355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Нагишкин » Созвездие Стрельца » Текст книги (страница 31)
Созвездие Стрельца
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:15

Текст книги "Созвездие Стрельца"


Автор книги: Дмитрий Нагишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)

– Пораженные зрители вознаградили ее неподдельными слезами сочувствия и восхищения! – сказал Шурик, веривший в выдающийся талант своей сестры.

– Шурка, я тебе уши надеру! – сказала Ирочка, поднимаясь и не зная, как принять душевное движение Игоря: сказать ему, что он все дело испортил, или нежно поцеловать его в выпуклый лоб, как это делала иногда, растроганная успехами своих питомиц, старая балерина, руководившая кружком Ирочки?

– Ты танцевала худо-жествен-но! – сказал Шурик, не придавший значения обещанию сестры. – По-моему, ты танцевала художествен-но! – повторил он и обернулся к Наташке и Леночке. – Поприветствуем, товарищи, поприветствуем!

Именно так обращался к залу, в котором все бурлило и кричало и шумело и вертелось в дни пионерских сборов в Доме пионеров, старший пионервожатый.

Близняшки закричали и захлопали в ладоши еще пуще, если это вообще было возможно. И в их искренности не приходилось сомневаться. Вряд ли Галину Уланову в Большом театре приветствовали с таким энтузиазмом. Даже Миха не выдержал и закричал, что еще более шума произвело в саду: «Ура! Ура! Ура!»

– «Ура» кричат на параде, а на концерте надо кричать, если тебе понравилось, «браво!» или «бис!» – если ты просишь, чтобы повторили…

– Нет, я не хочу, чтобы повторили! – простодушно сказал Миха, не умевший кривить душою. – Бра-аво! Бра-аво!..

У калитки кто-то вдруг крякнул и сказал сырым голосом:

– Каучек! Ну, истинная икона, каучек! В цирке, понимаешь, ба-альшие деньги можно получить! Видала? Обе ноги за голову заложить, а на руках стоить, ровно цапля, а то этот… аист…

Это был Максим Петрович. Он тоже захлопал в ладоши и совсем зажмурил свои мохнатые глаза, чуть покачиваясь.

Оскорбленная в своих лучших чувствах, Ирочка взяла Шурика за руку и сказала:

– Идем отсюда, а то больно много понимают…

А Максим Петрович вдруг вынул из кармана горсть каких-то конфет в тусклых обертках, помахал в воздухе рукой и сказал:

– Цып-цып-цып, ребятушки! Цып-цып-цып, цыплятушки!

Близняшек не надо было уговаривать. Они подошли к Максиму Петровичу, уставясь на конфеты. Подошли и Миха с Игорем. Все получили свою долю. Конфеты были кисловато-горькие, но, – как говорится, дареному коню в зубы не смотрят! – все принялись жевать и облизываться.

Мама Галя с крыльца увидела молочника.

Она подошла к нему:

– Максим Петрович! Что же вы не заходите?

– Да я вот только мимо шел, гляжу – маленькие играют, посмотреть захотелося! Все, понимаешь, у меня свербить и свербить. А в грудях все болить и болить!

– Нельзя так, Максим Петрович! – сказала мама Галя.

– Кому нельзя, а кому и можно! – сказал Максим Петрович, и Вихрова услыхала сильный запах водки и заметила, что молочник едва держится на ногах. – Ты молодая! Тебе нельзя! У тебя еще впереди скольки всего! А у мене дверка, понимаешь, уже с той стороны открыта, сквозить и сквозить!.. Мне бы, понимаешь, вот таких! – он показал корявым пальцем на ребят, которые столпились возле. – У-у! Вот я вас! – сделал он движение, притворно нахмурившись, и топнул ногой. Ребята со всех ног пустились в разные стороны, а Максим Петрович рассмеялся хриплым смехом…

Он последил за ребятами из-под мохнатых век.

– Выгнала, понимаешь, меня Палага-то, что я тебе скажу!

– Как так? – удивилась мама Галя.

– А так… Я корову Любаву продал за шесть тысяч. Ну, продал – продал. Мы с покупцом-то чекушку выпили, как следовает быть. Домой прихожу. Считаем-считаем, Палага говорит – еще, окроме чекушки, семьдесят пять недодал! Где, говорит, деньги? А шут их знает, где! Человек меня не обманул – я сам кого хоть обману! Терять – не терял, сроду ни копейки не потерял, у мене уж так устроено: тверезый, пьяный, а услышу, как деньга падаеть! Украсть у мене не могли – у мене не крадуть! А семьдесят же пять-то нету! Ну, Палага на меня с кулаками: у девок, мол, был! Нынче, мол, самые дешевые по семьдесят пять идут! А я откуда знаю, почем они, самые-то дешевые! Я к ней и так и эдак – она ни в какую! Как, значит, я ей свою идею-то высказывал, насчет вдовушки, чтобы нам родила… Так вот она и удумала, понимаешь…

– А куда же вы идете?

– Да так, потопаю по земле, подумаю…

– Может быть, вы к нам зайдете? Время обеденное. Пообедайте с нами… Вы сегодня-то обедали, нет ли?

– Ну, до обеда ли! Может, чекушка у тебя есть, так я выпью…

Вихрова чуть нахмурилась:

– Водки у меня нет.

Максим Петрович глянул на небо:

– Ишь ты, как солнышко-то припекает! Ну, спасибо, на добром слове! Пойду я, понимаешь… Пойду! Потопаю, подумаю…

И, сутулясь и выворачивая при ходьбе длинные узловатые руки, он пошел, пошел, пошел, и о чем-то разговаривал сам с собой, а быть может, продолжал свой разговор с Палагой, заподозрившей его в сластолюбии и распутстве. Разводил руками, останавливался, как видно приводя особенно убедительные доводы в этом разговоре, про который, верно, можно было сказать – русский человек задним умом крепок… Как минет нужда, столько доводов возникает!

8

Город оставался тем городом, который мы с вами знаем…

И что-то произошло с ним, что совершенно изменило его облик.

На это новое в облике родного города смотрели все. Смотрел Иван Николаевич, заложив руки за спину, в глубокой задумчивости стоя у широкого и высокого окна своего. Смотрел, насупясь, с выражением на лице досады, недовольства, обиды, Воробьев, сложив толстые руки на большом животе и крутя пальцами-сосисками: такое выражение появляется на лице школьника, когда его отрывают от интересной игры 8 велят садиться за уроки. Смотрел Марченко, чувствуя, как военный китель жмет ему под мышками, а военные сапоги нестерпимо скрипят. Смотрел лейтенант Федя, жалея о том, что могло быть, и боясь за свою любовь, за свою Дашеньку. Смотрела Фрося, не отдавая себе отчета, к чему такая перемена. Смотрел Максим Петрович, и глаза у него слезились больше обычного. Смотрели близняшки, и выражение счастья и новизны изливалось из их глаз. Смотрел Миха и чувствовал себя на фронте…

События надвигались на город.

За одну ночь он перестал быть тыловым городом.

Вдруг встали на перекрестках белые указатели, которые щетинились, как ежи. И горожане сразу узнали точно, где, по какой дороге, находится затон, база, Красная, Черная или Осиновая Речка, Князе-Волхонка, Покровка, и проч., и проч., и какое расстояние до них.

Ходили толпами ребята и читали указатели. Да и взрослые останавливались и словно заново узнавали: «Смотри-ка! До базы-то сколько! Я ездил и не знал!» – «А Покровка-то, значит, в этой стороне!» – «К переправе! А гражданских через нее пускают?» – «Ну, вряд ли!»

Толпы стояли на углах улиц.

А на перекрестках появились военные регулировщицы…

Вы скажете, что ребята из Отдела регулирования уличного движения уже довольно давно приучили городской автомобильный и гужевой транспорт к организованному движению по мановению волшебной палочки, которая так часто и быстро превращалась в палочку-застукалочку, когда какой-нибудь темпераментный или невоспитанный водитель пересекал улицу не так, как положено! Да. Но ребята из ОРУДа были, по сравнению с этими регулировщицами, что плотник супротив столяра, как сказала бы Каштанка, выросшая в столярной мастерской…

У военного коменданта города, который стал вдруг очень важным и заметным лицом, были и фантазия и вкус.

У каждого коменданта есть фантазия, но не всегда вкус и возможность его проявления. Комендант одного приморского города носил с собой в кармане ножницы и собственноручно укорачивал шинели офицерам, которые носили эту часть формы длиннее положенной. Комендант другого – пограничного – города, задерживая офицеров, в чем-либо провинившихся, не разговаривал с ними, а писал записку с указанием, куда ему следовать – в комендатуру или в свою часть для получения надлежащей кары. Комендант нашего города подобрал всех военных регулировщиц одного роста и сложения.

Это были маленькие блондинки, которые в своей форме были необыкновенно красивы. Каблучки их маленьких сапожек пощелкивали, когда они поворачивались, открывая движение. Их маленькие плащ-палатки за спиною взвивались, как крылышки. Их маленькие крепкие ручки энергически взмахивали красными и желтыми флажками. Их маленькие пилотки каким-то чудом держались на их пышных волосах, отливавших на солнце золотом. Их маленькие головки были гордо подняты вверх: смотрите все, вот это и есть военная, вот это и есть фронтовая выправка, это и есть воинский вид, – если до сих пор вы не видели этого, смотрите, но не задерживайтесь на перекрестках!

Они успевали кроме движения флажками мгновенно указать водителю замедлившей машины – куда и как лучше проехать, откозырять, вытянувшись в струнку, с непередаваемым шиком пронесшемуся в лимузине или в открытой военной машине генералу, улыбнуться и приветствовать кивком головы старых фронтовых друзей, что ехали в вездеходах по всем указанным направлениям, и даже посоветовать кое-что пешеходам, которые скапливались на углах, не в силах отвести глаз от этих созданий военного времени, да и некоторым шоферам: «Товарищ, вы что-то все время ездите по этой улице!», «Девочка! Вытри нос братишке и иди, куда мамка послала. Да возьми его за руку, сейчас я тебе зеленую улицу дам!», «Граждане! Давайте сделаем порядочек – каждый занимается своим делом: я стою, вы делаете переход!», «Мальчик! Закрой рот – ворона залетит!»

И при их четких, стремительных движениях позвякивали на их маленьких грудях медали и ордена. Нет, эти девушки не были красивыми куколками, выставленными на дороге для услаждения взоров мчащихся в машинах начальников, как выставляются в горке любителя фарфора статуэтки. Ордена и медали – само собой! Но почти у всех этих девушек с пилотками, со стальными касками за спиной с автоматами на ремне и с флажками в руках, что стояли сейчас на улицах нашего города, были нашивка ранений. И если во фронтовых условиях к ордену или медали можно было представить по душевному расположению прямого начальника, то к ранам их представляли вражеские разведчики, стремившиеся перерезать коммуникации Советской Армии, да налеты вражеской авиации, во время которых девушки оставались на своих постах, указывая места укрытия и добиваясь при помощи флажков, а то и автомата, быстрого рассредоточения военного транспорта при налетах…

Кроме регулировщиц на улицах появились военные усиленные патрули. Это были патрули из солдат, которые годами думали о своих любимых только так: «До тебя далеко-далеко, а до смерти – четыре шага!» Которые приехали на Восток с Запада, уцелев, оставшись жить «всем смертям назло!». За маскировкой следили теперь не только управдомы, с которыми можно было спорить – виден свет или не виден, которые кричали: «Выключите свет – стрелять буду!» И в десять часов вечера прекращалось движение без пропусков, подписанных военным комендантом. И люди, которые не могли жить без ежедневных томительных длительных заседаний, вынуждены были заканчивать их раньше привычного времени.

И после десяти улицы принадлежали только военным машинам, которые шли безостановочно, ворча моторами, без сигналов, набитые солдатами и оружием. Глухо стонали мостовые от тяжести танков. Шипел асфальт под резиновыми ходами двухскатных лафетов огромных орудий. Катились по городу «катюши». Точно стальные жуки, проползали вездеходы через высокие борта которых, сделанные из броневых плит, виднелись только, как булыжники на старой мостовой, солдатские каски да из-под касок глаза солдат, которым по мандату, выданному народом, надо было выполнить еще один долг…

И поезда – один за другим! – шли по тоннелям под Амуром, с Запада на Восток, с Запада на Восток, и под покровом ночи разгружались от своего тяжелого, звенящего груза на всех станциях, где это было можно и нужно. Они останавливались и возле той дороги, которая привела Генку к странному миру границы. Теперь и по этой дороге шли люди и машины – в одинаковой форме.

Это была огромная сила, от тяжести которой готова была расступиться земля, как расступалась она под ногами Святогора-богатыря.

Огромная сила!.. Огромная…

9

Вихров невольно залюбовался регулировщицами.

В душе каждого взрослого до гробовой доски сидит любопытный мальчишка, который иногда заставляет его выкинуть какую-нибудь штуку – конечно, когда этого никто не видит! – подпрыгнуть, чтобы достать ветку, нависающую над улицей, засвистеть не вовремя, провести рукой по прутьям железной решетки, огораживающей чьи-нибудь владения, идя по мостовой, угадывать ступать левой ногой в стык плит справа, а правой – в стык слева и тому подобное. Я не буду перечислять всего, так как каждый из нас сам знает свои привычки. А Вихров любил стоять на перекрестках, наблюдая за тем, как несутся куда-то машины и летят, пихая друг друга локтями и наступая друг другу на пятки, люди. Куда они торопятся? У каждого есть свое дело. И из этих дел и складывается жизнь города! Кто-то заболел, а кто-то идет ему помочь. Кто-то что-то сделал, а кто-то идет именно это одобрить, поругать, посмотреть или взять, или отправить куда-то. Кто-то кончил свое дело, кто-то идет на работу. Теперь же всему этому регулировщицы придали вдруг такой темп, что казалось, у города трещат штаны в шагу – так он заторопился. На фоне этой всеобщей спешки фигура Вихрова, глубокомысленно наблюдавшего за течением пешеходов и машин, привлекла внимание регулировщицы, девчонки, которой, видать, пальца в рот не клади!

Она приметила Вихрова. Он неизменно оказывался перед ее глазами, как только она открывала движение по Главной улице.

Сверкнув озорными глазами, они окликнула его, когда у нее выдалась какая-то свободная минутка:

– Гражданин! Я – вам, да!

Тотчас же возле Вихрова остановились те зеваки, которые всегда есть везде. Что такое? что такое? – засветилось в их взорах.

Вихров посмотрел в глаза регулировщицы. Ее глаза смеялись. Противная девчонка! Занималась бы своим делом – вон уже и скопились машины справа. Он недоуменно поднял брови, как бы спрашивая: «Что вам угодно?»

– Гражданин! Вас давно жена дома ждет! – сказала регулировщица звонким, девчоночьим голосом и щелкнула каблучками, повернувшись к Вихрову боком и вздернув в усмешке свой воробьиный носик.

Заулыбались и зеваки и шоферы.

– Вот бритва, а не язык! – сказал один водитель.

– Да, эту не потеряешь ночью! – поддакнул другой, чуть не вываливаясь через боковое окошечко.

Вихров покраснел.

Нет, дома его не ждали. Но Зина ждала его у себя…

…И по тому, как она встретила его, он понял – как ждала!

Уже на пороге она приникла к нему, как виноградная лоза приникает к сосне, и не давала сказать ему ни слова, и не давала сделать ни одного движения. Он раскрыл губы, чтобы сказать: «Здравствуй, Зина!» Она своей нежной щекой стала гладиться о его губы. Он хотел ступить на шаг от двери, которую так и не закрыл. Она прижалась к нему всем телом, как тогда, в тот раз, которого Вихрову не забыть, как тогда, когда она сама, решительно отбросив все, что могло стоять между ними – и условности, и одежду! – без слов сказала ему о своем желании, о своем чувстве, о том, что нет сейчас на свете никого, кто был бы ей ближе, чем он!

Долгие три года тоска терзала ее, став привычной и неизбежной, набрасывая тень на ее отношения с людьми, причем все люди как-то отступали перед ощущениями Зины, как-то стушевывались, не будучи в состоянии занять место того, кто ушел из жизни не по своей воле. Женщины? Разве они понимают что-нибудь в любви, разве могут они представить себе и счастье Зины и ее горе – ведь Мишка был не с ними, а с ней! Мужчины? Разве они знали о том, как надо любить, разве понимали они женщин, разве могли они заставить Зину ощутить то, что вздымал в Зине Мишка одним своим взглядом, одним своим прикосновением? И так, постепенно отринув всех, она жила в каком-то мире эгоистической отрешенности, – ей казалось, люди не стоили того, чтобы думать о них, не стоили того, чтобы принимать их в свое сердце!..

Холодное одиночество ее – нельзя было принимать во внимание тех мужчин, которые ухаживали за Зиной, они не затрагивали ее сердца, даже если, просто стосковавшись по мужской ласке, Зина и могла уступить их домоганиям! – это холодное одиночество как-то было нарушено, оказалось не столь монолитным, когда Зина почувствовала однажды тепло мужской руки, которое сохранила для нее перчатка Вихрова. Он согрел ее, не думая об этом. Но он обнадежил ее и согрел вторично, когда она, взволнованная теплом его руки, подняла на него свой взор и долгим взглядом посмотрела в его глаза. Эти глаза были усталыми, они принадлежали мужчине, который кончал свой четвертый десяток. Но в них было то же тепло, та же доброта, та же хорошая усмешка, то же внимание, та же готовность принять человека – то есть Зину! – в свое сердце, за которые Мишка стал ей люб. В них, пожалуй, была та же щедрость души, которая не позволяла человеку экономить себя, рассчитывая все и вся! Дальше… все пошло так, как должно было идти, есть, видно, какая-то закономерность в том, что Зина и Вихров стали – пусть на людях! – встречаться. Это была воля Зины, которая в океан человеческих чувств три года посылала сигнал бедствия, не встречая бескорыстной помощи, и все-таки дождалась ее, когда в мраке ее одиночества вспыхнул сердечный огонь того, кого она обнимает сейчас так же, как когда-то обнимала Мишку, не веря, что он действительно тут, с нею, боясь разжать объятия, чтобы он не исчез, как сон, как мираж, чтобы все на свете в этих объятиях забыть. Он так дорог был ей сейчас, после того, как она, казалось, найдя среди тысяч, могла потерять его – до жути глупо и просто! – во время шторма. Только ее Мишка мог бы в такой страшный момент, когда гибель была рядом, думать не о себе, а о ней…

– Я так ждала тебя! – сказала Зина, выдав больше того, что заключили в себе эти четыре слова. – Так ждала! Я боялась, что вы не придете ко мне больше никогда, что я показалась вам плохой. Так ждала!

И так как ему некуда было ступить, Вихров подхватил Зину на руки и понес в комнату. Зина счастливо засмеялась и сказала, что у нее кружится голова, а когда он вошел с нею в комнату, она не разжала рук, сплетенных в замок на его шее, и он, опуская Зину на тахту, упал вместе с ней и замер, пораженный чувством Зины и боясь нарушить и тишину и это чувство, и слыша, как бешено колотится у него сердце – не от тяжести Зины, а от радости, охватившей все его существо.

Он попытался подняться. Она удержала его.

– Я тебя раздавлю! – сказал он.

– Раздавите меня! – сказала Зина. – Удушите, убейте, растерзайте меня – все приму с радостью! Меня нет! Есть только глупая, но счастливая девчонка, которая, расставаясь с вами, боится не дожить до следующей встречи! Какое-то безумие! Какое-то сумасшествие! Что вы делаете со мной, дядя Митя? Зачем вы такой хороший?..

– Я не знаю, какой я! – сказал Вихров. – Но меня тянет к тебе с такой силой, что я ни о чем и ни о ком не могу и не хочу думать!

– Если вы говорите правду, – сказала Зина раздумчиво, – то это уже страшно… Если бы я одна. Что с нами будет?

– Я не знаю! – сказал беспомощно Вихров. Но он и не хотел ничего знать. Губы его искали ее губы. Он был мужчиной, способным забывать все на свете, когда желание охватывало его. Любил ли он Зину? Он не думал и об этом. Он знал только, что хочет быть с нею. Иногда это стоит любви. Каждая черточка в лице Зины, каждая линия ее тела, каждое движение ее были дли него источником наслаждения, и сейчас он не видел ничего, кроме Зины. – Я не знаю! И не хочу узнать…

– Ах, дядя Митя! – шепнула Зина, высвобождаясь из его объятий.

Она села, как-то вдруг задумавшись и ласково поглаживая его руки, поросшие светлыми волосами. Потом она перевернула его кисти и стала разглядывать его ладони. С грустной усмешкой она сказала ему, как цыганка на базаре:

– Позолотите ручку, золотой мой дядя Митя, всю правду скажу!

Он поцеловал ее ладони и каждый пальчик.

– Жить вы будете долго, дядя Митя, линия жизни у вас полная, яркая, чистая, длинная. И любят вас! И любить будут! И жизнь у вас интересная будет! – будто видя что-то на его ладони, а скорее отвечая каким-то своим мыслям, сказала она, потом вдруг глубоко вздохнула и добавила. – Только моя судьба никак не отразится на ваших линиях жизни и сердца, дядя Митя!.. Пройдет стороной, как проходит косой дождь…

Он запротестовал, обиженный и встревоженный ее предсказанием.

Она закрыла его рот поцелуем.

– Все будет так, как должно быть! – сказала она. – И только не клянитесь мне в любви, дядя Митя! – И с тихим вздохом, который мог многое обозначать, обрывая все его попытки что-то сказать: вымолвила: – Возьмите меня… Я столько ждала…

Охваченный страстью, он был и груб и нежен, и Зина, утратив сразу всю свою волю и силу, была словно воск в его руках, подчиняясь каждому его желанию, любой прихоти, и в этой покорности его воле словно растворялось все то, что до сих пор бродило, угнетая ее, все, что ожесточало ее, все, что отгораживало ее от мира, что уходило и уходило в незабываемые дни прошлого ее счастья, так грубо прерванного… Она что-то шептала, вся жаркая и напряженная, иногда подавленный стон вырывался из ее груди, а то, будто лишившись сознания, лежала пластом, как мертвая. И он опять возвращал ее к жизни. И она опять становилась натянутой струной. И он говорил разные слова, не самые благозвучные, не самые красивые, и неистовство охватывало ее. Опомнившись, она с упреком шептала ему: «Зачем ты так?»

А он, погружая пальцы в ее густые темные волосы, прикосновение к которым было удивительно приятно, сказал:

 
Любое слово любовь и страсть украсят,
Как ненависть и злоба – любое оскорбят…
 

Она усмехалась:

– Когда соседи называют меня барышней, это звучит как площадная брань!

– А когда Фрося называет меня интеллигентом, я чувствую себя очень неловко. Сказала бы лучше прямо – сволочь! – рассмеялся Вихров и потянулся снова к Зине.

Она остановила его нежным движением руки.

Опустошенные, уставшие, они лежали недвижимые. Зина обвела глазами свою комнату.

– Мы попали в шторм! Наш корабль утонул. А нас выбросило на необитаемый остров. Правда? – сказала она.

Да, в этой комнате действительно пронесся шторм…

– Мы срубим самую высокую пальму. На ней поднимем наш флаг. И корабли, следующие по этой линии, курсом на восток и на запад, вышлют нам лодку и поднимут на борт…

– Вас поднимут для продолжения пути, – подсказала Зина. – А меня вздернут на рее как изменника…

– Что ты говоришь! – сказал Вихров и подумал при этом, что если кому-то суждено болтаться на рее, то это ему, так как капитан его корабля и сейчас, когда он так счастлив, стоит на вахте и не ищет замены команде, сбежавшей с борта судна в попутном порту. На секунду почудились ему непонятные глаза мамы Гали. Но он заставил себя не думать о ней и удивился прихотливости человеческого воображения и мысли. Это воображение рисует ему лицо Зины, когда он с мамой Галей. Но оно же выхватывает из мрака лицо мамы Гали, когда он с Зиной. Ох-х, как все это трудно и сложно…

Зина соскользнула на пол, на свой коврик, который был и сбит со своего места и скомкан. Она стала на колени перед тахтой, и целовала своего милого, и гладила его, и удивлялась ему, как самому приметному чуду в мире, и тому, как устроен он, будто заново создавая Адама из своего ребра, а то клала ему на грудь или на бедра голову и своими волосами закрывала его тело, чтобы не видеть. И вдруг с каким-то страхом и с отчаянием в голосе сказала:

– Я люблю вас, дядя Митя! Кажется, я люблю вас! И начинаю любить с каждой минутой больше! Это ужасно…

– Ну и люби! Люби, пока есть сила и желание! Почему ужасно?

– Для меня ужасно. Вы – мужчина, вы не поймете этого.

Но Вихров понимал. И понимал слишком хорошо.

Что мог он дать Зине, кроме своей страсти и желания? Мир, широкий, огромный, тот мир, что был за окном, и человеческую жизнь во всех ее проявлениях, со всей сложностью и многообразием, не втиснешь в эту маленькую комнату! И добровольное заключение их сюда – не может длиться вечно. Что «вечно»! Его нельзя продлить даже еще на час – в десять будет прекращено движение, наступает не просто время или час – комендантское время, комендантский час! А до утра Вихров не может остаться здесь. Слишком сложные и тяжелые решения надо было бы принимать утром…

Зина помогает ему одеваться.

В окна смотрится темный вечер. Низкие мохнатые звезды заглядывают в комнату Зины. Тени в комнате сгустились и закрывают следы шторма – вещи Зины, раскиданные где попало. Она не позволяет ему зажигать свет или задернуть шторы. Она вдруг стала молчалива и грустна. Вихров, чувствуя в этом молчании какую-то угрозу своему счастью и своей находке, поднимает голову Зины, сжав ее щеки горячими ладонями, нежно целует в глаза, в лоб, в уголки губ. Зина тоже чуть слышно прижимает свои губы к его лицу.

И вдруг под ладонями Вихрова оказывается какая-то влага, ладони его скользят по щекам Зины. Сначала он не понимает, в чем дело. Потом с тревогой спрашивает:

– Зина, милая! Ты плачешь? Почему? Я обидел тебя?..

Зина молча усаживает его на тахту и, обнаженная, сидит рядом. Он обнимает ее. Она тесно прижимается к нему, как девочка прижимается к матери, кладет голову на плечо и обвивает его шею руками.

– Тебе помочь одеться? – спрашивает Вихров, чтобы чем-то помочь Зине, чувствуя, что в ней происходит что-то такое, чему он не может подобрать название.

Зина отрицательно мотает головой. Она всегда спит голая и сейчас ляжет, чтобы уснуть.

– Папа Дима! – вдруг говорит она вполголоса и словно вслушивается в эти слова. – Фрося говорила мне, что вас так зовут дома!

Неприятно пораженный тем, как неуместно прозвучало это его имя здесь, Вихров не сразу может ответить Зине. Справившись со своим волнением, он говорит возможно более спокойно и просто:

– Игорешка долго не мог понять, почему его зовут Игорем, а меня – просто папой. Он долго говорил «папа Дима»…

– И мама Галя, да? – опять спрашивает Зина, и голос у нее совсем замирает и тускнеет.

– Да…

Зина поднимает к своим глазам его руку с часами, вглядывается в циферблат.

– Как быстро время прошло! Я даже и не заметила, как настал вечер. Верно говорят – счастливые часов не наблюдают! Но как они быстро летят… Половина десятого. Вам пора идти, милый, милый… мой… дядя Митя. Мой…

– Когда мы увидимся?

После долгого молчания они встали, и Зина, тихонько ступая босыми ногами по прохладному полу, провожает его к тому месту, где он подхватил ее на руки. И сейчас он опять поднимает ее и крепко прижимает к себе, не чувствуя тяжести ее тела, а только жар его.

– Когда же?

И Зина говорит ему на ухо:

– Не знаю, дядя Митя… Может быть, никогда…

– Что ты говоришь, Зина!! – как ужаленный вскрикивает Вихров. Так вот о чем думала она в эти часы, отрываясь от его ласк. – Что ты говоришь!!

– Так будет лучше! – говорит Зина и лицом, залитым слезами, прижимается к его лицу. – Я остаюсь на необитаемом острове, дядя Митя!

Она не слушает его лепета. Она напоследок целует его – крепко-крепко, так что у него выступает кровь на губах, и он чувствует ее солноватый привкус. Она провожает его через узенький коридорчик, заставляет переступить через порожек и сама остается по эту его сторону. Тело ее белеет в сумерках чуть заметно. Она машет Вихрову рукой: идите, идите, милый! Вас ждут!

И Вихров, в смятении чувств, не веря сам себе и понимая, что он не может задержаться здесь ни секунды более, что бы ни случилось, бредет по косогору Плюснинки вверх, спотыкается, чуть не падает, останавливается у каких-то нежданных препятствий, каких днем и не заметил бы, выбирается наверх и оглядывается. Домик Зины – словно на дне глубокого озера с темной водой, в которой не виднеются, а мерещатся его крыша, труба. Но провал открытой двери ясно чернеет в этом озере. И в его черном пятне что-то до сих пор мерцает, как искра, как отблеск высекаемого огня. Вихров машет рукой и не знает – видела ли его Зина, ответила ли ему.

Короткий гудок электростанции настигает его у входа в свой дом – ровно десять. И уже слышатся с Главной улицы, где уже шагают патрули, негромкие оклики и стук подкованных сапог…

Вихров жмурится от яркого света в столовой.

На столе накрыт прибор. На одного.

– Тебя могли задержать. Где ты так долго был? Игорешка хотел, чтобы ты поцеловал его на сон грядущий, хотел, чтобы ты посидел с ним…

– Сидел на берегу! – отвечает папа Дима, уже не дядя Митя. – Есть у меня, ты знаешь, любимое местечко, на котором так хорошо думается…

Мама Галя что-то смахивает с его плеча.

– У твоего любимого местечка красивые, длинные волосы!

Мама Галя усмехается. Она шутит. Но в ее веселых глазах тревожный огонек. Из них выглядывает вдруг капитан корабля. Он осматривает в подзорную трубу весь горизонт: нет ли в открытом море пиратских кораблей, не приближаются ли из-за ближнего мыска шлюпки, через борта которых перевешиваются абордажные крючья? Не расселись ли пазы в днище и не хлещет ли вода в трюмы? Не взбунтовалась ли команда, уставшая от длительного плавания, не больны ли люди и не мучают ли их миражи?

– Умойся! – говорит мама Галя.

И папа Дима – растерянный, оглушенный штормом! – послушно умывается. Что-то ест; если бы его спросили – что, он был бы в большом затруднении.

И, больше не в силах переносить этот яркий свет, он идет в комнату сына. Мама Галя гасит за его спиной свет. Она уходит в спальню и говорит вдогонку Вихрову:

– Смотри, папа Дима, не простудись на своем любимом местечке. Я ложусь спать. А ты можешь лечь сегодня на диване. Мне нездоровится. Я не хочу, чтобы ты меня беспокоил…

Вихров садится у кровати Игоря.

В детской темно. Кромешная тьма. За дверями Фрося о чем-то разговаривает с Зойкой. Что-то бормочет во сне Лягушонок, видно не покончив еще с дневными делами своими, очень большими, очень важными и очень нужными. Папа Дима вкладывает свой палец в сжатый кулачок сына. Игорь крепко стискивает его…

Это твоя гавань, папа Дима, да? Это штормовой якорь, да?..

10

Утром Генка проснулся на солдатской койке и даже сразу не мог сообразить, где он находится. На стуле возле койки лежало его выстиранное и заштопанное белье, а возле стула – не только починенные, но и вычищенные ботинки. «У нас нерях не любят!» – сказал Генке молодцеватый солдат, которого Генка запомнил еще со вчерашнего дня. Он полюбовался своей работой. Потом сказал: «Ну вот что, годок! Быстро одевайся. У нас тут в кровати не валяются – не курорт, знаешь!» Между тем в небольшой казарме, где стояло двадцать коек, на четырех койках спали солдаты, хотя солнце уже было высоко. Генка кивнул на койки. Солдат сказал: «Несли службу ночью. Нормальный сон, знаешь, восемь часов – четыреста восемьдесят минуток! – по уставу положен. Тих-хо! Не разбуди. Это, знаешь, закон – товарищу дай отдохнуть!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю