Текст книги "Созвездие Стрельца"
Автор книги: Дмитрий Нагишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 42 страниц)
– Ты… Ты – христианский демократ! – сказал он Вихрову, но последовал его совету.
– Я не христианский демократ, но просто считаю, что жизнь так коротка, что на ссоры, на злость не стоит ее тратить.
– Философ! – сказал Прошин. Почувствовав, что ему становится жарко, он приостановился и стал наблюдать за тем, как работает Вихров. – Ты где так научился, дружище?
Вихров усмехнулся:
– Отец учил меня глядеть в корень вещей и искать здравого смысла во всем.
Прошин сказал:
– И в председателе?
– Ну и злой же ты! – удивился Вихров. – А в председателе есть тот здравый смысл, что действовал он правильно, принципиально правильно, но без учета условий, стало быть, с низким коэффициентом полезного действия…
– Ну конечно, если бы нас с его помощью потащили в НКВД, коэффициент полезного действия был бы выше значительно. Особенно, если бы там оказался такой же здравомыслящий товарищ, как этот чистоплюй!..
– Ну, бог не выдаст – свинья не съест! – сказал Вихров утешительно, по складу своего характера будучи оптимистом.
Чистоплюй между тем и помахивал руками, и покрикивал, и потаптывал своими валеночками. Была ли в том нужда или нет, но он возникал то здесь, то там. И вдруг у Вихрова начало двоиться в глазах – будто уже не один, а два чистоплюя вовсю руководили воскресником. «Оперативнее, товарищи!» – слышался его возглас в одном месте. «Веселее, товарищи!» – кричал он в другом месте. «Все для фронта! Все для победы!» – призывал он в третьем месте. Все это, верно, так и следовало – и оперативнее, и веселее, и все для победы – и, однако, работа шла веселое не там, где возникал чистоплюй со своими скучно-ободрительными возгласами, а там, откуда он уходил…
Война есть война, но и человек есть человек. Как ни измучены были горожане далекого тыла голодным пайком и крайней неуверенностью положения на здешней границе, как ни страдали по близким, которых отняла война, как ни озабочены были они судьбой своих детей, которых жаждали видеть свободными от своих тягостных забот военного времени, в каждом из них жила та доля сознания необходимости общности интересов, которые рождали и жажду деяний и жертвенность, и волю поступиться своим личным ради общего, то есть то, что мы называем патриотизмом, любовью к родине. Это же чувство не допускало скуки в работе, если эта работа шла на пользу человеку. И оттого везде, где работали люди, вдруг послышались и шутки и смех и вспыхнула где-то песня.
Председатель остановился возле учителей. Чубчик его взмок. Кубанка была на затылке. Воротник полушубка расстегнут. В руках его была зажата разнарядка на работу, полученная от Рыбного порта, которую он называл оперативной картой. От его разгоряченного широкого, как блин, лица шел парок. С довольной улыбкой он прислушался к разноголосому говору вокруг, подкрутил ус и сказал:
– Вот так и работаем, товарищ депутат. В коллективе! На благо родины! По всему фронту…
Он грузно повернулся и стал смотреть на копошащихся в снегу людей, словно он должен был вести их сейчас в атаку на врага. Вихров отвернулся. Прошин спросил председателя:
– А в чем, собственно, заключается наша задача?
Председатель повел рукой вокруг:
– Ликвидировать последствия снежной стихии… Подготовим плацдарм для следующих коллективов…
Но тут пришел какой-то человек из Рыбного порта – маленький, сутулый, замерзший до синевы, в потрепанной шинелишке и в треухе, не закрывавшем ни шеи, ни ушей. Он хмуро сказал:
– На кой ляд вы тут все разворотили, товарищи? У вас в разнарядке указано – расчистить и выгрузить халки «С № 122» и «УБ № 236». Только и делов! А вы до сих пор к выгрузке и не приступали…
Прошин поглядел на Вихрова.
– Поди ты к чертовой бабушке! – сказал Вихров.
Но Прошин не пошел к чертовой бабушке, а полез на халку «С № 122», вокруг которой весь снег был убран, а на палубе лежал двухметровой лебяжьей периной. Прошин умостился, примерился и, окопав лопатой добрый кусок этой перины, со злостью обрушил ее вниз, прямо на председателя.
– Полундра! – сказал он, видя с наслаждением, как председатель в мгновение обратился в снежную бабу, а потом судорожными движениями стал отряхивать свой нарядный полушубок и кубанку и умчался организовывать народ на новое боевое задание, к удивлению Прошина и Вихрова даже не чертыхнувшись.
3
Иван Николаевич сидит в кабинете.
Он ерошит свои недлинные волосы, жестковатой щеткой торчащие вверх. Рябоватое лицо его осунулось, под глазами набрякли мешки. «Хорош мальчик!» – говорит он про себя и потирает щеки, успевшие за ночь покрыться рыжеватой колючей щетинкой. Он и ночевал в кабинете. Трудно сказать, спал ли он в эту ночь. Телефон, будто обрадовавшись, что хозяин не пошел домой, трезвонил то и дело, как то и дело открывалась дверь в приемную: звонили из города те, кому нужны были свет и вода, топливо и машины, а людям из штаба борьбы с заносами все требовались уточнения и выяснения. «Вам дадим ток только к восьми утра – зачем он вам ночью? К началу работы!» – говорил он одним. «Ток даем только для хирургического отделения, а в терапевтическом пусть посидят при свечках!» – говорил он больницам и госпиталям. «Котельные получат топливо к середине дня. Сейчас питайте топки только так, чтобы не заморозить отопление!» – говорил он жилищному тресту. «Хлеб вы должны испечь к утру, как обычно. Рабочие должны получить свой паек, несмотря ни на какие стихии! Вот так!» – говорил он. «Промтовары подождут, не к спеху. Машины дам в первую очередь для подвозки топлива, во вторую – для подвозки продовольствия, а потом на все прочие цели!» – говорил он. Коротко и ясно. Если на другом конце провода пытались спорить, возражать или что-то доказывать, он клал трубку. «Шевелите головой! Почему я должен думать за вас?» – спрашивал он одного из штаба. «Сами подумайте, найдите лучший вариант – доложите!» – слышал второй и уходил, тихонько закрывая за собой дверь. «Погоди! Тут надо посидеть и обмозговать это дело!» – задерживал он третьего, и они вдвоем обмозговывали это дело до полной ясности…
И вот наступила тишина.
Уснула, положив голову на скрещенные руки, Марья Васильевна в приемной. Задремал милиционер на площадке лестницы, задрав голову на спинку кресла, чтобы никто не подумал о потере им бдительности на посту, и сладко выдувая носом какие-то простенькие мелодии. Затихли шаги в коридоре. Перестала хлопать тяжелая входная дверь. Замолк и телефон. Все здание погрузилось в темноту. Лишь синяя лампа у входа да настольные лампы у секретаря и у председателя не смыкали глаз.
Это значит – все на пути к своим местам или уже на местах. Возможно, кто-то уже приступил к работе. Осматриваются. Примеряются. И уже делают первые ошибки, без которых не может быть накопления опыта. Кое-где делаются и первые глупости, проистекающие от горячности или от зазнайства, – ведь в каждом доме может обнаружиться свой Наполеон, полагающий, что для произведения чего-либо совершенно достаточно его команды: «Ать-два!»
Разные люди отправились туда – к складам, причалам, путям, в парки, на дороги, к вокзалам…
Иван Николаевич жмурится, встает. Оглянувшись на полураскрытую дверь в приемную и удостоверившись в том, что Марья Васильевна не видит его, он начинает подпрыгивать на месте, разминаясь, чтобы прогнать сон. Это, по его мнению, лучший способ вернуть бодрость. К тому же это упражнение вообще нелишне для него: война войной, а живот у Ивана Николаевича почему-то растет. Про него говорят пока «крупный», «представительный», «плотный», «полный», но уже недалек тот день, когда кто-то скажет «толстый» – и ваших нет, пристанет ведь это словечко, не отлипнет!
Он опять садится за стол. Опирается тяжелой головой на ладони. Коварная дрема подкрадывается к нему, усыпляюще шепча: «Хоррошшшо попрыгал, хоррошшшо! Теперь бодрый будешшшь, не спишшшь, не спишшшь!» – и заволакивает от него кабинет туманной пеленой.
Разные люди…
Одни из них появятся в его кабинете лишь в самом конце дня, убедившись в том, что все сделано как надо и никаких хвостов за ними нет – происшествий не случилось, жизнь налажена, люди отправлены по домам, все вошло в свое русло. Каждый по-своему доложит о сделанном. «Все в порядке!» – скажет один. «Ваше задание выполнено!» – доложит другой. «Город живет, Иван Николаевич! – обрадует его третий из тех, кто имеет с ним дело не первый год, и, отдуваясь, добавит: – Жаркий был денек, черт его побери! Можно у тебя минеральной выпить?» Станет наливать воду, и вдруг заметит, что у него дрожит рука, и удивится: «Гляди-ка, устал! А ведь раньше я без отдыха мог горы своротить!» Это – хозяева. Они работают для людей.
Но есть и другие. Едва появившись на месте и толком не разглядев людей, с которыми будут работать, и обстановки, в которой придется делать дело, они уже спугнут робкий сон Марьи Васильевны первыми боевыми сводками, первыми рапортами, первыми реляциями: «В жестокой борьбе со снежной стихией трудящиеся нашего района, вдохновленные трудностью задачи, добились первых трудовых подвигов…» Они будут звонить через каждые полчаса, они будут сообщать об именах отличившихся, но за каждым именем будет стоять незримый вопль: «Это я, я, я! Организовал их! Я!» Они будут гонять машины по расчищенным дорогам, отнимая их у перевозок, чтобы получить дополнительные указания, а проще – для того, чтобы лишний раз заявить о себе как о самоотверженном работнике… Работают для истории!
Ох, как не любит их Иван Николаевич!
– Щелкунчики! Попрыгунчики! Сукины дети! – говорит он вслух и просыпается, чувствуя себя бодрым и готовым к действиям, какие бы от него не потребовались.
В приемной резко звонит телефон.
Марья Васильевна, точно сомнамбула, еще во сне, автоматически поднимает трубку телефона, стопка бумаги сама пододвигается к ней поближе, остро отточенный карандаш сам прыгает в ее пальцы, она говорит:
– Я слушаю!
И слушает голос, хорошо знакомый голос заместителя председателя, который в последний момент перед выездом, несмотря на выговор, все-таки распорядился истопниками по-своему: все батареи в здании городского Совета излучают жар и даже потрескивают время от времени, как в мирное время.
– Я слушаю! – повторяет Марья Васильевна и стенографически записывает: «В жестокой борьбе со снежной стихией трудящиеся нашего района, вдохновленные…»
– Черт бы тебя взял, балаболка! – доносится в этот момент довольно явственно из кабинета.
Марья Васильевна окончательно просыпается, осознав неизбежную противоречивость жизненных процессов, косится на кабинет Ивана Николаевича и решительным тоном говорит:
– Извините меня, Аркадий Иванович! Я не буду записывать этого. Если хотите, я соединю вас с редактором газеты!.. Не надо? Хорошо… А что конкретно? Вы уже закончили работу?.. А-а! Позвоните попозже? Хорошо!..
Она заглядывает в кабинет. Иван Николаевич сидит хмурый и пальцами, поставленными торчком, поглаживает лоб, чуть не сдирая кожу. Марья Васильевна что-то колдует у себя под столом. Потом появляется перед Иваном Николаевичем и ставит перед ним стакан крепчайшего чая, от которого так и струится во все стороны терпкий аромат. Председатель молитвенно складывает руки и светлеет:
– Матушка моя, голубушка Марья Васильевна, век буду бога за вас молить! – Он хлебает горячий чай, щурится, жмурится, обжигается, восхищенно крякает, что-то бормочет от удовольствия, потирает руки, выпивает все без остатка и опрокидывает стакан вверх донышком. – Здорово! – говорит он. – Даже есть захотел!
– Все хотят есть! – старой шуткой отвечает Марья Васильевна.
Тут Иван Николаевич хватается за телефон:
– Начальник горторга?.. Слушай, я тебе сейчас список один отправлю. Прикрепишь к нашей столовой… Комиссия не утвердит? До комиссии – месяц, а я тебя сейчас прошу, понял? Прошу! О-чень… Вот так. Интеллигенция наша отощала совсем. На ладан дышит! А между тем – наш актив, товарищ начальник. Понял? Ну, раз понял, тогда до свидания… На мою ответственность, если тебе не на кого ответственность свалить! Валяй! Я сдюжу…
Он протягивает секретарше бумажку, исчерканную вдоль и поперек, словно председатель кроссворд составлял, и делает жест – послать немедленно, куда говорено.
– Я в столовую! – говорит он, натягивая на голову пыжиковую шапку.
– Машину вызвать?
– Тю! – с отвращением говорит Иван Николаевич. – Тут и царь пешком бы дошел…
…В столовой он с жадностью ест шницель с квашеной – пахучей, вкусной! – капустой и вызывает тетю Улю, директора.
Он проникновенно глядит на тетю Улю – высокую, дебелую женщину лет сорока пяти, красивую и свежую, с несколько холодным взглядом светлых глаз, одетую в белый халат, с белой же косынкой на голове, под которой скрыты темно-русые густые косы. Тетя Уля походит в этом наряде на врача, а не на работника общественного питания.
– Вот какое дело, тетя Уля! – говорит Иван Николаевич и отворачивается к окну. – Кончился снегопад, черта бы ему в горло! Теперь мы заживем опять нормально… по условиям военного времени. И на фронте дела куда как хороши. Наши к Праге близко. И к гитлеровскому логову. Да-да…
Тетя Уля дипломатично кивает головой, но не хочет облегчить явное затруднение Ивана Николаевича, хотя ей ясно, что он и пришел сюда и вызвал ее вовсе не для того, чтобы поставить ее в известность о положении на фронтах.
Иван Николаевич вздыхает.
У тети Ули в глазах появляется усмешка.
Иван Николаевич катает на скатерти хлебные шарики.
– Ну и жила же ты, тетя Уля! – вдруг говорит он сердито. – Ни сочувствия, ни понимания, ни желания помочь начальству! Стоит, как кедр ливанский, понимаешь ты! Получишь сегодня из горторга список на прикрепление. Прикрепишь, понятно? А то тут наши интеллигенты кое-какие совсем загибаются, несмотря на все категории, которые мы им даем – «СП-1», «СП-2»… «СП», конечно, в основном, вещь правильная. Да понимаешь ты, коэффициент замены какой-то хреновый: по норме четыре килограмма мяса, а им дают триста граммов яичного порошка и говорят – по калорийности равноценно. Я, знаешь, не химик! Я не химик, говорю! Ты слышишь?
– Прикрепим, Иван Николаевич! – спокойно говорит тетя Уля.
– Да прикрепить-то ты прикрепишь! – вдруг тихо говорят Иван Николаевич без всякого смущения и смотрит в глаза тете Уле. – Не в этом дело, сама понимаешь! Мы выдадим им по одной карточке на семью, тетя Уля. А вы будете отпускать на одну карточку две порции, кое-кому и три порции. Вот так… До дня Победы не дотянут… А охота все-таки!
– Незаконно! – говорит тетя Уля, глядя в окно.
– Врачи, писатели, учителя, художники, понимаешь? Что же, по-твоему, нам вовсе без культуры остаться напоследок?..
4
…Когда были открыты люки халки, Вихров ахнул: в несколько рядов, одна на другой, трюм был загружен бочками с рыбой. Оттуда пахнуло тем непередаваемым запахом, который издает только соленая рыба. Этот запах напомнил ему многое: и собственное детство, прошедшее на берегах Охотского моря, и рыбалки, на которых зарабатывал он в свое время деньги на учебу в городе, и холод осенней воды, по пояс в которой приходилось стоять раздельщиком в те неустроенные годы, а Вихров был неплохим раздельщиком, в свои двенадцать и тринадцать лет, и бурные волны бара, грозившие перевернуть ко всем чертям рыбацкие кунгасы, когда они выходили на рейд, чтобы сдать на проходивший пароход свою рыбу, и томительную усталость, сводившую пальцы после десятков часов разделки кеты, которая серебряным потоком текла на раздельные столы, и упругий хруст ножа, вспарывавшего рыбу одним движением, и кровавое месиво кетовых внутренностей, падавших в тяжелую воду, вокруг которых стаей, тучей плавала мелкая хищная рыбешка, привлеченная запахом. Напомнила эта картина Вихрову и юность, и школу, которую надо было кончать, не надеясь ни на чью помощь, и порт, где можно было всегда подработать полтинник, а то и рублевку…
По широкому трапу, который рыбник велел подтащить к халке, работающие гуртом повалили на палубу. Фрося оказалась рядом с Вихровым. Зрелище бочек, которых здесь было не менее пятисот, тоже поразило ее, но совсем по другим мотивам. Фрося простодушно сказала:
– Эх! С горячей бы картошечкой ее, да с лучком, да с постным маслицем! Мечта!..
Только тут Вихров сообразил, до какой же степени изголодались они за годы войны, когда даже такое пролетарское блюдо, как кета с картошкой, стало почти недоступным. И он невольно сглотнул слюну, живо представив себе мечту Фроси на столе, покрытом белой скатертью, с кудрявым парком, поднимающимся от разваристой, словно заиндевевшей, картошки.
Но тут, как призрак беспощадный, возник из пустоты чистоплюй. На его теперь уже багровом лице светились гражданская жертвенность, боевое рвение овладевать новыми боевыми позициями, сознание того, что без него нарушилось бы движение планет во Вселенной и прекратилась бы жизнь на Земле. Ведь он пылал неукротимым стремлением совершать подвиги и был овеян сивушными парами. Кто его знает, когда и где он успел хлебнуть сучка – этого выдающегося изобретения современности, которое в годы войны заменило водку пшеничную водкой, изготовленной из отходов лесной промышленности.
– Все в трюм! – призвал он зычно. – Не пожалеем для нашей родной армии ничего! – Тут он, по ходу его мыслей, должен был крикнуть «ура!», но, отступая немного от люка, скомандовал: – Организуйтесь по четверкам. Каждая четверка поднимает одну бочку на палубу, она же скатывает ее на берег и возвращается! – Он помедлил немного и, очертив в воздухе рукой круг, добавил веско. – Непрерывным движением, Не-пре-рывным дви-же-нием, товарищи! Вот так! Раз, два – взяли!
– Слушай, Дмитрий! – сказал Прошин на ухо Вихрову. – Можно я тресну его по башке лопатой? А? Можно? Ведь какой сукин сын! Приспособленец! Как он умеет опошлить все!
– Пренебреги! – сказал Вихров.
– Это не ты сказал. Это Прутков Козьма – раньше тебя – и сказал ни много ни мало, а девяносто шесть раз!
– Тем более! – отозвался Вихров.
Зина тронула его за рукав.
– Мы к вам в четверку, – сказала она и шагнула по трапу вниз.
Фрося, как тень, пошла вслед. Вихров и Прошин тоже стали спускаться. Председатель остался на палубе, растопырив ноги для лучшей устойчивости. Снизу он выглядел словно памятник Александру III на площади в Санкт-Петербурге. Потом лицо его еще сильнее побагровело от натуги.
– Веселее! Веселее ходи! – закричал он. – Раз! Два! Взя-ли!
Раз – взяли. Два – взяли. И ничего не вышло.
Холодные, увесистые, будто чугунные, двухсоткилограммовые бочки не хотели ходить веселее. В своей угрюмой трюмной мрачности, прилежавшись друг к другу, они не хотели признавать горожан за грузчиков, которые когда-то побрасывали эти бочки, точно детские игрушки. Они скользили, вертелись, вырывались из рук, наваливались вдруг всей тяжестью на четверки, и те бежали кто куда. Им явно не хотелось вылезать на свет божий, этим бочкам, в которых лежала бесценная рыба – чудо из чудес тихоокеанских морей. Идеальный распорядок, предуказанный чистоплюем, сразу же нарушился. Кого-то прижало бочкой, кому-то отдавило ноги. И вот уже на них стали глядеть, как на врагов. Добровольные грузчики толкались, мешали друг другу. С трудом вытянули на палубу одну, другую, третью, сгрудившись на трапе целой кучей, от тяжести которой потрескивали вершковые доски.
Зина, про которую нельзя было сказать, что она жалеет свои красивые руки и свои нежные плечи, вдруг со злостью хлопнула по бочке кулаком. Так взбесившийся крестьянин бьет по морде коня. Фрося изо всех сил тужилась, подпирая свой край, и с ужасом глядела на бочку, которая норовила с трапа рвануться вниз и придавить их всех своей округлой тяжестью. Вся четверка пыхтела и надсаживалась. Вихров вдруг услышал свое свистящее дыхание, прислушался к хрипам, которые возникали где-то глубоко в груди, и подумал: «Ну, задаст мне Галька перцу! Не хватало мне еще свалиться!» Прошин упрямо, с темным лицом и глазами, налитыми кровью от усилий, подпирал бочку, подвигая ее вверх дюйм за дюймом.
– Слушай, Дмитрий! – сказал он. – По-моему, так дело не пойдет!
Обливаясь потом, скользя на планках трапа, которые обледенели на ветру, они с трудом выкатили свою бочку на палубу. Председатель покровительственно потрепал Прошина по плечу:
– Чю, товарищи? Это работка – не из чашки ложкой?! А?
Он хриплым смехом вознаградил себя за остроту.
– Справедливое замечание! – отозвался Прошин. – Не угодно ли вам попробовать?
Но чистоплюю не было угодно. Он холодно посмотрел на Прошина и взором указал на разницу в их положении. Рыбник, си-девший на борту люка вместо тальмана, неторопливо ставил значки на листке бумажки, считая выгруженные бочки, равнодушный ко всему. В синих губах его была зажата погасшая козья ножка из газеты. Полы шинельки, для тепла, он прижал подошвами старых сапог. На берегу работа шла тоже не совсем так, как представлял себе чистоплюй. Одна бочка сорвалась с трапа и с четырехметровой высоты ухнула об лед ребрышком. Обручи соскочили. Клепка расселась. Донышко выскочило. Вытекший тузлук окрасил снег некрасивым желтоватым цветом. Между клепкой и на льду лежала вываленная рыба, светясь в лучах солнца голубоватой чешуей на боках и розовыми подпалинами на плавниках. Вихров с вожделением поглядывал на кету – хороша! Он подошел к тальману:
– Веревки бы, товарищ, надо! А то вся рыба там будет! – Вихров показал глазами за борт халки. – И дело не только в этом. Людей покалечим!
Рыбник поглядел на него. «Потальманьте вместо меня!» – сказал он и ушел куда-то. Вернулся с бунтом старой веревки, едва волоча его за собой. Чистоплюй, увидев Вихрова на борту с бумажкой в руках, неодобрительно нахмурился. Верно, в его мозгу родилась одна из тех привычных формул, которыми он был набит по самое горло: «Подрыв трудового фронта!» или что-нибудь такое же точное и определенное, не требующее затраты ума и воображения. Но Вихров был депутатом: это удержало чистоплюя от замечания – депутаты в его представлении занимали какое-то особое, межеумочное место – еще не начальники, но… могут стать и начальниками. А весь остальной мир делился с идеальной простотой на две категории – на начальников, в том числе и руководителей, и на подчиненных. Подчиненных было много, начальников мало, что давало им право на исключительное положение в этом мире. Поэтому чистоплюй отвернулся от Вихрова, как бы не заметив его вообще. Рыбник, понявший Вихрова с одного намека, подтащил веревки к трапу, отодвинул в сторону чистоплюя и вдвоем с Вихровым расстелил веревки по трапу, вернув их концы наверх. Один конец наглухо закрепили за скобы люка.
– Димитрий! Ты чего это удумал? – спросил Прошин, продрогший на ветру.
– Простейшая механизация! – вдруг ответил рыбник.
На веревки внизу вкатили бочку. Пропустили веревку через ее пузатые бока. За концы наверху взялись рыбник и Вихров, уперлись ногами в край люка и потянули веревки. И поехала бочка наверх как по рельсам, чуть подскакивая на планках трапа. Зина и Фрося шли по трапу вслед за бочкой и придерживали веревку, чтобы та не скатилась на сторону. Зина похлопала бочку ладошкой и обрадовалась, словно маленькая девочка.
– Вот и все! – сказала она.
Бочки поняли, что их игра проиграна. Они стали вдруг послушными и одна за другой выстраивались в очередь на подъем, как за Вихровым тоже выстроилась очередь желающих воспользоваться плодами простейшей механизации.
– Рычаг первого рода! – сказал загадочно рыбник и опять сел тальманить.
– Раз, два – взяли! – опять заруководил чистоплюй и сник: бочки себе катили и катили вниз непрерывной чередой, и руководить было нечем – все шло как бы само собой. Вдруг он оживился. – Надо бы организовать охрану социалистической собственности! – сказал он, имея в виду разбитую бочку с кетой, лежавшую у борта. Он огляделся, ища, кому бы поручить это дело, и увидел Фросю. – Товарищ Лунева! Особо важное задание!
Фрося вылезла из трюма. Председатель подвел ее к борту:
– Вам поручается охрана! Чтобы, значит, как зеницу ока…
Но зеницы ока под бортом уже не было. Ни розовых плавников, ни голубых бочков, ни темных спинок, ни клепки, ни донышка – уже не было. Желтело лишь полузатоптанное пятно тузлука, да в стороне торчал сиротливо в сугробе сломанный обруч, изогнувшись вопросительным знаком. Председатель долго глядел на пятно, вызывавшее нескромные ассоциации. И бодро закончил:
– Идите на прежний пост, товарищ Лунева!
Он посмотрел пристально на тальмана. Но тот, наклонившись над своей бумажкой, механически ставил знаки, когда бочки прокатывались мимо, заставляя металлическую палубу издавать звенящий протяжный гул. «Каждый поставлен на свой пост!» – подумал председатель с облегчением и перестал думать о разбитой бочке.
Зина подошла к Вихрову:
– Спасибо вам, а то мы мучились бы тут смертной мукой. Да еще придавило бы кого-нибудь этими проклятыми бочками!
Председатель тоже оценил догадку и сноровку учителя.
– Сразу видать, человек образование имеет! – сказал он. – Рычаг своего рода все-таки…
– В молодости три года грузчиком в порту работал! – сухо ответил Вихров, а Прошин добавил:
– Это не из чашки ложкой работа!
Председатель опешил и, с опаской посмотрев на Прошина, отошел.
В его авантажной, видной фигуре, которая так картинно выглядела в разных обстоятельствах жизни, когда надо было вовремя выбросить лозунг и напомнить о высоком долге тем людям, которые в этом нуждались, была одна, как бы неудачная, недоделанная деталь, которую ему всю жизнь не удавалось ни скрыть, ни изменить, как ни мешала она целостности его образа. К его крутым плечам, мощному чреву и толстым ногам, к его бычьей шее и широкому лицу куда более подошли бы толстые руки с сильными, широкими ладонями и короткими толстыми пальцами. Однако верхние его конечности завершались маленькими, неразвитыми – то ли девичьими, то ли детскими – узкими, слабыми ладошками с вялыми пальцами. Ему никогда не приходилось заниматься физической работой, не знал он и никакого ремесла, со школьных лет выйдя в какие ни на есть руководители.
…Длинными рядами выстраивались бочки на берегу, громоздясь в хеопсовы пирамиды. Солнце лезло вверх и пригревало в затишке, несмотря на ладный морозец. В синеватом марево влажного воздуха едва виднелся Амур, делавший здесь широкую излучину, и Хехцир почти исчез из виду, истаяв в этой дымке. За излучиной лежали Осиновая Речка и десятки маленьких поселков и хуторов, что ютились на этом незатоплявшемся берегу. Но если бы не тоненькие дымочки над трубами домов, занесенных по самые крыши, никто не мог бы и подумать, что в этой снежной пустыне живут люди.
Когда выгрузка была закончена и возле барж заурчали моторы грузовиков, Зина сказала Вихрову и Прошину:
– Можно мы с вами поедем?
Она, собственно, и не ожидала ответа, так как тотчас же, высоко подняв свою узкую юбку и сверкнув круглыми коленками, встала на скат и ловко прыгнула через борт, даже не расслышав, что Прошин, засияв и заулыбавшись, – кому же неприятно ехать с красивой, приветливой и молодой женщиной? – закричал ей вдогонку:
– А мы только что хотели вас просить об этом!..
Он галантно подал руку Фросе. Она застыдилась, покраснела, хотела так же быстро порхнуть в кузов, да не рассчитала своих движений и ввалилась в машину кулем, не выпустив, однако, из рук какого-то свертка. Прошин сказал было ей, протянув руки, чтобы помочь:
– Давайте-ка я подержу. Вам неудобно!
Тут-то Фрося и потеряла контроль над собой, чему была своя причина, ибо все в мире взаимосвязано и взамообусловлено. Оценив вежливость Прошина, она из кузова протянула руку ему, но при этом и свертка из рук не выпустила.
Заревели сигналы машин, зачихали моторы, синий дымок взвился над газогенераторами, запахло самоварным душком. От газогенераторов шло слабое душное тепло. Зина, подняв воротник своей шубки, спряталась за газогенератор и вдруг потянула к себе и Вихрова. Даже не отдав себе отчета в этом, Вихров так и влип в середину между Зиной и Фросей. Он заметил странноватый взгляд Прошина. Машина тронулась. Все повалились друг на друга, захохотали, потом кое-как разобрались в том, чьи руки и ноги и кому принадлежат. А эти руки и ноги ломило от холода, от работы и от голода.
Зина с жалостью посмотрела на свои варежки и чуть не заплакала – они были в клочьях. Она сняла варежки и сунула их в карман. Красивые руки ее тотчас же покраснели от мороза. Вихров подумал, что Зина, верно, очень замерзла. Он снял свои перчатки и отдал Зине, сунув руки в карманы пальто. Без лишнего жеманства Зина натянула его перчатки, еще хранившие тепло его рук, и сказала:
– Уютно как!
И ветер свистел над машиной, выдувая остатки тепла из наработавшихся, уставших людей. И машину кидало в разные стороны на выбоинах, не видных под снегом. И тесно было в машине с укороченным кузовом. А Зина, благодарная Вихрову за перчатки и чувствуя необходимость чем-то отплатить ему за добро, все ближе прижималась к нему, чтобы защитить и его и себя от ветра. И вдруг Вихров ощутил ее тепло, пробившееся через одежду, и враз согрелся. Как видно, и Зина почувствовала тепло его тела, потому что неожиданно подняла голову и в упор посмотрела на него. Вихров обернулся. Взгляды их встретились. Вихрову почудилось, что Зина глядит на него не как на стороннего человека, который сейчас встретился, а через минуту исчезнет из поля зрения навсегда, что такими глазами смотрят только на своего, на близкого. На мгновение больше того, чем требовали приличия, они глядели друг на друга. И на мгновение Вихрову показалось, что вокруг нет ничего – ни машины, трясущейся по дороге, ни спутников, которые невольно жались друг к другу, ни редких домов с наметенными громадными сугробами, ни столбов электропередачи, на которых сидели нахохлившиеся воробьи, ни поземки, катившейся по полю волнами невидимого моря, ничего – кроме этого, поднятого к нему, лица – и он улыбнулся Зине одними глазами, но так, что сквозь усталость и болезненность засветились в них и веселость, и нежность, и доброта, на какие он был способен. Удивление и растерянность на лице Зины были ему ответом. Он смутился. «Э-э! – сказал он себе. – Не воображай, пожалуйста!» Но всю дорогу его не покидало какое-то необъяснимое чувство легкости и даже радости. Отчего бы это?..
5
Еще один день, еще одна неделя, еще один месяц…
Мама Галя подходит к Игорю.
Сын разоспался сегодня. В комнате не жарко. Печь за ночь остыла. Но Игорь наотмашь откидывает левой ручонкой одеяло, словно Никита Кожемяка, порвавший разом тридцать три кожи, и, сдвинув темные, мамины Галины, брови, лежит в забавной позе, сжав плотно кулачки, готовый на бой со всем светом. Светлый пушок на его щеках – залог будущей колючей, густой бороды! – топорщится от прохладного воздуха. Щеки горят. Розовые губы сердито надуты. На чуть кривых ножках – ох, вы понимаете, что значит родиться на второй год войны! – едва заметно шевелятся пальцы, с непомерно выдавшимся большим. Какие сны видит он сейчас? Что гнездится сейчас в его головенке?