Текст книги "Созвездие Стрельца"
Автор книги: Дмитрий Нагишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)
– Генка вернулся? – спросила Зина, видя, что Фрося не в себе.
Она была в курсе последних событий в доме Фроси.
– Нет. Да куда он денется! – с тоской сказала Фрося.
3
Нет, Генка не вернулся.
И был он довольно далеко от дома и уже испытал ощущения путешественника, которому каждую минуту открывается нечто новое, которого каждую минуту ожидают нечаянности – хорошие и плохие. Он хотел было слезть со своей колесницы на товарной станции, отстоявшей от города в десяти километрах. Но когда он выглянул из тамбура, на глаза ему попались милиционеры – целая команда, которые стояли на перроне, покуривали, посмеивались, чего-то или кого-то ожидая. Генка сразу же спрятался. Не потому, что он воображал, будто этот отряд будет ловить его, стащившего из кармана Максима Петровича две бумажки. Он не был так наивен. Но ему что-то не захотелось их видеть – ни со ступенек поезда, ни вблизи тем более. Он и до сих пор иногда вспоминал, как крепко сжимал его воротник тот милиционер, которого он водил после Дня Победы из дома в дом, из подъезда в подъезд, с этажа на этаж, пока милиционер, терпение которого иссякло, не показал ему увесистый кулак: «Видал грушу? Брось меня прогуливать, понимаешь!» Генке этот прибор управления обществом мыслящих единиц был знаком по жесту отца. И он сразу сдался на милость победителя и перестал вилять – «ах, все равно, сколько ни води, куда-нибудь придешь!».
Он даже прилег на пол тамбура, чтобы не выдать себя.
Неожиданно быстро поезд пошел дальше. Милиционеры поехали вместе со зданием станции. Генка с удовольствием показал им фигу, прокатившись мимо и уже осознавая свои широкие возможности для ознакомления с вселенной, которые предоставлял ему железнодорожный транспорт великой железнодорожной державы.
Состав миновал какие-то полустанки, пролетал мимо переездов, время от времени весело погукивая, посвистывая и непрестанно грохоча всем, чем только могли грохотать колеса и вагоны. Генку покидывало в тамбуре то туда, то сюда. Солнышко светило ему во всю ивановскую, и ветер относил назад и поля, и какие-то поселки, что вставали то справа, то слева, и копны свежего сена первого укоса, и стада коров, что паслись возле дороги, нимало не думая о техническом прогрессе человечества в образе паровоза, летевшего по стальным рельсам, часть из которых носила марку заводов «Стил Корпорейшн, Иллинойс, США», что было известным признаком времени, так как эти рельсы приехали из-за океана вместе со свиной тушенкой и американскими пальто, которые очень нравились советским людям из-за своей подкладки. Нимало коровы не думали и о человеке – венце творения, который шмыгая мокрым носом и поджимая под себя то одну, то другую ногу, то мочась с подножек, так как перегон явно затягивался и венец творения уже не мог дальше терпеть, ехал на товарном поезде куда-то, а куда – и сам не знал…
Товарняк остановился возле какой-то крупной станции, вдали от ее здания. Обходчики пошли вдоль состава, точно полевые кузнечики постукивая по скатам: тик-тик, тик-тик, тик-тик! Генка убоялся свидания с кузнечиками, так как им не поправилось бы, что сын Стрельца и Марса устраивает бесплатно пробег по Вселенной. Но это свидание состоялось по инициативе представителей армии железнодорожников. Обходчик, проходя мимо вагона, где скрывался Генка, заглянул в тамбур и увидел Генку.
– Эй, пассажир! – сказал он, щуря насмешливые глаза. – Слезай, станция Березай – приехали!
– Ну, ты! – на всякий случай сказал Генка. Это должно было означать примерно следующее: «Гражданин! Мы с вами не знакомы! Не имею чести знать вас, а также не весьма расположен беседовать с вами в данный момент и на данную тему!»
Это было не самое лучшее, что мог сказать Генка. Находчивость изменила ему. Вот если бы он скривил самую поганую гримасу, которую мог изобразить на своем лице, и заныл бы противным голосом: «Дя-яденька! Мне надо туда-то проехать, мамка болеет, в письме прописали, а я в городе учуся… а денег нету… Что вам, жалко, что ли, дяденька?!» – тогда обходчик понял бы, что он может решить за всю железнодорожную державу вопрос о судьбе живого человека в его пользу. Теперь же он видел перед собой не просто человека, а нарушителя правил пользования средствами железнодорожного транспорта СССР, каковые, то есть правила, в бордовых, как бы сказал обходчик, рамках висели всюду, где только можно было их приспособить. И вопрос не был решен в пользу живого человека. Обходчик, обидевшись за это «ну, ты!», чуть подождал, а потом полез на ступеньки, чтобы ухватить Генку за то место, которое уже автоматически воспроизвело прошлые Генкины ощущения от первого знакомства с милицией, которая меня бережет…
И Генка сиганул со ступенек, с другой стороны.
Обходчик проследил из-под вагона, достаточно ли далеко отброшен враг, и погрозил Генке пальцем, замазанным в тавоте. А Генка, окончательно отрезав возможность мирного разрешения конфликта, похлопал себя рукой по некоторому месту, пожалуй, наиболее капитальному во всем его организме, даже учитывая, что на этот организм пошло не так уж много мяса и костей…
Тут паровоз опять весело свистнул и, неожиданно быстро набрав скорость, проследовал в место дальнейшего назначения. А Генка остался.
Название станции, которое он прочитал на неряшливой вывеске – желтые буквы на черном фоне! – мало что прибавило к сокровищам знаний, накопленных Генкою за свою жизнь. Это было слово, которое никаких ассоциаций не возбудило в Генке. Но это было уже за пятьдесят километров от родного города! И Генка и струхнул, и обрадовался. Струхнул потому, что ему было ясно – кончились знакомые места и он уже находится как бы в другом полушарии, и вернуться домой будет нелегко. И обрадовался тому, что он проделал первые пятьдесят километров в своей жизни, как плюнул на сторону. «Ни чин!» – пренебрежительно сказал он себе и уже с видом бывалого человека стал глядеть на окружающее. Какая-то уверенность в том, что он теперь все может, проснулась в нем. Он пошевелил рукой в кармане свои капиталы и пошел со станции в поселок.
Двадцать пять рублей из его основного капитала пошли на амортизационные расходы – именно столько ушло у него на покупку кусочка студня, что продавался возле железной дороги в базарных рядах, и на ломоть хлеба, – съев все это с той же быстротой, с какой собака хватает на лету и глотает колбасу, Генка почувствовал, что сыт, хотя и мог бы съесть еще кое-что…
Земля простиралась перед ним.
Можно было пойти в любую сторону, никого не спросясь.
И Генка пошел, инстинктивно выбрав наиболее красивую и хорошую дорогу из тех, что лежали перед ним, как перед былинным богатырем: «Направо пойдешь – сам погибнешь, конь останется жив! Налево пойдешь – сам останешься жив, коня потеряешь! Прямо пойдешь – совсем пропадешь!»
Одна дорога – направо – шла через переезд и углублялась в мелколесье. Орешник, боярышник, ивняки скрывали ее от глаз Генки, но и по въезду ее в мелколесье было видно, что дорога не из важнецких – недавний ливень размыл глинистые колеи, которые были наезжены конными телегами всяко – и вкривь и вкось. Не стоило идти по этой дороге. Генка не был знаком с мудростью Козьмы Пруткова, и все глубокое значение афоризма «Не ходи по косогору – сапоги стопчешь!» еще не раскрылось ему по-настоящему. Но он уже знал, что по такой дороге ходить неудобно.
Вторая дорога – налево – шла вдоль железнодорожных путей и, очевидно, не таила в себе ничего выдающегося – те же копны свежего сена, те же деревенские крыши вдали, те же столбы электрической передачи с гудящими проводами, те же перелески и защитные посадки, что видел Генка, когда персональный поезд мчал его по стальным рельсам с маркой «Стил Корпорейшн, Иллинойс, США», мирно лежавшим на одном полотне с рельсами из Днепропетровска и Южно-Уральска, СССР. По этой дороге шли грузовые машины, разъезжаясь по разбитым колеям, как разъезжались по первой дороге старорежимные ходки. Чего хорошего идти по такой дороге, когда тебе то и дело будут сигналить сзади и спереди: «Эй, ты! Сопля! Где у тебя глаза? Вынь из кармана да на нос повесь!»
Третья дорога – прямо перед глазами! – гудронпрованная, чистенькая, до блеска вымытая прошедшим ливнем, прямая, как стрела, начиналась впритык к железнодорожному полотну и исчезала в какой-то синей дали, будто растворяясь в ней. Она была пустынна. Ни пешеходов. Ни машин. Голубое полотно ее светилось в лучах солнца. Глубокие кюветы, по которым струилась еще ливневая вода, только подчеркивали ее стремительность и словно поднимали ее в воздух. Кустарники, стоявшие на некотором ее протяжении справа и слева, сменялись дальше старым лесом, который как-то уж очень уважительно расступался перед нею, и дальше дорога, сколько хватал глаз, шла по этой аллее из старых деревьев. Казалось, что она только сейчас возникла по мановению волшебной палочки и что парок, который поднимался из кюветов, струится в воздухе потому, что дорога еще не остыла, будучи свежеиспеченной специально к приезду Генки…
Она шла через перевалы, то поднимаясь, то опускаясь, и с последнего увала круто шла вверх и, голубая, сливалась там с голубым небом, будто река впадала в океан.
Как хорошо было идти по ней! Раз! Два! Левой! Раз! Два! Левой! Генка попробовал даже идти строевым шагом, как ходят солдаты на параде, благо, что никто не мог увидеть этого. Вытягивал ноги перед собой, сколько мог, и клал ступню на гудрон с притопом. Лихо! И ему казалось – у него широкая грудная клетка, и плечи его развернуты, и каска, прикрывающая лоб, упруго покачивается от этого шага, и играет ему одному невидимый оркестр…
А по сторонам стояли вечнозеленые елки и лиственницы, маньчжурский высоченный орех, тронутый желтизною, белоствольные березы, зеленый убор которых был уже расцвечен оранжевыми крапинами, стройный тонкий осинник в ярко-желтых одеждах, дубнячок с резными листочками, уже окрашенными багрянцем. И березки, клонясь к дубкам, шептали восхищенно: «Смотрите, какой бравый артиллерист шагает по нашей улице!» И осинничек кричал радостно, трепеща всеми нежными своими листочками, словно насквозь пронизанными солнечным светом, пожилым лиственницам, которые кутались в тяжелые темно-зеленые шали, свисавшие до самой земли: «Смотрите! Смотрите! Какой хороший! Кто это такой? А можно нам с ним пошагать по этой дороге?» И кузнечики в придорожной травке, уже уставшей от жаркого солнца, пиликали на своих скрипочках, и шмели гудели на своих контрабасах, и кто-то колотил в тулумбасы, и где-то звучали трубы. И изумрудные стрекозы застывали над головой Генки, удивляясь ему, и испускали радужные лучи своими крыльями. И золотые паутинки плыли в воздухе, сверкая в высоте золотой канителью.
Знаете ли вы, что такое радость?
Если вам не знакомо это чувство, посмотрите на Генку!
В упоении стучал он по гудрону, сколько мог, своими расшлепанными ботинками. Солнце летело к нему навстречу и было так радо ему, светило изо всех сил так ослепительно, что Генка закрывал глаза и наслаждался тем, что веки у него просвечивали и он с закрытыми глазами видел тонкий узор сосудов, темными тончайшими линиями пронизывающих кожу. Дорога была по-прежнему безлюдна. И Генка говорил себе: «Пройду с закрытыми глазами двадцать пять шагов!» Проходил, открывал глаза – не идет ли встречь машина? И тем же манером делал пятьдесят строевых шагов. И – сто! И поражался своим возможностям, которые до сих пор были скрыты в нем. Так, с закрытыми глазами, он прошагал мимо полосатого столбика с короткой выразительной надписью на четырехугольной аккуратной дощечке: «Запретная зона!!! За нарушение – под суд!!!» Три восклицательных знака после каждой фразы делали эту надпись особенно значительной для тех, кто шел по дороге с открытыми глазами. Но у Генки его глаза были закрыты и он не видел не только восклицательных знаков, но и надписи и столба, на котором она была укреплена…
Раз! Два! Левой!.. Раз! Два! Левой!..
Устав от парада, который он устроил себе, Генка пошел просто так, как все ходят.
Удивительная тишина обнимала окрестность, если не считать шелеста листвы по обочинам дороги да треска всякой живности, что скакала, прыгала, ползла, летала над словно застывшей в этом потоке тепла и света травой…
И вдруг что-то зачернело на дороге. Двое в шубах дрались на голубом ее полотне. Лупили друг друга наотмашь, широко размахиваясь, боролись в обнимку, а то гнались друг за другом и, настигнув, катились клубком. Генка вытаращил глаза и убавил шаг. Вот еще, нашли место и время! «Шофера, наверно, греются!» – подумал он, а потом, вытерев пот, набегающий за воротник, сообразил, что в такую жару греться, пожалуй, и не стоит! К тому же в шубах!
Его раздирали испуг и любопытство. Как бы не влипнуть тут в историю… Из осторожности он перешел на правую сторону дороги, к выемке в склоне сопочки, скат которой оказался у него с левой руки. Скат был довольно крут. Тут лесок чуть отступал от дороги и только ниже метров на сорок начинался опять по-хорошему. Под прикрытием подлеска, который шел за выемкой, Генка подошел поближе, почти вровень с тем местом, где сдуревшие шоферы тузили друг друга не на шутку.
Тут один из них, покрупнее, побольше и посильнее, дал такого тумака второму, чуть похлипче, что тот заревел нечеловеческим голосом и кинулся к обочине, на скат, сверкнул в воздухе темными пятками и завалился вниз.
Второй поднялся в рост, огляделся, и Генка очень ясно и вместе с кем как во сне увидел длинную морду, мохнатые уши, близко поставленные и оттого несколько недоуменные черные глазки старшего шофера, его широкие лапы и короткие кривоватые ноги, и деликатный хвостик, целомудренно прикрывший то, что у прочих шоферов скрывалось штанами. Генка ахнул и застыл, не в силах сделать ни одного движения, душа его спряталась не только в пятки, но и в самые закаблучья, а – возможно! – и вовсе отлетела на время прочь. И шофер, вдруг увидев неподалеку от себя Генку, тоже испугался. Он поднял вверх черный мокрый нос, обнажив желтоватые зубы, понюхал, учуял дурной воздух, потянувший вдруг от Генки, и на четвереньках, иноходью, мелькая черными пятками, пустился наутек, туда же, к косогору, откуда в этот момент выглянул и младший шофер. Пестун налетел на него, мимоходом дал хорошего леща, и оба они покатились кувырком вниз, причем старший, видимо очень дисциплинированный, владеющий собой и глубоко осознающий свой долг в отношении младших, умудрялся шлепать маленького, годовалого, то по голове, то по тыльной части тулова, прибавляя ему прыти. Они ввалились в подлесок, подминая и ломая кустики, отчего раздался и треск и хруст. Тут пестун, не давая брату опомниться, отвесил ему с чисто профилактической целью еще одну затрещину, и они скрылись оба в чащобе, ломясь напрямик.
Генка летел по дороге, забыв все на свете, опрометью.
Он довольно далеко умчался от места нежданной встречи, пока не смог оглянуться. Нет, никто не гнался за ним…
Вот это да!
Один артиллерист на двух медведей! Видали ли вы что-нибудь подобное? Не думаю! Такой случай выпадает, по-моему, на долю только одного артиллериста из тысячи. Это ничего, что сын Марса и Фроси дал стрекача. Надо еще посмотреть, кто перетрусил больше! Ведь сначала бежали медведи! Генка слышал треск кустарника под косогором – вот уж да, драп так драп, как фрицы от Ивана!.. А что касается артиллериста, то… он… отбросив разведку противника, продолжал движение к исходным рубежам. Вот и все!
Однако что же это такое, а? Дорога как дорога! А машин – ни одной! А медведи на ней резвятся! Может быть, пока Генка шел от станции сюда, мир уже перестал существовать, уничтоженный какими-нибудь мертвыми лучами, и Генка остался единственным представителем мыслящих существ на земле, которой уже успели овладеть расплодившиеся звери! Генка с невольным сомнением огляделся, и какой-то червячок сомнения в том, что сегодняшний день окончится благополучно, шевельнулся в его душе…
А дорога подбрасывала свои метр за метром ему под ноги, и он шел и шел, теперь уже побаиваясь остановиться. Ему хотелось теперь, как некогда Америго Веспуччи, увидеть наконец берег и человеческое жилье на этом берегу. А дорога, как видно, и на самом деле шла на небо?
Но теперь на ней появилось нечто сразу привлекшее внимание мыслящего существа, у которого стала противно подшлепывать отрывающаяся от стремительного броска к исходным позициям подметка. Посередине дороги, на равном расстоянии друг от друга, появились четырехугольные отверстия – аккуратные, сделанные, как видно, не зря. Эти отверстия, разрезая гудрон и подушку, углублялись в глинисто-каменистый грунт. Одно, другое, третье, четвертое… На всем видимом протяжении. Через лесные заросли увалов, по которым шла дорога, что-то стало проблескивать, мерещиться…
Генка заглянул в одну дыру, в другую. Покопался в грунте, вытащил плоский камешек, какие встречал на берегу реки. Повертел камень в руках, сунул в карман, уже с опаской стал заглядывать в следующие отверстия, не понимая, что таят в себе эти странные отверстия и чем именно они угрожают ему, Генке. А если покопать глубже? Может, там что-то зарыто?..
Переборов свой страх, Генка принялся углублять яму обеими руками. Вдруг чей-то голос сказал, словно выстрелил:
– Ложись!
Генка вскинул голову и ничего и никого не увидел. Зато он услышал сухой треск затвора и окрик:
– Ложись! Стрелять буду!
Генка шлепнулся прямо на горячий гудрон, вдохнув горькую пыль дороги и чувствуя, что его прижатые к полотну ладони жжет, как на сковородке. Черная тень легла рядом с Генкой, и чьи-то руки быстро и легко обшарили его с ног до головы, вынули камешек, взятый из загадочного отверстия под ногами, зашелестели денежной бумажкой в другом кармане.
– Н-но, ты! – сказал Генка гудрону.
– Тих-ха! – сказали ему в ответ. – Подымайсь! Руки за голову!
4
Зойка сипела, кашляла, хрипела, чихала, температурила.
«Бронхитик!» – сказал вызванный врач. Зойке нужно было жаропонижающее, тепло, витаминизированное питье и уход. А Фросе надо было работать, хотя врач и выписал ей листок нетрудоспособности, чтобы Фрося могла посидеть с дочкою. Ну, а надо же в очереди постоять за хлебом, за каким-то приварком, сбегать на базар или еще куда-то; домашняя работа не регламентируется какими-то сроками – сегодня так, а завтра по-другому. Сначала Фрося довольно легко отнеслась к неожиданному освобождению от работы – в ней еще не улегся страх за операцию, проведенную Зиной с таким хладнокровием и самообладанием, ей еще трудно было глядеть на Зину, в ней еще не возникло отношение к Зине как к сообщнику в некрасивом деле. Но житейские заботы требовали не ее сидения у кровати Зойки, а беганья по городу за самыми нужными вещами: соль, спички, жиры и все прочее – требовало труда.
Вихрова охотно соглашалась посидеть с Зойкой. Зойка хорошо слушалась ее, видимо несколько побаиваясь чужого человека. Но и Вихровой надо бежать по той же дорожке, по которой бегала Фрося ежедневно. Утрудив соседку три раза этим одолжением, Фрося сказала себе, что это не дело. Она подумала сразу же о бабке Агате. Вот кто мог выручить ее! Пусть посидит с Зойкой – детишек она любит. Тем более что Зойка давно уже просится, когда возникали у нее кое-какие желания. А бабка Агата поест с Фросей. Это тоже не последнее дело – бабка получала откуда-то из деревни, от своих родственников – седьмая вода на киселе! – какие-то жалкие деньжонки, а пробивалась именно тем, что либо возилась с детьми, либо сидела у постели больных. В домработницы ее никто не брал – стара! А услугами ее пользовались охотно. «Надобно сходить к ней, что ли!» – подумала Фрося и отправилась к бабке Агате.
Махонькая комнатенка бабки Агаты была увешана какими-то пахучими травками. Маленькие окна комнатенки были заставлены цветами, которые уменьшали и без того невеликий поток света из окон. Стол, два стула. Целый иконостас в красном углу, перед которым теплилась лампада с коптящим чуть-чуть фитильком. Робкий свет лампады выхватывал из полумрака угла строгие лики святых и богов. Святой Николай Мирликийский, спасающий в Каппадокии трех невинно осужденных от казни. Святой Иннокентий Иркутский в пустыне. Христос на плате – Нерукотворный. Иверская божья матерь с пронзенной польскими оккупантами ланитою, откуда сочилась кровь.
Солдатская койка, на которой лежал тощенький матрац, покрытый тонкой черной шалью, довершала убранство жилья, земного обиталища бабки Агаты, которую ожидали райские утехи на небесах…
Но сейчас духовитость травок перебивал запах лекарств, стоявших на колченогом стуле вблизи кровати, на которой лежала бабка Агата.
Болела она, видно, не первый день. Темные круги обметала ее добрые глаза. И глаза эти сильно ввалились. И щеки ее осунулись, обозначив нехорошие впадины и выпятив скулы, которые были покрыты сейчас бледным румянцем.
Фрося всплеснула руками:
– Бабенька Агата! Да вы что это?! Болеете…
– Хвораю! – чуть слышно сказала бабка Агата. – Господь послал испытание, доченька. Что-то неможется и неможется…
– Да что у вас болит-то?
И ничего у бабки не болело, и все болело. «Возрастное и простуда», – сказал врач из помощи на дому, похлопал ободряюще бабку большой, тяжелой рукой по худым ногам и задумался. «Сынок, ты сыми руку-то, – попросила бабка, – не могу тяжелого вынести, грешница, все косточки ноют и ноют, гудят и гудят, ровно шмели вокруг меня летают!» – «Сколько вам лет-то, бабушка?» – «Семьдесят девятый пошел, голубчик!» – «Н-да!» – сказал врач. А что он мог еще сказать? Жизнь в бабке Агате теплилась, как восковая свечечка на сквозняке, – то вспыхнет, та вот-вот угаснет, испуская черно-сизый дымок…
– Вот хорошо, что зашла, Фросенька! Вот добро сотворила во имя господа! А то все меня что-то забыли. Почитай, второй день никто не заглянул. А я уж тут и обмаралась, ровно ребенок. Ты уж обиходь меня, Христа ради!
В расстройстве Фрося, которую поразило зрелище этого сиротского одиночества, обиходила бабку, посидела с нею какое-то время, о болезни Зойки говорить не стала, чтобы не расстраивать бабку Агату, но та сама спросила Фросю с тревогою:
– А как Зоечка, не болеет?
– Нет, бабушка, не болеет.
– Ну и слава богу! А то я уж вся извелася, доченька, – долго ли младенца застудить… Ох и дьякон же у нас! Пока служил за попа, мы им нахвалиться не могли, – ничего, что службу-то он и не шибко знал. А тут его ровно подменили – груб стал, жаден стал, времени на церковь не находит, без денег к нему и не подходи! Господи, помилуй меня, грешницу, – о духовном лице так говорю! И служит и не служит, – вишь, рукоположили его на приход, так ему теперь и отец Георгий не указ, и церковный совет – наплевать. Ждет не дождется нового дьякона, и дела не делает, и от дела не бегает. Ведь, подумать только, сунул младенца в кипяток, а потом в студеное… Это у нас в Забайкалье в старину так только делали. Родится дитё, его от матери в печку русскую, хорошо мокрой рядниной выбздают ее, да и туда. Он аж задохнется! А потом в сугроб, голенького-то! Он и опять зайдется! А потом к материной цыцке! Тут он как опамятается, так до самой смерти и не болеет, если не помрет вскорости… Ну, дак это ковда было… Теперь и люди-то другие…
Она взяла сухой ручкой Фросю:
– Уж я так боялась, так боялась за твою красавицу, что у меня как домой пришла – сразу же ноженьки отнялися…
Разговор утомил бабку Агату, она разволновалась и стала покашливать сухеньким, легким кашлем, который очень не понравился Фросе. Бабка полежала-полежала, усмехаясь собственной слабости и улыбкой этой принося извинения Фросе за то, что не может вымолвить слова. Потом, чуть набравшись сил, попросила:
– Доченька! За-ради бога живого сходи ты к отцу Георгию. Он чуть пониже тебя живет, на другой улице – но по сорочьей дороге тут два шага всего будет – сходи, прошу тебя. Поклонись ему в ножки, пущай придет ко мне… Исповедаться охота. Сказано: «Не ведаем ни дня, ни часа, егда предстанем перед господом…» Сама бы сходила, да, видишь, обезножела я совсем!..
Фрося обещала выполнить просьбу бабки Агаты, и той словно легче стало. Она вдруг приподнялась немного, присела в своем великомученическом ложе, закрестила Фросю:
– Иди, иди доченька! Негоже ребенка одного оставлять, да не забудь к отцу-то Георгию наведаться…
И Фрося наведалась к отцу Георгию.
Вернее, он сам пересек дорогу ей, когда Фрося возвращалась в город. Узнав его, Фрося сложила в кармане кукиш, чтобы эта встреча не причинила ей какой-нибудь неприятности, и окликнула священника, который уже отважился пройтись по улице в бостоновой рясе и в черной шляпе, понемногу обвыкая не обращать внимания на откровенно насмешливые и презрительно косые взгляды, какими многие провожали его потяжелевшую фигуру, в священническом одеянии, так странно выглядевшую среди гражданского платья прочих людей.
– Что вам угодно? – спросил отец Георгий, которому не хотелось разговаривать с верующими на улице и в голосе которого Фрося не услышала той бархатной мягкости, ласкающей слух, что умиляла паству отца Георгия в церкви.
– Батюшка! – сказала Фрося. – Очень уж бабенька Агата плоха! Просит вас прийти к ней, исповедать. Видно, конец ей выходит, что ли, – прямо краше в гроб кладут…
Отец Георгий нахмурился.
– Больно далеко! – проворчал он. – Я и сам не мальчик, бегать-то. Туда и автобус-то не ходит… Да и – над этим подумать надо! – один я, раб божий, на весь город. И швец, и жнец, и в дуду игрец! Не разорваться же мне на части. Не знаю, не могу обещать! Подумаю. Надо как-то время выгадать!
– Батюшка! Может, она после этого и подымется. Очень ждет!
– Не могу обещать! Не могу! – сказал отец Георгий, слегка задыхаясь, так как и сам разволновался от этого разговора. Бабка Агата? Та святоша, что исповедывается каждую неделю, докучая своими пресными грехами исповедующему, у которого невольно пробуждается мысль о том, что грехи бабке Агате можно было бы простить за одну исповедь на всю жизнь, – как жаль, что нет в православии такой рациональной вещи, как индульгенции католической церкви!
Совершенно растерянная Фрося, не ожидавшая отказа, – ведь бабка Агата отдала последние свои сбережения на облачение вот этому самому попу! – пролепетала еще раз, в надежде, что отец Георгий согласится:
– Так ждет, ну, так ждет… ну, как Иисуса Христа!
– Не богохульствуйте! – строго сказал отец Георгий и добавил: – Подумаю. Подумаю… Извините, спешу…
Фрося отступила в сторону, наступила кому-то на ногу, но даже не обратила внимания на это. Кто-то зашипел от боли, но, однако, не обиделся, так как боженька не должен обижаться, а это был именно боженька, очень хотевший помочь Фросе и особенно бабке Агате. Поправив сбившийся на макушку свой нимб, на городских улицах сильно потерявший свой иконный блеск, боженька окликнул отца Георгия: «Послушай, сын мой! Не совершаешь ли ты грех равнодушия к ближнему своему?»)
– Подумаю! Подумаю! – повторил отец Георгий и быстро пошел прочь. Он даже и не услышал боженьку, так как попы слышат его не чаще, чем простые смертные. А иметь дело со стариками и со старухами ему надоело и в церкви – в конце концов есть же Конституция, охраняющая его права, есть же какой-то предел эксплуатации человека человеком. Отец Георгий хорошо знал эти слова. Он очень правильно и часто выговаривал их в последние пятнадцать лет, подписывая денежные документы.
«Эй! Постой!» – закричал боженька, вознамерившись ухватить попа за развевающуюся от быстрого хода рясу и оттаскать тут же, на месте отказа от доброго дела, чтобы не оставлять этого до Страшного суда, сроков которого боженька и сам-то не знал. «Боже милостивый! – сказал ему озабоченно Петр-ключарь, выглянув с неба в просвет между облаками. – Да что ты, спятил, что ли, совсем! Ведь он не слышит тебя, а раз не слышит – то и не виноват!» – «Но ведь эту отроковицу-то он слышал! – по близорукости приняв Фросю за девушку, сказал боженька. – Но ведь ей-то он отказал! А бабке Агате-то он отказал в слове утешения, в исповеди…» – «Их много, святой боже, а ты один – ну как ты можешь во все влезть! Постыдился бы хоть сына своего! Ему и второе пришествие предсказано, по закону божьему, а ведь не идет же… не идет – и крышка! Ну их, боже, кто их разберет…» – «Дак нельзя же без воздаяния оставить это дело. А ну как бабка Агата без покаяния умрет?» – «Нельзя? Одним больше, одним меньше! Сколько их без воздаяния-то остается! Поинтересовался бы ты этим делом, так увидел бы…»
Боженька, сконфузившись, и оглядевшись вокруг – не заметил ли кто этой перепалки? – воспарил ввысь и исчез на небеси.
5
Непостижим уход человека из жизни.
Рассудок, как и полагается ему, рассуждает: был у Даши брат, его взяли в армию, так как каждый гражданин несет почетную обязанность защиты социалистического отечества, началась война, и он – на деле выполняя веления Конституции! – стал воевать, как и миллионы уже находившихся на военной службе и призванных в первые же дни войны, он выполнял поручения – не поручения, а приказы! – своих начальников, ушел в разведку… и не вернулся, будучи ранен. Гитлеровцы могли взять его в плен. Гитлеровцы могли его убить на месте. Но им нужны были «языки», а поэтому – не из человеколюбия! – они его не убили. Когда исчезла в нем необходимость, его отправили в лагерь. Но он мог в лагере принять участие в тайной и жестокой борьбе против гитлеровцев, и Даша была в этом уверена, как и в том, что у нее был брат. И здесь могло быть два исхода – его убили в лагере или отправили в лагерь уничтожения. Если его не убили, он мог бежать. Если его не поймали, он мог скрываться у тех, кто ненавидел фашизм так, как ненавидел его брат, или воевать против фашистов, в любой из стран, куда ступила их тяжелая стопа. И опять сначала – он мог остаться в живых в самых тяжких обстоятельствах, но мог быть и убит там, где никто не знал его имени, где, может быть, его могли называть просто брат, или другарь, или амиго, или ро́ссо…
И когда Даша в своих рассуждениях доходила до этого места, слезы лились у нее из глаз, она переставала что-либо соображать, и она отказывалась верить своим собственным рассуждениям, таким логическим. Можно знать – ранен. Можно знать – убит. Можно знать – расстрелян. Можно знать – сожжен, распят, удушен, разорван на клочья. Но знание это ничего не прибавляет к постижению этого: он был, но его уже нет! Как нет! Почему? Ведь мы же есть! Позже человек привыкнет, просто привыкнет, что брата нет, но не смирится с этим и все-таки не поймет, что это значит: нет! А где же он? Ведь тот клочок земли, где зарыт мертвый человек, вовсе не содержит в себе брата, он содержит в себе только его труп! Ужасное слово!