Текст книги "Созвездие Стрельца"
Автор книги: Дмитрий Нагишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 42 страниц)
Фрося с кем-то разговаривала вполголоса, очень извиняющимся и очень тихим голосом. Она только однажды вскрикнула: «Дашенька, милая! Да что мне с ним делать? У меня сейчас голова кругом идет!» Но знакомый Вихрову голос сухо ответил Луниной: «Товарищ Лунина! Я вам не Дашенька, а начальник детской комнаты милиции! Я разговариваю с вами официально. Понимаете?» Потом, уже на пороге, этот голос сказал: «Мы договорились со школой, что его допустят к занятиям в четвертом классе. Он дал слово – учиться! Я не знаю, что мы еще можем сделать для вас!»
«Дашенька Нечаева! Вот посмотреть бы ее в милицейской-то форме! – подумал Вихров. – Смешная, наверное!»
7
Да, Генку приняли в четвертый класс, хотя Рогов сделал такие губы, дав на это согласие, что было ясно – он не верит Лунину Геннадию ни на грош и просто делает опыт. Пе-да-го-ги-чес-кий опыт! Все хотят быть Макаренками Ничего не попишешь – время идет к тому, чтобы коммунистическое сознание возобладало в людях над пережитками. Попробуем поверить! А главную роль в этом сыграла Милованова, которая так горячо ручалась за Лунина, что Рогов, взглянув на ее лицо, сказал: «Я вас не узнаю, Любовь Федоровна!» На что Милованова непоследовательно и бездоказательно сказала в ответ: «Ах, Николай Михайлович! Я и сама себя не узнаю!» Ей перед отъездом в Крым хотелось быть хорошей. Кроме того, она дала обещание начальнику детской комнаты.
На Генку сильно подействовало известие о том, что случилось с матерью, и о том, что красивая тетя Зина – в тюрьме. Он весь как-то сжался, услышав об этом. Словно темная грозовая туча прошла перед его глазами, и его овеяло холодом: рядом с его беспечальным жизненным путем шло что-то очень серьезное и страшноватое, что могло по-своему изменить всю его жизнь.
Да, он обещал Дашеньке Нечаевой учиться.
Это произошло еще до возвращения Генки в родной город.
С «Маяковского» его передали на транспорт, шедший на Амур. И хотя ему не нравилась перспектива возвращения, пришлось подчиниться. Его не взяли на борт теплохода «Киров» – плавучего госпиталя. Его не взяли на борт теплохода «Николай Островский», который вез военнопленных. Генка впервые увидел японцев в их одежде цвета осенней травы, желто-зеленой, обожженной солнцем и первыми заморозками. Пока шел разговор между капитанами по поводу Генки, машины работали на самом малом ходу, и Генка мог глазеть на японцев сколько влезет. Это был на редкость отборный народец – плотные, коренастые, очень подвижные. Кое-кто из них был в форме, в кепи с разрезом на затылке, затянутом шнурком по размеру, в просторных мундирах без погон, в галифе, искривлявших и без того не очень стройные ноги солдат, в обмотках и башмаках на черной резиновой подошве. Но многие были обнажены по пояс, прогреваясь напоследок на своем родном солнышке, ласковом и щедром, какого, как говорили им, в Сибири не бывает, потому что Сибиру – это вечно холодное место, покрытое круглый год толстым слоем снега. Они довольно свободно располагались на палубах, где всюду виднелись военные ранцы, котелки, одеяла и даже шубы – им было оставлено все вещевое довольствие, которое было положено иметь солдату Квантунской армии Нельзя сказать, чтобы у них было легко на душе, – плен есть плен, и хотя из небольшого опыта общения с советскими людьми они уже знали что ничто страшное их не ожидает в этой легендарной Сибиру, и что климат там такой же, как в Маньчжурии, и что их не ожидает ни смерть, на каторжные работы, им было невесело.
Особого оживления встречный теплоход у них не вызвал.
Однако когда кто-то из солдат увидел на борту «Маяковского» Генку, тотчас же они стали оборачиваться и сгрудились вокруг того солдата, который первым увидел Генку и теперь показывая на него пальцем и кричал: «Вот это марчик есть! Вот этот росскэ марчик есть!» Значит, в страшном Сибиру есть не только снега, но и мальчики? Японцы глядели на Генку и вдруг заулыбались и закивали головами дружески и доверительно.
Встревоженный офицер охраны перегнулся с мостика, на котором находился пулеметный расчет, через фальшборт, рассматривая, что это могло вызвать такое оживление у военнопленных, увидел Генку и сказал ему громко:
– Эй! Ты! Хлопец! Проведи с ними политбеседу!
– Не-е! – сказал Генка и попятился.
– Вот дурной! – сказал офицер. – Ты скажи им, что росскэ ероси аримас!
Генка заухмылялся, ничего не поняв. Зато японцы, услыхав то, что сказал офицер, расхохотались, зашевелились, запоглядывали на мостик. «Россия хорошо есть!» – сказал офицер, и это все поняли. Тут кто-то из военнопленных вдруг сказал по-русски: «Ву гостях хоросо, дома есе ручше! Там хоросо, кде нас нету!» И они опять засмеялись…
– Вот черти! – сказал вахтенный. – Здорово по-русски болтают!
С борта «Николая Островского» крикнули:
– Бортай-бортай нету! Говори есть! Так? Да? Хоросо…
Теплоходы дали сигналы и разошлись…
А вслед за этим «Маяковский» засигналил буксирному, черному, закопченному и запыленному пароходу, который тащил за собой несколько груженых барж, где на грузах, крытых брезентом, виднелись палатки, а у палаток – солдаты с винтовками. И Генку отвезли на шлюпке к буксиру.
Два дня и тут Генка чистил картошку и выносил ведра из камбуза, два дня он забрасывал ведра на веревке за борт, когда была нужна вода. Его тут не баловали. «Я тебе побегаю! – сказал капитан буксира. – Тебе небо с овчинку покажется! Путешественник нашелся!» Небо с овчинку Генке не показалось, но мозоли он себе натер о мокрую веревку и утопил одно ведро, за что кок дал ему такого подзатыльника, с которым могла только сравниться та педагогическая кочерга, которая отправила его из родительского дома в первое общеобразовательное путешествие. Как ни крепился Генка, а захныкал все-таки и отревелся на корме под буксирным канатом, который все время двигался по металлической оттяжке, уже изрядно источенной за годы беспорочной службы. Трудно было сравнить этот номерной буксир, не имевший даже имени, с тем великолепным доказательством прогресса в речном судостроении, каким являлся «Маяковский»…
А в Ленинском его сдали милиции.
Тут-то Генка и увидел Дашеньку. Когда буксир швартовался у причала временной пристани, капитан крикнул в мегафон:
– Товарищ лейтенант милиции! Заберите ваше имущество!
О Генке уже знали здесь. Ладная девушка в милицейской форме подошла к причалу, козырнула деловито капитану и сказала Генке:
– Пошли!
– Тетя Даша! – сказал обрадованно Генка.
Но Дашенька взглянула на него очень холодно, и восторг Генки угас. Ночь он провел в холодном арестном помещении районной милиции, где Дашеньке все время козыряли местные милиционеры, с одной стороны покоренные ее внешностью, с другой – видевшие в ней представителя краевой власти. Только под утро невыспавшегося Генку усадили в крытую милицейскую машину, и он отправился в родной город. Дорога была дальняя, ухабистая. Шофер в форме был молчалив. Даша села рядом с Генкой. И по дороге они как-то неожиданно хорошо разговорились. Тут-то Генка и обещал Даше взяться за ум. Оба они были голодны. И Даша пожалела, что у нее ничего нет с собою. Шофер вдруг заулыбался и вынул из-под сиденья довольно большой пакет. «Чтобы на службе да не накормить человека, это – позор! – сказал он и развернул сверток. – Товарищи позаботились! По личному распоряжению начальника районной милиции!» И они здорово закусили, после чего Генка заснул, приткнувшись в плечо Даши Нечаевой, как к самому родному человеку. Ему даже пригрезилось, что его качает на руках мать, напевая: «Баю-баюшки-баю! Колотушек надаю! Колотушек двадцать пять, будет Гена милый спать!» Очень хорошая колыбельная! Одна из самых прелестных, когда-либо слышанных мною в жизни!
За уроки-то он взялся!
Да тут с самого начала стали делаться какие-то странные вещи – и известные уже из опыта прошлого, и новые, неизведанные и бог его знает что таящие в себе. Во-первых, ему пришлось возиться с Зойкой. Но тут у него уже был известный опыт. И он довольно часто напевал Зойке ту самую колыбельную песенку, что пригрезилась ему на плече Дашеньки Нечаевой, сопровождая наглядными иллюстрациями высокоинтеллектуальное содержание этой песенки. И Зойка очень быстро поняла, что если Генка говорит: «Нет!», «Нельзя!», «Не тронь!», «Замолчи!» – то, как бы это ни звучало, все это было эквивалентно выражению «Я тебе дам!», а на руку Генка был так же скор, как и мать. Увы, Зойке приходилось проделывать путь, уже пройденный ее братом несколько раньше. Во-вторых, мать уже не работала в сберегательной кассе, а работала в киоске прохладительных напитков, которые, чем дальше худел календарь, постепенно заменялись пивом, и она была добрая: то есть, когда бы Генка ни подбегал к ней, она давала ему стакан газированной воды с сиропом, который не экономила. В-третьих, к матери стал часто заходить дядя Петя, превратившийся из капитана Марченко в очень толстого, красного, важного гражданского товарища, который говорил матери: «Я только на минуту зашел. Есть тут одно дело!» И дядя Петя тоже был добрый. Он говорил Генке, если тот сидел с учебниками на веранде или в комнате: «Ты, верно, Гена, в кино хочешь?» – «Не-е!» – мялся Генка, понимая, что быть в кино и учить уроки одновременно – не в его силах. «А вот по глазам вижу – хочешь в кино!» – говорил дядя Петя. Фрося нерешительно возражала: «Да, Петр Иванович! Он и так отстающий!» – «Ничего! – говорил дядя Петя. – Не всю же жизнь будет отстающий! Ан выйдет и в передовые как-никак! На, держи монету! Сам был маленьким!» И Генка шел в кино. Не жизнь, а малина – так сказал бы Сарептская Горчица. Но в кино Генка ходил один. Кто знает почему – ему никого не хотелось посвящать в свои переживания, когда он сидел в кино. Впрочем, «сидел» не то выражение – Генка «жил» в кино! И такой пресной была настоящая жизнь.
Надо ли говорить о том, что школьные дела от этого у Генки не пошли лучше?.. Как известно из элементарной физики – одно тело не может занимать одновременно два места в пространстве, а так как тело Генки предпочитало занимать место в кино, то оно не могло одновременно сидеть за столом и учить уроки. Непреложные законы природы незримо властвовали над судьбою Генки…
Дядя Петя приходил не каждый день.
А культурные потребности Генки все росли. И он обратился к вешалке, которая уже выручала его не раз, давая взаймы и не требуя возврата…
И однажды Вихров, сидя на своей постели и выдувая из себя воздух через двенадцать трубок, пищавших на разные голоса, увидел через притворенную дверь в прихожую, как протянулась Генкина рука в карманы висевших на вешалке пальто, как привычно обшарила их и вынула нечто, имевшее цвет и форму кредитных билетов, которыми государство вознаграждало труд работника Министерства народного просвещения РСФСР товарища Вихрова.
Товарищ Вихров вытаращил глаза на это видение и попытался оценить его по существу. Тем временем рука Генки исчезла. И тело Генки пошло занимать другое место в пространстве, потеряв интерес к данному.
«Вот сукин кот! – сказал себе Вихров. – А я-то думаю: куда у меня вечно рубли уходят? Грехом уж маму Галю заподозрил в мелочной опеке, да все не было случая заговорить на эту тему! Вот бы она мне холку-то намылила за это подозрение! И правильно! Ах ты сукин кот!» Но тут усилилось его удушье. Он с трудом поглядел на часы, увидел, что уже вытерпел шесть часов мучений, которых врагу бы своему не пожелал, и принялся стучать ложечкой по стакану. Это был сигнал маме Гале: СОС! СОС! СОС! Ах, как нужна была эта помощь!..
8
Фрося не знала, хорошо или плохо складываются ее дела.
Все будто миновало. Никого на новом месте работы не интересовало ее прошлое! Подумаешь, была под судом, но села же в тюрьму не она, а Зина. Значит, дура была. Примерно такие комментарии слышала Фрося, если ей приходилось разговаривать на эту тему с другими киоскершами. А после каждого дня работы в ее кассе оказывались лишние деньги – пять, шесть рублей, а то и больше. Не всегда у нее оказывалась мелочь, чтобы дать сразу необходимую сдачу, а жаждущие – особенно пива! – были либо слишком торопливы, либо слишком добры – особенно если пиво было хорошее, а также если его потребление одной единицей, стоявшей у киоска, превышало три кружки. «A-а! Что мне тут целый день стоять, что ли!» – с досадой говорили первые и, чертыхнувшись, уходили. «Да ладно уж! Потом рассчитаемся!» – говорили другие. «Оставьте на приварок!» – говорили третьи иронически и тоже не дожидались сдачи. Сначала Фрося краснела и начинала лихорадочно искать мелочь в кассе, на прилавке, где лежала в пивных лужах металлическая монета, в карманах, говоря: «Мне вашего не нужно, гражданин. Свои зарабатываем!» Однако никто из пользовавшихся ее услугами не верил в ее честность, уже подходя к киоску. Но – странное дело – все относились с усмешкой к возможному обману. Случалось и так, что, когда Фрося набирала копейки для какого-нибудь очень точного гражданина, у которого деньга счет любила, стоявшие в очереди принимались так издеваться над бережливым потребителем, что он становился красным, как бурак. «Дайте ему деньги обратно!» – кричали одни. «Товарищ хочет получить сдачу – ноль целых, ноль-ноль сотых, как в аптеке на весах!» – усмехались другие. «Экономия!» – с видимым сочувствием, как бы поддерживая справедливые притязания потребители, замечали третьи. Все хохотали над экономным… Все были добрые. Странные люди!
Потом Фрося научилась отшучиваться или намеренно долго не давать сдачу, в расчете на то, что человек торопится. Она научилась улыбаться, научилась многозначительно поглядывать на потребителей пива, говорить какими-то намеками, которые черт его знает что содержали в себе, но создавали у тех, кто готов был из-за кружки пива стоять в очереди хоть час, какое-то усмешливое, панибратское отношение к Фросе и желание не видеть, в общем довольно заметных, уловок Фроси.
Все считали, что копейки – мелочь, пустяк, не стоит из-за копейки шум поднимать, а из этих копеек делались рубли, и скоро приварок у Фроси и верно стал ежедневным. Она могла себе позволить иной раз просто угостить постоянных клиентов, добродушно махнув рукой, если у них не хватало денег на вторую кружку. В долгу перед Фросей не оставались. И все были довольны. А Фрося стала забывать о своем условном приговоре. «Черт меня дернул поступить в сберкассу!» – как-то подумала она с горьким сожалением о потраченном времени и об ответственности, которая висела над ней на ее высоком кресле.
Однажды к ее киоску подошел Фуфырь.
Фрося заметалась было, не очень желая видеть человека, который, давая показания на суде, все время чувствовал себя прокурором и все сбивался на обвинительную речь – вместо того, чтобы объяснить по-человечески, почему он спал, когда надо было контролировать работу с сохранными свидетельствами. «Если все будут хищать, – говорил он, – то мы никогда, понимаете, коммунизм не построим! Каленым железом надо выжигать, понимаете!» Но Фуфырь встал у прилавка и сказал Фросе:
– Кружку пива, товарищ Лунина!
– Здравствуйте, Венедикт Ильич! – пролепетала Фрося и налила свежего пива.
Фуфырь долго, с наслаждением макал свои моржовые усы в пенящееся пиво. Взял вторую кружку, хотя было заметно, что бог Бахус уже изрядно увил его своею волшебной лозой. Опять умакнул усы в кружку и осоловелыми глазами разглядывал Фросю, ее пополневшие руки и грудь.
– А вы поправились! – сказал он вдруг.
– На таком деле стоим! – пошутила Фрося, от души желая, чтобы Фуфырь провалился сквозь землю: кому интересно видеть палку, которой тебя били! Она показала на плакат: – Как тут не поправиться!
Фуфырь воззрился на плакат: «Пейте пиво!» На плакате сообщалось, что пиво – это жидкий хлеб, что один литр пива содержит столько калорий, сколько нужно для питания взрослого человека в сутки, что оно имеет приятный вкус, готовится из ячменя высшего качества, что оно производит освежающий эффект, что оно утоляет жажду. Фуфырь усмехнулся:
– Здорово сочинили! Значит, три литра в сутки – и сыт!
Фрося хихикнула. Плакат и в самом деле был смешон. Над ним неизменно издевались жаждущие освежения, часто говоря вместо «Дайте кружку пива!» – «Дайте кружку калорий!». На других киосках эти плакаты давно сорвали, но Фрося, не без умысла, оставила его, и плакат работал на нее.
Но вслед за усмешкой Фуфырь вытащил из потрепанного портфелика бумажку и сунул Фросе. В бумажке значилось, что Фуфырь контролер треста предприятий общественного питания и что все лица, организации и учреждения должны оказывать ему содействие в выполнении возложенных на него поручений по инспектированию точек этого треста.
Точка, как известно, является знаком препинания, после которого надо сделать паузу. Фрося сделала паузу, и сердце ее, не удержавшись в ее пополневшей груди, провалилось куда-то очень глубоко. Она повесила на створках окна надпись: «Закрыто», и Фуфырь стал выполнять возложенное на него поручение.
Он выверил остаток в пивных бочках, подсчитал кассу.
– Н-да! – сказал он глубокомысленно.
На прилавке лежали лишние деньги – это был приварок Фроси. То, что прилипало к этому прилавку, где торговали жидким хлебом. Фрося позеленела, и в глазах ее поплыли оранжевые круги. «Ну, все!» – подумала она, холодея.
– Н-да! – повторил Фуфырь. Подумал-подумал и добавил. – Свои деньги надо держать в сумке, товарищ Лунина. А то могуть посчитать за излишнюю выручку! – Он неторопливо сгреб все лишнее и кинул в Фросину сумку. – Вот так!
Он поглядел на Фросю, которая не знала, как отнестись ко всему происшедшему, и боялась: не скрывается ли за всем этим какой-то крупный подвох? Во взоре его отразилось явное благоволение к Фросе. Он сказал:
– В одной системе работаем. У товарища Марченко. Калеги! Ежели таскать не перетаскать, то где работников брать?
Он игриво потрепал Фросю по ее пополневшему плечу и ушел. Не заплатив за выпитое пиво. То ли Фуфырь заметно подешевел, то ли он находился под воздействием жидкого хлеба, растоплявшего его сердце и делавшего его добрым, но Фрося подумала, что есть на свете бог, который благоволит к сиротам.
Тут она вспомнила еще об одной сироте – бабке Агате.
«Надо бы навестить ее да какой ни на есть гостинчик принесть!» – сказала себе Фрося. И когда, опорожнив бочки чуть не досуха и переместив весь жидкий хлеб в иные вместилища, крайне ненадежные, она закрыла свой киоск, ее потянуло к бабке Агате. Она забежала в «Гастроном», купила сыру, белого хлеба, творогу с изюмом и легкими ногами помчалась на свою старую квартиру.
Дверь в комнату бабки Агаты была открыта.
В комнате и на лестнице толпились люди. Любопытные ребятишки, раздираемые страхом и интересом торчали у дверей, то и дело заглядывая в комнату.
У Фроси екнуло сердце. Она протиснулась в комнату и увидела бабку Агату. Та лежала, вытянувшись, на своем ветхом и тощем ложе, и ей ничего не нужно было больше – ни белого хлеба, ни творогу с изюмом, ни сыру, хотя сна и любила, грешница, все это. Но теперь она уже не была бабкою Агатой – кожа да кости. Кости тонкие и хрупкие, как у дитяти, кожа желтоватая, шероховатая. «Она умерла!» – так сказали Фросе ребята у двери. «Отмучилась!» – услышала Фрося от соседки, которая вытерла головным платком слезы, струящиеся по ее щекам. «Преставилась сестра Агата!» – сказала, набожно перекрестившись, одна из тех старушек, которых бабка Агата могла бы назвать своими друзьями, подругами, если бы не была уверена, что есть у нее только одна опора в жизни – не в этом суетном мире. Сама бабка Агата сказала бы о себе, что ее позвал бог. Как будто бабка Агата была очень нужна богу.
– Отец Георгий приходил? – спросила Фрося.
– Где там! Все ждала-ждала, да и перекинулась… До последнего часа на двери глядела. А потом сказала: «Бог ему судья!» Глаза закрыла и уже не открывала…
– А я ей творогу с изюмом принесла! – глупо и растерянно сказала Фрося, глядя на неживую бабку не то с сожалением, не то со страхом.
Богомольная старушка протянула руку к пакету, что Фрося держала в руках, деловито открыла его, понюхала с видимым удовольствием и сказала:
– Всякое даяние благо… На кутью сгодится…
Тут же она сказала Фросе:
– Дочка! Ты не дашь ли сколько-нибудь на погребение сестры Агаты? Ведь ни копейки у нее за душой нету. На что хоронить будем? Была у нее книжка, сама знаю, на похороны копила! А нету! Все уже обыскали… И на отпевание надо, и могильщикам, и туды-сюды! Вот уж истинно гол как сокол… В церковь-то без денег, как в «Гастроном», не пойдешь. За божьи труды…
Около кровати бабки Агаты стоял стул. На стуле виднелась тарелка с отбитым краем. Но тарелке лежали деньги – живые помогали мертвому переселиться в иное пристанище. Фрося кинула в тарелку десятку и вышла, не сдержав слез…
– Пришел бы сюда отец Георгий, отпел бы – то-то душенька ее порадовалась бы! – сказала старушка, дав направление мыслям Фроси.
«Ты у меня к бабке Агате сходишь, кабан долгогривый!» – поклялась себе Фрося перед трупом бабки Агаты.
Разъяренная, она помчалась к попу.
Ей хотелось пристыдить его, напомнить о том, что бабка Агата чуть ли не умерла-то оттого, что слишком многое отдала церкви. Напомнить о боге, который все видит, все слышит и все знает, напомнить ему об обещании выкроить время, чтобы сходить к бабке Агате. Все кипело в ее душе.
Однако весь ее пыл улетучился, когда ее впустили в квартиру отца Георгия, где царствовала тишина, где тикали на стене большие часы с боем, напоминавшим звон большого соборного колокола, где в красном углу висел иконостас, с десятком образов, где теплилась лампада темно-вишневого цвета, освещенная изнутри живым огоньком, бросавшим блики на темные изображения святых и богов, отчего иногда выражения их менялись и они словно подмигивали Фросе. Тут же стоял и домашний аналой. На нем лежала библия и еще какая-то книга. Библия была заложена толстым серебряным наперсным крестом, которого отец Георгий дома не носил. Длинная серебряная цепочка свисала до половины аналоя. Кроме тишины, тут царствовал достаток, печать которого лежала на всем. В этой комнате даже был радиоприемник – запрещение пользоваться ими было уже отменено, но в городских магазинах еще их не было в продаже, значит, радиоприемник привезли либо из Москвы, либо из Маньчжурии. Зеленый глазок радиоприемника мирно светился, и тихая музыка – не наша! – изливалась волнами в комнату из эфира. Может быть, именно этот радиоприемник подействовал на Фросю умиротворяюще. Однако и слова матушки о том, что отец Георгий правит вечернюю молитву, заставили Фросю сначала умерить свой гнев, а потом и вовсе остыть…
Отец Георгий молился очень усердно. Он вышел с совершенно заплывшими глазами, весь какой-то размягченный, чем-то похожий на плюшевого медвежонка. Он тотчас же узнал Фросю и вспомнил, с какой просьбою Фрося к нему обращалась. Покачав сокрушенно головой, он сказал:
– Виноват перед вами и бабкой Агатой! Одолели и дела и немощи. Однако на завтра наметил себе – посетить болящую…
В голосе его слышались искреннее сожаление и раскаяние. Фрося была обезоружена совсем. Она даже не сразу нашлась, как сообщить попу о происшедшем. Отец же Георгий все покачивал головой и бранил себя за невнимание и за физические недомогания.
– И рад бы послужить на ниве божией да бывает так, что после службы пластом валюсь. С сердцем неважно. И возраст, и пережитое – все сказывается сейчас, все навалилось так, что иногда невольно и взропщешь: камо взыскуешь, господи?
– Умерла бабка Агата! – сказала Фрося с чувством неловкости. – Я насчет того, чтобы отпеть ее да к могилке проводить!
Отец Георгий перекрестился:
– Отец наш небесный, прими чистую душу рабы божьей Агаты!
Он встал, подошел к аналою, вынул крест из библии, надел его цепь на полную, розовую шею и поднял глаза на иконы. Потом закрыл глаза. Фрося невольно тоже встала. Отец Георгий молился за упокой души бабки Агаты, и Фрося от души пожалела, что сама бабка не может видеть сейчас вдохновенное и сосредоточенное лицо своего духовного пастыря – оно все сияло и светилось подлинной святостью, как-то сразу похорошев, точно все земное покинуло отца Георгия и божья благодать осенила его в самом деле:
– «Житие ее было житием великомученицы Агапии! И алкала, и жаждала, и мор и гонения испытала, и ввержена во узилище была, и мрак, и дождь, я хлад, и ужас смущали душу ее и смутить не могли, ибо припадала к ногам господа и живот свой не щадила во имя Бога Живого! И светлой вере предана была, и по морю житейскому, яко посуху, провел ее перст божий, указуя праведные пути. Неправедным путем не шла, ложью уст своих не оскверняла, корысти бытия не предавалась, земных утех не жаждала, пия Источник Вечный. И чистою, как голубица, пред лицем Господа предстала!»
И Фрося наревелась, слушая эту импровизированную молитву отца Георгия – вот уж все правда чистая, от слова до слова. Да, не зря на отца Георгия такую надежду возлагала бабка Агата!
– Извините меня! – скакал отец Георгий, повертываясь к Фросе. – Я очень взволнован смертью сестры Агаты. Ни о чем говорить не могу. До свиданья. А обо всем остальном вы договоритесь с матушкой… Матушка! – крикнул он в кухню, не обращая туда своего утомленного лица.
Он вышел в соседнюю комнату, как могла судить Фрося – спальню. Тотчас же из кухни пришла матушка, вся ласковая и благостная, источая со своего полного, доброго лица почти такое же сияние святости и высоты духа, какое было написано на лица молившегося отца Георгия.
Это выражение не сходило с ее лица во время всего последующего разговора, в котором речь шла о том, чтобы отпеть тело бабки Агаты на квартире, в церкви и на кладбище. «А машина у вас есть?» – спросила матушка, обливая Фросю теплотою своего взгляда. Машины у Фроси не было. «А трех раз не много ли будет?» И оказалось, что трех раз многовато. «А на кладбище ехать, – легковую машину достанете? Нет. Ничего не получится, голубушка! – вздохнула попадья с искренним сокрушением. – В грузовике с покойником – не положено, а на кладбище – девять километров топать, не выдержит батюшка. Сам на ладан дышит. Ночами я засыпать боюсь, как бы его Господь не взял. Едва ходит! Очень уж нервный стал – все к сердцу принимает!.. Значит, так – в церковь привезете, чтобы батюшка отпел ее, как следует. А на кладбище слово скажет отец дьякон – придется попросить его по-хорошему!»
Фрося выложила матушке, чтобы закрепить договоренность, триста рублей – за все и вышла, чувствуя, что отдала свой долг бабке Агате за всю ее доброту и за помощь. Она даже не подумала над тем, что эти триста – ее припек от жидкого хлеба за целый месяц. Вот то-то обрадуется бабка Агата на небе, что ее похоронят с попом, по церковному обряду, и над ее бренной оболочкой будут витать ладанные облачка!
Едва она вышла, матушка позвала:
– Егорушка! Поди-ка сюда! Дай-ка твои записи! Мне кажется, что теперь уже хватит на машину-то, а?
«Отец Георгий укоризненно покачал головой, глядя на свою матушку: „Ох, вводишь ты меня в грех стяжательства!“» – стал что-то подсчитывать, вынув из аналоя счеты и записную книжку. Пальцы его привычно бегали по костяшкам, сдвигая их с насиженных мест, и костяшки звучно щелкали, стукаясь друг о друга…
«Не стыдно тебе, отец Георгий? – спросил его боженька, заглядывая в комнату. Он помолчал-помолчал немного, потом с грустью сказал: – В святой храм пошел, на ниве божьей трудиться до отхода в жизнь вечную, а что вышло – мамон тешишь, благополучие земное строишь себе! Сына родного отринул! Чревоугодничаешь, стяжательствуешь! Сукин ты сын, а не отец Георгий! Тьфу на тебя, да и только! Вот как попалю я тебя огнем небесным, как пошлю на тебя мор, и глад, и скрежет зубовный, и муку вечную, ка-ак ввергну в геенну!»
– Сколько раз я тебе говорил, матушка! – сказал с досадою отец Георгий, отрываясь от своего гроссбуха. – Закрывай окна, закрывай окна – мухи налетают. Они тепло любят…
– Закрыто! – сказала матушка. – Да и какие теперь мухи..
– А вот жужжит же где-то! Жужжит и жужжит. В кухне, наверное. Ты вечно кастрюли держишь открытыми, Вот они на запахи летят. Поди хоть дверь прикрой!
И матушка закрыла дверь в кухню.
9
Каждый из нас немного Шерлок Холмс.
Во всяком случае, каждый мужчина полагает, что если бы он взялся за раскрытие того иль иного преступления, то дело пошло бы прекрасно. Мы ведь всегда недовольны органами юстиции, которые никак не могут навсегда покончить с преступностью. Стоит ли удивляться тому, что Вихров, удивленный и испуганный тем, что он увидел неожиданно в прихожей, я бы даже сказал – униженный тем, что Генка шарит по карманам, потому что этот акт сводил на нет усилия школы, а стало быть, и Вихрова в деле воспитания и… Генки полезного члена общества, решился на некоторое неправомерное действие. Почему-то вспомнил изречение Игнатия Лойлы: «Цель оправдывает средства!»
Он поднялся с кровати и, задыхаясь и останавливаясь на каждом шагу, придерживаясь за стенки и притолоки, вышел в прихожую, выждав, когда жена ушла куда-то по своим многочисленным делам, а у Фроси тоже было тихо. Он вынул из карманов всю мелочь. Это было правильно – зачем было подвергать сына Марса и Стрельца излишнему искушению. Но он положил в один карман сторублевку. Это было неправильно. Но Шерлоки Холмсы всегда наделены большей дозой воображения, чем это свойственно ординарным людям.
А затем он снова занял свое место в кровати, теперь превратившейся в наблюдательный пункт зрячей, но сипящей, хрипящей, страдающей, но бдительной Фемиды.
Вероятно, судья Иванов мог бы поступить так же…
Но Вихров не думал в этот момент о судье Иванове. Может быть, потому, что в ряде жизненных случаев всегда есть не одна, а две мерки. Одна – это сделал я. Вторая – это сделал он. Обычно все, что сделал я, – это более или менее хорошо. А все, что сделал он, может быть подвергнуто беспощадной критике. Но эта же критика кажется несправедливой, если обращается вдруг на меня, с той же меркой, на с точки зрения другого человека, применяющего ту же систему оценки реальности…
На ловца и зверь бежит – скоро Генка вернулся из школы.
Он должен был забрать Зойку, которую Фрося оставляла часто у Людмилы Михайловны, уходя на работу. Генка честно приволок сестренку, хотя она и отбивалась всеми четырьмя конечностями и бурно протестовала против ущемления ее желаний и стремлений к общественной жизни. Он накормил Зойку, дал ей какие-то игрушки, поел сам и сел за уроки и голосом зубрилы-мученика стал излагать почерпнутое из учебника. И Вихров узнал, что число, которое нам надо разделить на другое – меньшее – число, называется делимым, что число, на которое мы делим другое – большее – число, называется делителем и что число, которое получается в результате деления одного числа на другое, называется частным…