они вдвоем с мамой Галей перенесут грядущее достойно, не унизив себя в глазах людей, что бы ни случилось с ними, что бы ни пришлось им пережить. Он знает, что никогда у него не будет заячьего сердца, как бы близко не подступила опасность к его дому. Он знает также, что и мама Галя не будет, если случится несчастье, метаться вокруг своего выводка, вокруг своего гнезда, как испуганная наседка, а станет делать только то, что именно сейчас надо делать, не для нее, а для всех! Он знает также, что если суровые обстоятельства потребуют от папы Димы выполнения своего долга, она ни одним словом не попрекнет кого-то за это, а проводит ясным взглядом своих серых, которые часто кажутся карими, смелых глаз… Но – неужели на Вихрове и на самой маме Гале не лежит ответственность за тех, кто живет рядом? Неужели судьба Генки безразлична им? Только ли соседи они Фросе?..

7

Марченко кладет на книжку пять тысяч рублей.

Фрося кивает ему головой, как старому знакомому. Ей после посещения бабки Агаты полегчало, словно тугая и злая боль, которая ударила Фросю, может быть, тем больнее, что удар пришелся в самый неподходящий момент, когда сердце ее было как-то размягчено и радостью и надеждой, эта боль была снята руками бабки Агаты. Она и причесана и приодета. Только губы почти не накрашены, а так, лишь тронуты слегка – какая-то дань трауру, о котором бабка Агата сказала загадочно «сорокоуст». Она спрашивает:

– Выиграли? Значит, у меня рука легкая…

– Легкая! – без улыбки говорит капитан и тихо добавляет. – За легкую руку вам! Потом откроете, не сейчас! – и сует ей в руки конверт, в котором что-то похрустывает.

Фрося вспыхивает как маков цвет. Ей хочется вернуть капитану конверт тотчас же, но он отошел к окошечку Зины и вполголоса разговаривает с ней. Высовываться из окошечка? Звать его? Фрося понимает, что это значит привлечь внимание не только к капитану, но и к себе. Она вопросительно глядит на Зину и в окошечко, через которое Зина направляет ей подписанные и заполненные ею документы, сует конверт. Но Зина не замечает этого. Больше того – она, кладя чью-то книжку, вместе с нею вталкивает конверт обратно, не обращая внимания на Фросю и ее молчаливые призывы о помощи.

Зина кивает головой Марченко. Они о чем-то договорились. И, не стесняясь Фроси, которая давно уже является наперсницей своей подруги, Зина говорит капитану:

– Подождите меня на улице, как всегда!

Капитан козыряет и выходит на улицу. Он грузнеет с каждым прожитым днем. Давно ли видела его Фрося, а и за эти недели Марченко раздался в плечах. Фрося замечает, что и шинель уже не сидит на Марченко мешком, как в тот раз, что он приходил к Фросе в подвал. Да это и не та – солдатская! – шинель. Это не солдатское сукно. Это серый драп, пожалуй и не положенный Марченко по званию. У этой шинельки и плечи подбиты, и грудь обрисована, и хлястик в Фросину маленькую четверть. И спинка запошита, – такой шинелью не укрываются на сои грядущий, ее вешают на ночь на плечики. Мягкая серая складка ложится свободно и легко, а не ломается, как у шинели солдата. «А он мужик ничего! – невольно замечает Фрося и думает о подруге. – Держала бы покрепче! С этим не пропадешь! Принца, что ли, ждать?» Эта спина – забор каменный, стенка сундука, надежное укрытие каждой женщине, какой довелось бы пригреть капитана! И затылок Марченко стал каменным, будто из розового биробиджанского мрамора. И стрижка у него щегольская, с ручной тушевкой, – парикмахер, видно, ценит этого клиента, если работает над его затылком ножницами и расчесочкой, а не снимает все сразу, одним небрежным проходом машинки…

Фрося опять кладет конверт на дощечку, соединяющую обе кабины – кассира и контролера, и вбрасывает его в бокс Зины, боясь, чтобы эта игра не была замечена кем-нибудь из сотрудников. Зина мельком взглядывает на Фросю, берет вдруг конверт и пишет на нем: «Не валяй дурака! И не маши рубашкой, я теперя не твоя, не зови милашкой!» Что последняя фраза прибавлена только для того, чтобы не был понятен смысл первой фразы, Фрося улавливает тотчас же, едва прочитывает надпись на конверте. Зина показывает Фросе глазами на сумку – спрячь, мол! Фросе и хочется и колется, но она осознает как-то нечаянно, что в конверте, очевидно, деньги, то есть благодарность капитана. Что с ними делать – это потом можно решить, а торчать конверту здесь, в кассе, на виду, негоже. И Фрося прячет конверт в сумку, ожидая, что сейчас раздастся с неба удар грома, молния упадет на ее голову и она пропадет без покаяния – тут же, не выходя из своего бокса. Но конверт исчезает в сумке, а гром не грохочет и молния занята в каком-то другом месте более важными делами…

«Будет Зину ждать! – мелькает у Фроси мысль. – Как выйду, так и отдам! Там я с ним поговорю!» – храбрится она, а откуда-то из-за спины, из самого подсознания, в ее голову проползает крохотная, но ядовитая мыслишка: «Интересно! А сколько там?» И в дополнение к этой еще одна: «Уважение все-таки!»

…Но Марченко решительно отклоняет ее попытку. Он отводит от себя конверт раскрытой ладонью. В его холодных глазах недовольство и еще что-то.

– Обижаете! – говорит он. – Я по человечеству, отблагодарил…

Зина молча наблюдает эту сцену, внутренне потешаясь над обоими. Она не верит ни в благодарность Марченко, ни в честность Фроси. Кроме того, она знает Марченко не первый год, а это дает ей право делать какие-то выводы и обобщения во всем, что касается его поведения и каких-то его планов и намерений. «Приручает!» – говорит она себе и вслух молвит, обращаясь к Фросе:

– Ты же хотела себе тюль на окна купить. Такой, как у Вихровых.

Хотела, конечно, даже попыталась кое-что отложить для этой цели от своих злыдней, но все ушло в ту прорву, куда уходят и все ее деньги.

– Считайте, что вы нашли это на дороге! – говорит и Марченко, избегая называть своим именем то, что вложил внутрь конверта. – И не будем обижать друг друга!

«Тебя обидишь!» – думает Зина. Вслух она всегда называет капитана на «вы», но, думая о нем, почему-то не церемонится.

Фрося, чувствуя, что попадает в какую-то зависимость от Марченко, смущенно говорит ему: «Спасибо!», прячет конверт вторично в свою сумочку. На этот раз по своей доброй воле. Находка смирно укладывается рядом с помадой, носовым платочком и прочей мелочью и возбуждает в глубине души Фроси неясное пожелание, чтобы и остальные клиенты были бы столь же благодарными, как капитан. Сто рублей! Фрося уже увидела их, когда конверт, точно соскучившаяся собака, тыкался носом в руки капитана, своего бывшего владельца, и открылся совсем немного, но достаточно для того, чтобы кассир мог определить ценность купюры. Что бы ни говорила Зина о Марченко, скупым его нельзя назвать…

Капитан с Зиной идут к реке.

Цветут тополя. Их плотные коробочки раскрываются, и белый, похожий на хлопок, летучий пух отделяется от тополей и парит в воздухе. Кто-то, добрый дядя Зеленстрой, высадил на главной улице эти деревья, – спасибо ему за доброе дело! Он высаживал и высаживал тополя. Мальчишки, несмотря на самые строгие надписи, сочиненные в поте лица своего в уютных кабинетах начальников, ответственных за благоустройство города, отламывали от тополей ветки на свистки. Влюбленные вырезали на их коре инициалы своих возлюбленных. «Нина + Гриша = любовь!» Различные организации, ответственные за санитарию в городе, после весенних посадок деревьев расковыривали улицы и загоняли под землю трубы различного сечения и назначения, губя при этом и деревья и работу Зеленстроя. Другие же, ответственные за коммуникации связи, расковыривали землю после осенних посадок и укладывали в узкие длинные траншеи различного сечения и назначения электрические кабели, нимало не заботясь о том, что вывернутые ими с корнями деревья могли погибнуть и погибали. Добрый дядя Зеленстрой приходил опять, горько вздыхал, писал докладные тем, кому следовало писать докладные, требовал примерно наказать тех, кого следовало наказывать за уничтожение посадок, и высаживал опять. И так было из года в год. Если бы привились все деревья, которые добрый дядя высаживал и высаживал, то протянулась бы тенистая аллея от города, в котором мы с вами находимся, аж до самой Луны! Но – все в мире образуется! – постепенно под землю были загнаны все трубы, которые надо было загнать, и все кабели, которые хотели лечь туда же. Образовался какой-то благодетельный для деревьев перерыв в их истреблении, они укоренились, вошли в силу, поднялись ввысь со всей жаждой жизни, которая гнала вверх их стволы, прибавляя каждый год по полтора метра роста, и вдруг оказалось, что не так-то просто их отодвинуть или свалить, когда трубы и кабели – на этот раз новые, усовершенствованные! – полезли под землю снова, сменяя своих уставших от службы прогрессу старших сестер. Теперь уже ни одна из ответственных организаций не смела срубить ни одного дерева – это вызвало бы большой шум и неприятности, а начальники организаций любили неприятности меньше, чем домашние пельмени… И высокие тополя шумели на ветру, защищая пешеходов от палящих лучей солнца летом и сдерживая бешеные порывы ветра с Амура зимой…

Пушистые семечки тополя летели по улицам, застилая, будто снежной дымкой, очертания домов. На мостовых колыхались толстые, пушистые слежки этих семечек, и когда ветер шел понизу, они бежали по мостовой, как нежданная поземка. Иногда озорной ветер трепал не на шутку высокие кроны тополей, и с них целым облаком сыпались, летели, кружились в воздухе семена, застилая взор. Кто-то из этой тучи семян прижимался к родной земле, возле корней родителей, и оставался тут, чтобы прижиться, – и уже подлесок появился на этих аллеях, уже без помощи доброго дяди! И летели семена через дома и переезды, через улицы и дороги – и вокруг города, сами собой, вырастали тополевые рощицы.

Капитан и Зина переходят на другую сторону улицы, к зданию управления железной дороги. Палевое, с широкими окнами, с дворцовым маршем, строгих очертаний здание обсажено липками. Здесь меньше метель тополиных семян, и они не лезут в глаза и в нос, как напротив. Здание выросло не так давно, на месте старой пожарной каланчи, перед самой войной. Когда Зине приходилось идти здесь с Мишкой, он говорил ей: «Гляди, Белка! Вот тут мы устроили аэроклуб. Не было в городе ничего подходящего, ну ни одного метра не могли найти, понимаешь! И вдруг – счастье! Нам отдали каланчу! Мы тут парашюты укладывали. И классы, и кабинеты, и материальный склад – все вместе! Прыгать ездили на военный аэродром, а нас там гоняли, как бездельников. Бывало, съездим пять раз, а нам одну машину на один круг дадут – и все! Хочешь – иди на облет, без облета прыгать не разрешают, хочешь – иди на тренировочный прыжок! Я и прыгнул первый раз только потому, что обманул своего инструктора – сказал, что уже летал прежде во Владивосток на самолете. А у того не было времени сообщить, что никаких самолетов во Владивосток и нету!»

– Зачем вы дали деньги Фросе? – спросила Зина капитана, который очень бережно и незаметно придерживал ее за руку.

– А тебе жалко? – спрашивает шутя Марченко, но, видя, что Зина не принимает шутку, добавляет. – Я не обеднею…

– Это, конечно, так! – говорит Зина.

«Дурной, ты разбиться мог! Ведь ты же не знал, как себя в воздухе держать, как парашют себя поведет!» Мишка смеется: «У меня вместо ног, рук и головы была только инструкция, и я действовал образцово! Летчик, военный, потом говорил моему инструктору: „У вас ребята на ять! Подготовленные. Дисциплинированные. Смелые!“» Он хохочет еще сильнее, ему доставляет истинное наслаждение рассказ об этом. «Приземлился я точно по инструкции. Ноги согнуты в коленях, пятки и носки вместе. Упал. Вскочил. Парашют погасил. Стропы собрал. Парашют в сумку уложил. А тут бежит ко мне мой инструктор.

Я – к нему: „Товарищ инструктор! Прыжок выполнен нормально. Курсант такой-то!“ А он мне и говорит: „Мать твою бог любил! Не курсант ты, а чистый гад! Ну-ка, скажи мне, какие самолеты по четвергам во Владивосток летают?“ Сообразил, значит, пока я в поднебесье кувыркался!» Зина с запоздалым страхом хватает его за руку и повисает на ней всей своей тяжестью: «Ох, не встретила бы я его никогда…»

Зина и капитан идут через площадь в парк.

Слева они оставляют за собой здание Амурского пароходства. Архитектор пожелал придать ему внешность корабля – по фронтону идут круглые, как иллюминаторы, окошечки, на крыше что-то вроде капитанского мостика. Но замысел остался замыслом – на пароход дом не походит, но и на дом тоже. Справа высится теремное здание бывшего управления дороги. Теперь в нем Фундаментальная, или Научная, библиотека. Красный кирпич с белой сеточкой известкового раствора, который только и украшает здание с тяжелыми кирпичными же наличниками и полукруглыми пилястрами, с трехметровой кладкой стен. Когда-то это здание очень гармонировало с кафедральным собором, что стоял напротив. А теперь оно выглядит пережитком, штрихом истории, которая начисто выброшена из края и сдана на переплавку вместе с монументом Муравьева-Амурского, который сняли с берега Амура.

Даже через подошву слышен жар накаленной солнцем земли.

…На террасе, что высится над утесом, прохладно. Вольный ветер бежит от сопочки Июнь-Карань, которую видно в хороший, ясный день и отсюда, за двадцать пять километров. Под ногами – Амур, тяжелый и стремительный, серебрится на солнце и спешит, струится в далекое море. Серый камень утеса дыбится над Амуром и упрямо отодвигает его воды, создавая мощный перепад воды, заметный простым глазом. Вода здесь, ярясь на невольное препятствие, так и бурлит, так и бьется в камень, так и бурлит, выбрасываясь вверх от каменных уступов на дне, так и бросается в разные стороны, то застывает недвижной, опасной скважиной между двумя воронками… Очертания этих воронок то и дело меняются, сдвигаются; они то исчезают, то вновь рождаются, вызванные к жизни борьбой подводных течений с камнем, кладущим преграду этим течениям. Можно часами наблюдать за этой опасной игрой воды.

На утесе сидят рыбаки.

В их руках длинные жерди. На жердях, будто детские сачки для ловли бабочек, сложенные фунтиком, сетки, сквозь которые продеты огромные проволочные обручи. Сетка летит в воду крутоверти. Медленно погружается. Жердь клонится все ниже. И тоже идет под воду. Натужась всем телом, опирая жердь о камень, рыбак тащит вверх свою снасть. Вода льется с сетки. В сетке водоросли, щепки. И рыба, которая бьется и сверкает на солнце своим скользким синеватым телом, своей радужной чешуйкой. Это так красиво, что никому не жалко рыбку…

…На этом утесе решилась однажды судьба Зины.

Мишка уже долго ухаживал за ней. Делал все, что положено в подобных случаях, – угощал мороженым, водил на танцы, в комнату смеха (причем сам становился в центр зеркала, которое превращало его в неимоверного урода, но Зину все отодвигал и отодвигал в сторону, чтобы она не обиделась ни на него, ни на зеркало!), танцевал с ней на площадке, что нависала над самым берегом реки, гулял по тенистым аллеям, водил ее в купальню – и хмурился, когда видел, что парни-динамовцы пожирают Зину глазами, катал ее на лодке, готовый грести до полного изнеможения и беспамятства. А Зина, хотя и ее тянуло к Мишке, почему-то – ведь бывает так! – все сторонилась его и дичилась и принимала его ухаживания, а не давала ни обнять, ни поцеловать, хотя и знала уже притягательную силу этих действий. И вот как-то они сидели на утесе и были заворожены зрелищем, и казалось, наконец сердце Зины готово было смягчиться. Мишка очень тихо сказал ей: «Зиночка! Я тебя люблю. Поженимся, Зиночка!» – «Вот еще выдумал!» – ответила Зина и даже отстранилась от Мишки: не вздумал бы целоваться! А Мишка встал во весь рост, погрозил ей пальцем, нахмурился. И вдруг Зина услышала: «Ну, тогда мне не жить, Зинка!» И увидела, как Мишка рыбкой кинулся прямо в самый водоворот и скрылся из виду. Перепуганная до полусмерти, Зина закричала: «Поженимся, Мишка, поженимся! Что ты делаешь?!» И сама чуть было не кинулась вслед, расширившимися глазами глядя в водоворот. «Спугалась?» – сказал ей какой-то рыбак, дремавший над своей удочкой и проснувшийся от крика Мишки и Зины… А Мишка вынырнул в пятидесяти метрах ниже и уже вылез на берег, когда Зина все искала его тело в водовороте, там, куда прыгнул он с утеса. Он тихонько шел по берегу, отфыркиваясь и стряхивая со своего сильного, стройного тела воду, запачканную нефтью… Зина не видела его. Рыбак сказал ей: «С нашим братом лаской надо, а не ухватом, дева! Ухватом горшок ухватишь, а не мужа!» И смеялся, а Зина не понимала почему: ни голова, ни руки Мишки не показывались из водоворота. Зина готова была уже звать на помощь, кричать что есть силы, ею начало овладевать отчаяние. Тут вдруг кто-то рядом, за спиной, спросил спокойно: «Что-нибудь потеряли, гражданочка? Поискать?» Она как ужаленная обернулась. Мишка стоял, улыбаясь и несколько встревоженный: не слишком ли сильно он пошутил? Не сознавая, что она делает, Зина размахнулась и хотела ударить его прямо по улыбающемуся рту. А он вдруг придвинулся вплотную, оказавшись телом к телу, лицом к лицу Зины, и крепко обнял ее, и поцеловал в губы. Рука Зины пришлась куда-то по шее Мишке, отчего он только сильнее прижался к ней. А потом она вся обмякла и вдруг поняла – нет на свете никого дороже, чем Мишка! Ни-ко-го! А он сказал, немножко хвастаясь и своим телом, и своим умением, и своей любовью к Зине: «Меня потопить – надо к рукам и к ногам гири пудовые привязать, да и то, пожалуй, выплыву!» А рыбак, держа в руке пустую удочку, все улыбался и все слушал, что говорит этот шалопут своей крале, и не замечал, что рыба давно уже съела всю наживку и плавала вокруг пустого крючка и рыбы-родители говорили своим деткам: «Вот эта штука, которая вытаскивает нас в иной мир, на небо, в рай! И когда перед самым носом шевелится червячок, – а это вещь, стоящая внимания, – посмотрите сначала: не торчит ли из червячка вот такая штука с закорючкой и не тянется ли на небо вот такая смешная веревочка? В раю, конечно, хорошо. Но дома лучше!»

Золотом выстлан был другой, пологий берег. Уже копченой рыбкой лежали там первые загорающие, из тех, что будут потом щеголять негритянским отливом загара на сгибах и на складках их ладного тела. И даль покрылась жарковатой дымкой. И голубым переливались леса и перелески за мостом и у Красной Речки. И словно ближе подошел к городу великан Хехцир, давая рассмотреть прохладные пади своих тугих боков. И где-то вдали, совсем невидимый, катил по невидимым рельсам поезд, и только его дымок, упрямый и задорный, передвигался по горизонту…

Зина задумалась, облокотись на каменный парапет.

Марченко с нежностью, необычной для его лица, смотрел на Зину, и папироса, которую он закурил, погасла в его пальцах. Потом он достал из кителя какую-то бумагу и подал Зине.

– Что это? – спросила Зина, не в силах отвести взгляд от вида заречья и не сразу отрываясь от своих мыслей.

– Да понимаешь… Мы на них получили похоронные сообщения. А наследников как будто нету… Погляди, – может, тут и ваши вкладчики значатся. В документах, поступивших к нам, есть и сохранные свидетельства на облигации госзаймов…

– Ну и?..

Марченко ответил не сразу. Он вынул новую папиросу. Закурил, защищая огонек спички от ветра с реки. Потом уклончиво сказал:

– Государство в накладе никогда не останется.

– Ой, Марченко! – Зина прищурила свои карие глаза.

– Что Марченко? – Капитан сосредоточенно выпустил дым, задрав голову вверх, столбиком, потом поглядел в сторону моста. – Московский идет. Торопится… А тебе шуба на зиму не нужна? Продается в одном месте… Осенью на юг съездим. В Сочи. Или в Ялту…

– Готовь сарафан зимой, а шубу летом! – переиначила Зина народную поговорку и усмехнулась. Невольно ей пришло в голову: «Любит! Любит… Один любит – шутит, смеется, озорничает, песни поет, стихи читает, готов весь мир обнять, ходит пьяный от счастья. Другой любит – о шубе думает, на милую глядит, а в голове только одно: „Разукрашу тебя, как картинку!“ Будто в тряпках счастье!»

– Что ты улыбаешься? – спрашивает Марченко.

– Так просто! – отвечает Зина и с той же бледной улыбкой кладет бумагу, полученную от Марченко, в сумку.

8

В субботу отец Георгий сидит в притворе алтаря, исповедует…

Бабка Агата, стоя на коленях под епитрахилью, долго, плача и сморкаясь, говорит о своих грехах: сомневалась в божьем благоволении, злое мыслила о ближних, греху любопытства предавалась, гневалась на божьи создания, роптала на болезни свои, чревоугодничала…

Отец Георгий троеперстием, перепоясанным златотканым поясом, крестит бабку. Ее совсем не видно под епитрахилью, только по полу стелется долгий подол ее черной одежды. Сдерживая зевок, он произносит слова, отпускающие грехи бабке Агате. Снимает епитрахиль. Встает. Но бабка по-прежнему стоит на коленях и озабоченно хмурит лоб, что-то вспоминая. Она даже не слышала сакраментальных слов и не соображает, что рука господня уже не покрывает ее. Она шевелит бескровными губами:

– Ох, грех какой! Запамятовала я, в чем еще согрешила…

– В следующую субботу придешь! – говорит громко отец Георгий.

Бабка испуганно оглядывается. «Охти мне! Опять что-то невпопад сделала». Она поднимается, опираясь сухой ручкой о пол. Отец Георгий помогает ей, видя, что бабке трудно. Она целует его руку. Потом целует иконы в церкви, до которых может дотянуться, идя от одной к другой. Ктитор ходит вслед за бабкой и гасит свечи, чтобы зря не горели, складывая их в большую коробку из-под американской свиной тушенки, полученной от союзников по ленд-лизу. Эти ребристые коробки очень удобны – и вместительны и легки, но придают ктитору вид продавца в продовольственном магазине.

– Я же говорил, чтобы свечи на поднос собирали! – морщась, говорит отец Георгий.

– Дак ить сколь их на поднос-то пойдет! – отвечает ктитор.

С подносом ему не хочется ходить. Поднос – дар одной прихожанки. Не церковный, конечно. По его донышку пущены цветики, а не ангельские лики. С этим подносом ктитор кажется себе кельнером из вокзального ресторана – там тоже такие подносы. Эта история повторяется каждый день после службы. И опять ктитор убирает свечи в союзническую коробку с большими латинскими буквами и черными цифрами на стенках.

Отец Георгий ждет к исповеди диакона.

Но тот заставляет себя ждать, возясь в притворе.

Отец Георгий смиряет свое нетерпение и гнев.

Они недовольны друг другом после дележа церковной кружки. До сих пор диакон получал иерейскую долю. Пока не было священника. Теперь же эту долю получил отец Георгий. А диакон получил то, что полагалось ему. Надо было видеть, какими глазами посмотрел он на попа! Это был вызов, это было восстание! И отец Георгий понимал, что одними выразительными взглядами дело не ограничится – люди суетны! Но и от своей доли он не мог отступиться. Хотя бы для сохранения престижа. Не напрасно установлена церковная иерархия. Не им, а соборами! Каждый должен знать свое место. На этом основано человеческое общество. Иначе – анархия, разброд, превращение в стадо! Развязывание дурных страстей и инстинктов. И как ни не хочется делать это, а надо – интересы церкви требуют этого! – поставить диакона на свое место… Конечно, если быть беспристрастным, он не дал исчезнуть в городе церкви, служа по квартирам обедни, как-то сколачивая коллектив верующих. Отец Георгий спохватывается: коллектив! – ну и сказал же! Привык к светскому языку советского учреждения. Впрочем, это не так уж и плохо: отец Георгий знает все порядки – куда, к кому обращаться, если что надо, и как вести себя. Весь городской актив он знает как облупленных, ох, прости господи! – что за выражения в церкви! А что такого? Апостолы и пророки умели почище выговаривать, а ругаться умели так, что диву дашься, если вдумаешься в их послания пошатнувшимся общинам христиан!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю