355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дер Нистер » Семья Машбер » Текст книги (страница 15)
Семья Машбер
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:44

Текст книги "Семья Машбер"


Автор книги: Дер Нистер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 43 страниц)

IX
Немного бытовых подробностей

Проходили последние дни месяца элула.

На Простом рынке, на прилавках, где круглый год торгуют разной мелочью – сапожными гвоздями в пачках и врассыпную, нитками, дратвой, варом, – появились круги воска, похожие на тарелки.

Этот воск скоро должен был понадобиться набожным еврейкам для изготовления поминальных свечей. Большие, длинные свечи будут приготовлены для всемогущего Бога. В этот день Бог особенно строг и требователен, и тот, кто хочет у Него что-нибудь выпросить и чего-нибудь добиться, должен поставить свечи особой святости, изготовленные только из чистого пчелиного воска, хранящего аромат цветов.

В городе по-разному готовились к этим дням. За месяц до праздника, по понедельникам и четвергам, толпы женщин с утра направлялись на кладбище, а вечером возвращались оттуда – заплаканные, охрипшие, но с чувством некоторого облегчения после воплей и криков, которым они предавались на могилах. Шли они теперь притихшие, опустошенные, словно вырвались из зноя на прохладу.

Особенно умножалось паломничество в понедельники и четверги, когда горемычные женщины шли на кладбище толпой в рваных платках и обуви, чтобы излить все свое накопленное за год горе и нужду, припав к могилам своих самых близких людей – детей, родителей, родственников.

Либер-Меер в эту пору бывал очень занят и имел большие заработки. Он не знал отдыха – то и дело зажигал и гасил лампадки. В спешке он метался от одного клиента к другому. Чтобы облегчить работу, он нанял помощника, который писал «записки». Но и тому было нелегко управиться с обилием поручений от женщин и девушек, которые стояли у него над душой. Кто писал цадику и его сыновьям и зятьям, прах которых покоился в мужской половине склепа, а кто желал написать жене цадика, ее дочерям и невесткам, погребенным тут же за стеной, на женской половине.

По кладбищу бродили толпы нищих, калек, разного рода служек. Они осаждали кладбище, добирались до самых отдаленных и заброшенных могил. Подающих милостыню они благословляли, скупых – нет. Но кто же не хочет в такое время да в таком месте получить благословение? И бедные женщины отдавали последние гроши, чтобы задобрить их и услышать приветливое слово.

К празднику готовились и мужчины. Члены хасидских общин собирались вечерами в последние дни месяца в синагогах и молельнях. Сговаривались, кто и когда едет, собирали деньги, чтобы нанять возницу и ехать вместе. Те, кому надо было ехать далеко, отправлялись несколькими днями раньше, чтобы вовремя, в канун праздника, прибыть к своему ребе. Необходимо было не только доставить к ребе самих себя, но и привезти поименный список тех, кто остался дома. Этот список надо было вручить в последний день старого года, дабы ребе имел возможность благословить отсутствующих и выпросить для них счастливый год.

Браславцы отправлялись к своему ребе поездом. Они выезжали обычно за день до Нового года. И даже в самый день отъезда не спешили, не волновались, так как из года в год некий попечитель обеспечивал их отдельным вагоном. Отдельный вагон арендовали потому, что из опыта предыдущих поездок знали: в общем вагоне с иноверцами не оберешься насмешек, ругани, издевательств, а иногда, упаси Бог, и тумаков… Попечитель заказывал вагон на железнодорожной станции, платил за него, а потом – кто мог, тот вносил, сколько с него причитается, а кто не мог, тот ехал бесплатно, ничего не платил.

И вот наступил день накануне Нового года. В обычной вокзальной толчее, беготне и сутолоке браславцы выделялись – притихшие, смущенные непривычной обстановкой, они держались все вместе, как отара овец. Когда поезд прибыл, они, ведомые попечителем, двинулись по платформе к своему вагону.

Два жандарма, блюстители порядка, постоянно дежурили во время прибытия и отправления поездов. Они стояли на платформе во всем своем жандармском великолепии и блеске – в барашковых шапках-кубанках с белыми плюмажами и сверкающими на груди медалями, похожими на серебряные рубли, полученными от высшей власти за отличную жандармскую службу.

Один из них, по фамилии Жук, – детина в полтора человеческих роста. Грудь колесом, косая сажень в плечах – он выглядел как живое воплощение могучей и тупой власти. Жандарм Жук никогда не улыбается, природа не наделила его способностью смеяться. К тому же он был убежден, что жандармское достоинство не допускает таких вольностей. Второй жандарм, Матвеев, был намного ниже Жука ростом, но еще шире в груди, а все его медали покрывала русая окладистая борода.

Увидев странных пассажиров, оба они, вопреки обыкновению, засмотрелись на них, упустив из виду на время все остальное. Жуку и Матвееву, служившим в N уже не первый год, были хорошо знакомы местные жители – городские и окрестные, их повадки, обычаи и одежда, но таких диковинных пассажиров они, казалось, видели впервые и не могли от них глаз оторвать. Те, что собрались у заказного вагона, выглядели как-то странно, как дикие животные, которых везут на показ. Они вызвали смех даже у местных евреев, а не только у жандармов.

В эту минуту к браславцам подошли еще три человека – Михл Букиер, Сроли и Лузи. Лузи высокий, стройный в летнем пальто, произвел на жандармов впечатление. Они перестали смеяться, угадав в нем старшего, руководителя, более богатого и почитаемого. К богатым, кто бы они ни были по национальности, к какому бы сословию, к купечеству или духовенству, ни принадлежали, жандармы немедленно проникались уважением.

Михл Букиер и Лузи вошли в вагон вместе со всеми, и только один из всей толпы остался на платформе – Сроли, странная личность. Жандармы видели, что эта странная личность простилась с человеком, которого они принимали за старшего. Стоя на подножке, старший попрощался с ним и вошел в вагон, а этот остался на платформе, пока поезд не тронулся. Когда состав пошел, он, словно вспомнив о чем-то, вдруг спохватился и побежал за поездом, успев ухватиться за поручень вагона. Вскочив на подножку, он поехал вроде кондуктора, держась за поручни. Полы кафтана раздувались на ветру. Он смотрел назад, на уплывающий вокзал, на оставшихся жандармов, которые ни за что не допустили бы такое нарушение, если бы могли его предвидеть. Но теперь уже было поздно, поезд уже находился далеко, а вместе с ним и Сроли.

Мойше Машбер, встав рано утром, как и все набожные евреи в этот день, направился на кладбище. Либер-Меер, несмотря на свою занятость и множество людей, набившихся в склеп цадика, сразу его заметил и тут же отдал себя целиком в его распоряжение, за что, разумеется, был надлежащим образом вознагражден.

Вернувшись с кладбища, Мойше, согласно обычаю, больше делами в этот день не занимался. Провел время с прихожанами в синагоге, а затем дома среди своих. Он постарался в этот день сбросить с себя все, что напоминает о буднях и повседневных делах. После обеда, когда обитатели дома облачились в праздничную одежду, а на столе появилась скатерть, Мойше, что случалось очень редко, приказал отпереть садовую калитку. Он вошел в сад и стал один прогуливаться по усыпанным песком дорожкам.

Он гулял, пока солнце не скатилось к западу. Приблизившись к изгороди, он заглянул во двор. В окнах столовой отражался свет зажженных свечей, уже стоявших на столе. Мойше вспомнил, что Гителе любит благословлять свечи чуть раньше положенного времени. Покинув сад, Мойше вошел в дом.

На застеленном свежей скатертью столе в углу стоял ряд больших начищенных серебряных подсвечников, а между ними – семейная реликвия, светильник, которым пользовались только по большим праздникам: как бы полусемисвечник, с тремя рожками вдоль и четверным, спереди отходящим от среднего. В центре стоял светильник с основанием в виде трех лап. Так как свечей было много, а светильник к тому же был высок, Гителе, женщине среднего роста, было трудно, а быть может, и невозможно обвести, как полагается при благословении, руками весь ряд свечей; для нее, так повелось издавна, поставили скамеечку.

Гителе еще не успела поставить ногу на скамеечку, а слезы уже навернулись у нее на глаза. Она взглянула на мужа и детей, стоявших у стола, за которых она сейчас – за всех вместе и за каждого в отдельности – будет молить Бога. Мойше, тоже окинув взглядом присутствующих, вдруг заметил, что недостает Алтера, и решил подняться к нему.

Алтер, которому по случаю праздника сменили постельное белье, лежал на кровати лицом к окну. Казалось, он только что проделал какую-то очень тяжелую работу и сильно устал. Но глаза у него были ясные, осмысленные. Услыхав шаги брата, Алтер повернул к нему лицо.

– Как поживаешь, Алтер? – спросил Мойше.

– Я, кажется, выздоравливаю, – ответил Алтер.

В тоне и взгляде брата, во всем его облике Мойше заметил что-то новое, какую-то перемену. Хотя Алтер был бледен и немощен, он теперь производил впечатление человека, родившегося заново. Мойше вспомнил слова доктора Яновского в тот вечер, когда с Алтером после ухода Лузи случился припадок. Он наклонился и громко сказал Алтеру на ухо:

– С Новым счастливым годом! Сегодня канун Нового года! Знаешь?

– Канун Нового года? Нет, не помню…

Мойше сошел вниз. Гителе стояла на скамеечке в белом шелковом платке, заложенном за уши. Ладонями она закрывала глаза, сквозь ее пальцы текли слезы…

Заходящее солнце освещало одинокую холостяцкую комнату Алтера. Алтер лежал и тихо плакал, вспоминая прошедшие годы, которые улетели невесть куда, и думал о своем будущем. Выплакавшись, он осторожно скинул одеяло, встал с постели и, с трудом передвигая ногами, добрался до окна. И долго, долго смотрел на заходящее за деревьями солнце.

X
Тучи

Неизвестно каким образом, но в далеком губернском городе узнали об истории с портретом, в который помещики стреляли во время кутежа. Возможно, что Свентиславский, получив выкупные деньги, сам же и донес, опасаясь, как бы в конце концов правда не вышла наружу. Ходил слух, что Свентиславского арестовали – но за что? Не исключено, что его посадили за какую-нибудь другую жульническую махинацию.

Как бы то ни было, но в один прекрасный день в городе появилась следственная комиссия. К приезду комиссии в город вызвали почти всех участников гулянки. В повестках, разосланных в помещичьи и панские фольварки, было указано, что получателя в такой-то день приглашают явиться в окружной город N, на допрос. О чем собираются допрашивать, в повестке не говорилось, но паны сразу поняли, что к чему.

Дошло до того, что родня молодого Козероги советовала ему скрыться, спрятаться за границу – кто знает, чем такое дело может кончиться? И Козерога приготовился к бегству. Рассказывали, что вечером, накануне того дня, когда он должен был, согласно повестке, явиться в N, у его усадьбы стояла наготове запряженная карета. Но в последний момент, когда Козерога уже сходил с лестницы, он как-то неловко повернулся и чуть не рухнул на ступеньки, если бы слуга его не подхватил. Слуга думал, что пан просто поскользнулся. Но оказалось – нет, Козерогу парализовало. Таким образом, граф вышел из игры, и его пока оставили в покое.

Все остальные на следствие явились. Вначале они отрицали все от начала до конца – словно сговорившись, даже самый факт стрельбы не хотели признавать. Однако это не помогло: с каждым новым допросом у следователей появлялось все больше доказательств. Как установили следователи, запрещенный польский гимн пели все дружным хором. Вопрос был только в том, чтобы определить зачинщика. В ходе следствия вытянули и еще одну нить – ту, что вела к местным богачам евреям, которые, ссудив панам требуемую сумму, помогали им замазать это дело.

Призвали поэтому и богачей евреев. Это произвело такой переполох и ужас, что секрет, который раньше знали немногие считаные участники памятного собрания у реб Дуди, теперь стал известен всем. Шум и растерянность среди евреев были почти так же велики, как при пожаре или наводнении, когда люди не знают, за что раньше схватиться. Кое-кто устремился на кладбище к могилам – рыдать и искать заступничества перед Богом.

Самого реб Дуди пока оставили в покое, на допрос его не звали, то ли из уважения к его духовному сану, то ли с другой целью: если евреи будут упорствовать и не станут признаваться – чтобы он их уговорил, так как в противном случае ему придется вместе с ними присягать, а это станет позором для всей общины. Даже суд старается прибегать к такой присяге лишь в крайнем случае, когда все другие средства уже исчерпаны. Тем не менее и в доме у реб Дуди было невесело, и там потеряли головы: раввинша была расстроена, у нее все валилось из рук – то одно, то другое разобьется вдребезги, а это уже само по себе дурная примета. Реб Дуди, перед которым евреи города и всей округи дрожали, преисполненные к нему почтения, безропотно выслушивал упреки своей невестки:

– К чему это вам нужно было? К чему было вмешиваться?

И в других домах у богачей головы шли кругом. Перед тем, как мужья отправлялись к следователям, и по возвращении их оттуда жены проливали немало слез и при этом осыпали своих половин упреками.

То же самое, конечно, происходило и в доме Мойше Машбера, над которым следствие повисло черной тучей. Для всех домочадцев, кроме зятя Нохума Ленчера, вся эта история с панами и собранием у реб Дуди оставалась секретом, в который не считали нужным их посвящать. Но теперь уже больше нельзя было скрывать, пришлось секрет раскрыть, и всех это поразило, как громом. Домашние смотрели на Мойше, как на обреченного. Гителе была в отчаянии. Дело оказалось слишком серьезным, чтобы облегчить его обычными слезами. Она замкнулась в молчании.

Нохум ходил с таким выражением неудовольствия на лице, которое частенько бывает у людей, когда кто-то из их близких сделал глупость. Он выставлял себя умником и упрекал тестя в том, что уже непоправимо, – иначе говоря, сыпал соль на раны.

– Почему раньше не подумали о последствиях? – ворчал он. – Влезли в такое дело! Пусть даже сам реб Дуди уговаривал, пусть даже все другие соглашались!..

Одним словом, беда пришла во многие дома. Кстати сказать, допрашиваемые во время следствия порядочно напутали: не сговорившись заранее или не будучи одного мнения, они поначалу отрицали все подряд. Но когда поняли, что следствию кое-что известно, выложили всю правду до мельчайших подробностей. При этом допрашивали евреев совсем не так сурово, как помещиков. С самого начала, по-видимому, комиссии было ясно, что степень участия евреев в этой истории никак сравнить нельзя с преступлением помещиков. Евреев-богачей никто не подозревал в соучастии, то есть в выступлении против державного строя. Главная вина их могла быть усмотрена лишь в желании выручить панов – так уже давно повелось, что паны, когда они нуждаются в деньгах, берут у евреев взаймы. Значит, для евреев это было нечто вроде торговой сделки.

Но можно было истолковать это дело и по-иному: пособничество преступнику – само по себе преступление. Евреи с помещиками выступили заодно: те натворили, эти прикрыли, те провинились, а эти их выручили, помогли спрятать концы в воду, и не только сами не донесли, но и дали взятку, чтобы другие не донесли тоже.

Это произошло сразу после праздников, приблизительно в начале месяца хешван, когда на дворе уже стояла дождливая осень. Особенно тяжко слякотное время переживалось всеми в нынешнем неурожайном году. Уже в конце лета можно было предвидеть, что недород на полях отразится на деловой активности в городе.

В самом деле, кто хоть немного знаком с тем, как в те времена велись дела, тот знает, на чем держались такие ссудные кассы и «банкирские» конторы, как у Мойше Машбера. Это «кредитные и дисконтные предприятия», как их стали называть позже, своего рода банковские учреждения, однако действовавшие на других основаниях, нежели банки. В те годы эти учреждения были устроены довольно примитивно и существовали благодаря доверию к ним жителей города, искавших для своих сбережений «верную руку», надежного человека, на которого можно положиться. Дрожа над своими сбережениями, эти люди часто не гнались за высокими процентами, довольствуясь меньшими, чем те, которые они могли бы получить, поместив свои деньги в руки не столь надежные.

В таких конторах держали свои деньги люди среднего достатка и даже бедняки, которые копили на приданое для детей или на постройку жилища; старики, копившие на старость, на последние годы жизни, на похороны. Для людей, которые боялись держать свои скудные сбережения у себя дома, такие конторы служили несгораемым сейфом. Им доверяли почти как самому Господу Богу. Одним словом, доверие было главным источником, из которого черпали эти денежные конторы; благодаря доверию у них был и капитал, и оборот, и прибыль. Достаточно поэтому было дурных слухов, обоснованных или нет, чтобы подорвать доверие к той или иной конторе.

Правда, до этого, слава Богу, у Мойше еще не дошло. Многие люди даже после того, как история с помещиками дошла до них, не поняли ее значения. Однако понемногу люди стали тревожиться. Порой тот или иной из них, оставив средь бела дня свои дела, вдруг прибегал домой и начинал рыться в сундуке или в платяном шкафу, доставал из вороха старой одежды, пахнущей плесенью, праздничный кафтан, переодевался и отправлялся в контору Мойше Машбера.

Войдя, он смущенно оглядывался, как бывает, когда приходят к большому человеку. Затем, немного придя в себя, начинал лепетать:

– Я слышал… В городе поговаривают… Так, может быть, можно, чтобы теперь мне сейчас, именно сегодня, стало быть, выдали мои деньги?

– Что случилось? – спрашивали в конторе. – Срок векселя истек?

– Нет, срок еще не истек, – бормотал пришедший, – но в городе, говорят, ходят слухи…

– Какие слухи? – спрашивали у него раздраженно.

– Что какие-то помещики, паны какие-то стреляли…

– Так что с того? Ну и что? – успокаивали его. – Когда кончится срок и вы захотите получить ваши деньги, их отдадут вам с превеликим почтением, но до срока денег нет. До срока не положено выдавать. Идите с Богом!

Так отвечали служащие, бухгалтеры конторы, которым поручалось заниматься такими людьми, и человек уходил несолоно хлебавши.

Другой из этой же категории людей, менее робкий, входил в контору и сразу же на вопрос, кто ему нужен, называл имена хозяев:

– К реб Мойше Машберу или зятю, который его замещает.

– А нельзя ли сначала с нами поговорить? – спрашивали служащие. – Хозяева заняты.

– Ничего, я могу подождать.

И терпеливо ждал, пока его не пропустят к Мойше Машберу, чтобы уяснить себе, правда ли то, о чем болтают, или вся эта история – выдумки и враки.

На Мойше такие визиты производили тягостное впечатление. Не раз хотел он выгнать посетителя, но, так как положение было действительно не из блестящих, недружелюбный прием такого рода кредиторов мог быть дурно истолкован и плохо повлиять на других клиентов. Поэтому он старался сдерживать себя, не злиться, не горячиться. Но это ему трудно давалось и многого стоило: после ухода такого кредитора Мойше подолгу оставался в кресле или вдруг начинал прерывисто дышать – ему не хватало воздуха.

Но бывало и хуже: кое-кто являлся к Мойше Машберу прямо на дом… Рассчитав время, когда его нет дома, они обращались к Гителе или к его дочерям. При этом они с самого начала говорили в таком тоне, словно банкротство Мойше уже неизбежно и пришли они поговорить по-хорошему к Гителе и к дочерям, зная их совестливость и отзывчивость:

– От Мойше мы такого никак не ожидали…

– Чего не ожидали? – допытывались Гителе и дочери, не понимая, о чем идет речь.

– Ведь говорили: «верные руки», «надежный человек»…

– Чего же вы хотите?

– Хотим получить наши деньги!

– Зачем же вы пришли сюда? На то имеется контора. Здесь у вас денег не брали, здесь ничего не знают, здесь деньгами не занимаются.

Когда они уходили, Гителе шла к себе и принималась плакать.

Да, положение было совсем не блестящее, и здесь стоит открыть один секрет. Как раз в это время Нохум Ленчер, младший зять Мойше Машбера, задумал отделиться от тестя. До сих пор он на правах компаньона брал из общей кассы то, что ему нужно было на содержание семьи, и, кроме того, после годового баланса получал известный процент прибыли. Если год был удачным и дело преуспевало, росли, разумеется, и причитающиеся проценты, если же нет, не было и процентов. Но это в последние годы случалось редко, так как дело разрасталось.

Но теперь Нохум сказал себе: пора уходить. Возможно, кроме плохого положения в конторе, здесь сыграл роль и его характер. Нохум был заносчив, как и вся его родня, перенявшая повадки чванливых польских панов, с которыми поддерживала торговые связи. Это особенно было заметно на его бабушке Крейнце, которая приезжала на свадьбу Нохума и отличалась от женщин ее возраста и одеждой, и манерами, и разговором, в который она каждый раз вставляла польские слова. Даже печенье, которое она привезла из своего Каменца, отличалось и видом и вкусом. Перед венцом она подошла к невесте и поправила на ней украшение, сделав это не на еврейский, а на польский – панский – манер.

Нохум с первых же дней держался обособленно, даже столовался отдельно. А вообще, он мало ел, так как уже из дому привез катар желудка. Как и бабушка Крейнца, он одевался не как все и даже папиросы курил какие-то особые, дамские. Его жена Нехамка должна была сама их набивать, а курил он их только до половины, а затем подходил к плевательнице, плевал на окурок и гасил его.

Он поставил себя в исключительное положение. Все будто были перед ним в неоплатном долгу, и в первую очередь жена, которую он часто доводил до слез. Все замечали, что из-за него, из-за его капризов Нехамка стала хуже выглядеть, щеки ее все больше бледнели. Дай Бог, шептались в доме Машбера, чтобы все это обошлось благополучно, чтобы она, чего доброго, не нажила себе какой-нибудь болезни. Опасения были не напрасны. Нехамка часто, даже среди лета, сидела с шалью на плечах – ее почему-то знобило.

Нохум постоянно ворчал, предъявляя к жене все новые претензии. Больше всего он говорил о ее отце Мойше Машбере – выражал неудовольствие тем, что тесть недостаточно ценит способности зятя. Иной раз Нохум жаловался на то, что его в конторе обижают, и говорил, что другой на месте тестя озолотил бы его. Он считал, что лучше всего было бы вести дела самостоятельно. О, тогда бы он разошелся! Но повода к тому, чтобы отделиться, не было – дела шли успешно. Поэтому Нохум раскрывал свои замыслы только перед женой, и то лишь туманными намеками.

Но теперь, когда колесо Фортуны вдруг заело, Нохум решил, что он вовсе не обязан терпеть неприятности из-за тестя. Разумеется, Мойше он об этом ничего не сказал, а выложил все жене. Он знал, что она никому ничего не расскажет, даже матери. В худшем случае Нехамка потихоньку пустит слезу. Но это его мало беспокоило.

Нохум рассуждал:

– Каждый должен думать о себе. Отец, мать – это, конечно, прекрасно, но мы с тобою, Нехамка, уже тоже родители, тоже имеем детей и обязаны заботиться о них. У твоего отца дела плохи. Ему пока об этом не говорят, щадят его, но со мной не стесняются, и надо видеть, каким взглядом встречает и провожает какой-нибудь Цаля Милосердый твоего отца, когда он приходит в контору или уходит оттуда… Ты должна знать, что все эти Шоломы Шмарионы, Цали Милосердые и им подобные субъекты знают порой состояние баланса лучше самих хозяев предприятия, с которыми они имеют дело. Это закон: если хочешь узнать, как у того или иного купца идут дела, посмотри на эдакого Шмариона или Цалю, обрати внимание, как они ведут себя с этим купцом в его присутствии и за глаза. Это самый правильный и верный способ. А от твоего отца они уже собираются отвернуться. Раньше они стояли перед ним на задних лапках, а теперь только норовят урвать свой кусок, то есть как можно скорее получить свои деньги, если они их вносили, и помочь клиентам, которым они рекомендовали связаться с конторой. Стараются держать их в курсе, советуют им при первой возможности, как только подойдет срок векселю, получить свои денежки и убраться восвояси. Возможно, сегодня, возможно, завтра, если только положение не исправится, они первые разнесут дурную весть, и тогда, в один из дней, контора будет осаждена кредиторами… К чему я все это говорю? А к тому, что я нахожусь в самой гуще. Следовательно, могу пострадать и все мои труды пропадут без остатка.

Говоря все это, Нохум шагал по комнате от стены к стене, много курил. Нехамка куталась болезненно в шаль, молча провожала его глазами, и только лицо ее все больше бледнело. Сердце подсказывало ей, куда метит ее муж. И наконец Нохум высказался прямо: надо отделиться! Только Нохуму такая мысль и могла прийти в голову. Муж тут же заюлил и начал повторять, что близким родственником в доме он, в отличие от других, себя никогда не чувствовал.

Впрочем, у него не хватало смелости сказать все это тестю; вместо этого он написал письмо своим родным. Он не прерывал связь со своим домом. Нохум и сейчас, как в детстве, считал своих бабку Крейнцу и мать Шейнцу мудрыми женщинами, к которым в трудную минуту можно обратиться за советом.

«Дорогие мои бабушка и матушка-родительница, – писал он, – мы все, благодарение Богу, пребываем в здравии, только Нехамка чувствует себя время от времени не совсем хорошо, кутается в шаль, ей почему-то всегда холодно. Она и выглядит неважно. Дела у тестя в последнее время не блестящие. Он запутался. К тому же случилась история с панами, которая пахнет крупными неприятностями. Но тесть непричастен, чувствует себя ни в чем не замешанным. Чем все это может кончиться, никто не знает. Что касается меня, моих собственных дел, то я ведь завишу от тестя, ибо с ним крепко связан. Что грозит одному, неизбежно грозит и другому, так что может случиться и так, что пострадаешь за чужие грехи. Не поймите меня плохо: к неприятностям и клевете я не имею никакого касательства, но от плохого состояния дел оставаться в стороне не могу. Нельзя знать, что сулит завтрашний день. Мне бы нужно было с кем-нибудь посоветоваться, да не с кем. Нехамка не тот человек, а тесть лицо слишком заинтересованное. Я хотел бы сделать самостоятельный шаг, без тестя, хотел бы вытащить из болота ногу, но как это сделать? Может быть, мне в этом потребуется помощь». Нохум закончил письмо в таком стиле, каким обычно пишут ученым по определенным поводам, когда хотят, чтобы адресат сам о чем-то догадался.

В далеком Каменце намеки были поняты. Бабка Крейнца и мамаша Шейнца почуяли, что у Нохума происходит что-то неладное и что необходимо вмешаться. Вскоре Крейнца изволила прибыть в N. К дому она подкатила на городском извозчике с колокольчиками. После разговора с Нохумом в ее умной, практической голове созрел план действий.

В тот же вечер она поговорила с Нехамкой – хотела перетянуть ее на свою сторону.

– Конечно, – сказала бабка Крейнца, – ты, дочь моя, должна понять, что мы думаем только о благе твоего отца! Не он первый, не он последний, в жизни всяко бывает. Очень может быть, что надо всего лишь немного переждать. Умные люди в таких случаях поступают так: выпускают из компании одного компаньона еще до того, как вся катавасия началась, передают ему все, что можно еще сохранить, переписывают на него все, что можно, а потом, когда плохое время проходит, компаньоны благополучно соединяются, и все снова становится общим. С чужим компаньоном это проделать не так-то просто, с чужим нужно быть очень осторожным, но с родными детьми, как с тобой и Нохумом, это очень легко, и нельзя желать лучшего. Если ты, Нехамка, действительно предана отцу, ты сама должна желать отделения. Представим, что отцу не удастся, избави Бог, встать на ноги, и разве лучше будет, если вместе с ним и дети пойдут ко дну? До этого очень далеко, дела не так уж плохи, но год выдался неудачный, да еще ко всему прочему примешалась эта история с панами. Надо перестраховаться. А вот плакать, Нехамка, не стоит…

Кончилось тем, что Нехамка, неопытная в торговых делах и в махинациях несведущая, дала уговорить себя. Возражений у нее не нашлось. А бабка Крейнца больше ни с кем говорить не стала – ни с Гителе, ни с ее старшей дочерью Юдис.

Она обратилась прямом к Мойше.

– Сват, – сказала она, отзывая его в сторону, – сват, я должна вам кое-что сказать. Я хотела бы поговорить с вами, но только с глазу на глаз.

Разговор состоялся в гостиной, где обычно принимали уважаемых гостей. Мойше и бабка Крейнца заняли два кресла, одно против другого. На этот раз бабка Крейнца подготовилась гораздо основательней, чем для беседы с Нехамкой.

– Сват, – сказала она, приступая к существу дела, – разумеется, вы у меня советов не спрашиваете, да и спрашивать не должны. У вас, слава Богу, своя голова на плечах; но все же как свой человек я бы хотела вам кое-что сказать, и ради этого я, собственно говоря, и приехала. Поездка была трудная, да и годы уже не те, чтобы разъезжать. Но из одного письма Нохума мы, я и моя дочь, ваша сватья, поняли, что чего-то он недоговаривает. Вот я и решила съездить и посмотреть. Мы, кстати, и раньше очень хотели увидеться с Нехамкой и с внуками, а тут я узнаю… Мне трудно вам говорить, давать советы, но я считаю, что вы, сват, человек с таким большим умом, должны серьезно подумать, во-первых, о себе самом и, во-вторых, о детях… Ясно, сват, лишних добрых друзей ни у кого нет, тем более у крупных купцов, богатых, как вы, сват, дай вам Бог здоровья. Люди вам завидуют, проглотить вас готовы. Возможно, что ваше теперешнее положение вовсе не так опасно, как может стать, если злые люди этого пожелают. Ведь у нас, у купцов, основной капитал – это имя. Без имени все кончено: нет ни человека, ни кредита, ничего нет. И однажды с каждым из нас может случиться плохое: кредиторы налетают, должники проваливаются, а ты задыхаешься и не можешь выбраться из петли. Надо поэтому быть ко всему готовым. У вас, слава Богу, есть любящие преданные дети, и с их помощью можно многое сделать. Каким образом – не мне вам говорить. Ясно, что имущество, на которое кредиторы могут наброситься, надо заранее передать в такие руки, до которых чужие добраться не смогут. Все следует перевести на имя детей, якобы вы им уступаете, отдаете в их распоряжение. Они начнут работать отдельно, а вы на время отойдете в сторону. Нефтяную торговлю, например, вы передадите старшему зятю Янкеле Гродштейну, контору – Нохуму; дом может быть переписан на имя вашей жены, а драгоценности и наличные деньги – в верные руки до поры до времени. Все это, разумеется, на случай крайней необходимости, если придется, избави Бог, объявлять себя несостоятельным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю