Текст книги "Семья Машбер"
Автор книги: Дер Нистер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 43 страниц)
– Стало быть, когда?..
– Когда вы, Сроли, захотите… За мной дело не станет, – ответил Лузи, передавая таким образом решение вопроса об уходе из города на усмотрение Сроли.
И хорошо, что он так решил, потому что время уже настало… Тут мы добавим еще несколько слов – не столько к самому повествованию, сколько ради лирического отступления.
Вечер, когда Шмулик пришел к Лузи, был уже по-настоящему весенним. Такие вечера следуют за первым веселым громом, когда земля раскрывается, или же предшествуют грому, который не сегодня-завтра грянет из разгулявшихся, всполошенных, молниеносно проносящихся, освежающих дождевых туч. Во всех домах уже были выставлены двойные рамы, у Лузи тоже. Шмулик долго сидел с опущенной головой, погруженный в сон. Потом он очнулся, испуганно осмотрелся по сторонам и понял, что ему пора уходить. Ни с кем не попрощавшись, он тихо вышел из комнаты Лузи.
Лузи остался один. Он подошел к раскрытому окну и стал вглядываться в высокое небо, усыпанное серебристыми крапинками звезд, кое-где отливавших золотом. В этот час расставания, под тихо мерцающим небесным сводом Лузи выглядел так, точно он совсем позабыл о недавнем предупреждении Шмулика, который говорил, что город собирается обойтись с ним, с Лузи, необыкновенно безжалостно. Глядя на Лузи, стоявшего у окна и обратившего взор в далекую весеннюю ночь, можно было догадаться, что принятое им решение покинуть город не является следствием разлада с жителями и не объясняется чувством страха. Причина, побудившая Лузи уйти из города, была совсем другого рода и состояла во врожденном его стремлении к далеким горизонтам, свойственном всем древним скитальцам, которых влекло в самые удивительные дали и которые не могли оставаться в тисках повседневного, привычного быта.
Можно поклясться, что сейчас, размышляя об этих скитальцах, Лузи думал и о своем деде, о котором в доме отца рассказывали, что он, преследуемый, однажды летним вечером исчез из дома. Ушел в домашних туфлях, даже не надев башмаки. Когда спохватились и обнаружили, что его нет, стали бегать по всему городу, пошли к реке, полагая, что с ним приключилось что-нибудь при купании. Но потом выяснилось, что поиски напрасны. Заслуживающие доверия люди сообщили, что деда видели сначала в Подолии, потом в Молдавии и в Валахии и, наконец, в Стамбуле, одетого наполовину по-еврейски, наполовину по-турецки – так одевались все, кто принадлежал к его общине.
Лузи знал, что поведение деда ни в коем случае нельзя одобрять, и тем не менее при мысли о деде он, кажется, испытывал теплые чувства. Дед заслуживал уважения хотя бы потому, что смог порвать со своим домом, с женой и детьми, уйти из города, покинуть насиженное место и отправиться в домашних туфлях в неведомые дали. Стоя у окна под весенним небом и размышляя о скитальцах, Лузи видел среди них и своего деда, который, наверное, прежде чем принять решение, стоял, как и он, Лузи, у ночного окна, устремив взор к далеким горизонтам.
Да, Лузи уже принял решение и стоял в своей комнате у окна. Сроли в это время сидел в смежной комнате и, зная, что Лузи сейчас тихо отчитывается перед звездами, оставил его одного и не мешал ему. А когда Лузи повернулся лицом к дверям, а потом переступил порог соседней комнаты и застал там Сроли за его излюбленным занятием – за приведением в порядок торбы, – он, сощурив глаза, с довольной улыбкой посмотрел на Сроли и на торбу, почувствовав в них своих компаньонов, имеющих очень тесную связь со звездным сиянием, которое он только что созерцал.
Лузи заканчивал свои дела в городе и начал прощаться.
С кем?
Прежде всего, со своими приверженцами. Лузи нашел время, чтобы встретиться с каждым из них и поговорить наедине, выслушать жалобы и помочь преодолеть препятствия, которые встречаются на пути к духовному совершенствованию, то есть – на пути к Богу. Кроме того, у каждого были еще свои трудности – мизерные заработки и тому подобное, то, что не дает возможности размышлять и приближаться к идеалу, которого можно достичь ревностным служением Всевышнему и добрыми деяниями. Беседы обычно продолжались до тех пор, пока у пришедшего, раскрывшего перед Лузи все тайники своей души, не появлялись слезы на глазах и пока у самого Лузи, выслушивавшего такие исповеди, тоже не навертывались на глаза слезы сочувствия.
Лузи стал часто, чуть ли не каждый день, приходить к детям Мойше Машбера. Он делал это, во-первых памятуя завещание брата, просившего не оставлять членов его семьи без внимания и наблюдения, а во-вторых, потому, что, покидая город, он невольно прекратит исполнение просьбы покойного брата. Лузи навещал прежде всего Юдис, которая теперь вела домашнее хозяйство. В последнее время ей приходилось особенно трудно, поскольку средства на содержание дома были сильно урезаны, да к тому же она долго не могла прийти в себя после смерти отца и матери. Лузи считал своим долгом утешать ее, поднимать ей настроение – насколько это было в его силах.
– Ах, дядя! – воскликнула Юдис, узнав, что он, самый родной и близкий, покидает их. – Ах, дядя, на кого вы нас покидаете?
Лузи рассказал ей обо всем и потребовал, чтобы она не теряла надежды, так как человек обязан – даже тогда, когда нож поднесен к самому горлу, – не отчаиваться и верить в милосердие Божье. Лузи уходит из города, но небо на землю не валится, нельзя приходить в уныние.
– Ты, Юдис, дочь еврейского народа и дочь Мойше Машбера, не должна терять надежды, так как от тебя теперь зависит, быть ли этому дому таким, каким он был раньше, или распасться и пойти прахом.
Лузи пытался говорить и с ее мужем, с Янкеле Гродштейном, фанатиком и недотепой в делах коммерческих, пытался учить и наставлять его.
– Выбирай одно из двух, – объяснял ему Лузи. – Если ты купец, так изволь быть купцом, а если нет – откажись от коммерции…
Если раньше, – продолжал Лузи, – ты позволял себе стоять в стороне и не придавать заработкам никакого значения, то это происходило потому, что в ту пору тебя могли заменить. Каждый раз, когда ты, бывало, чего-нибудь недоглядишь, приходил на помощь тесть, Мойше Машбер, и исправлял положение. Но сейчас, когда тестя нет, если ты будешь вести себя по-прежнему, то это приведет и тебя, и жену с детьми на дно, к корке черного хлеба.
Лузи прибавил, что, хотя сам он далек от коммерческих дел, он знает – поскольку так передавали ему поверенные бывших кредиторов брата, – что кредиторы готовы пойти на серьезные уступки как в отношении сумм, которые Мойше им задолжал, так и в отношении сроков уплаты, но при условии, что часть долгов будет им выплачена и они поймут, что у детей Машбера есть желание восстановить дело. Оказалось, что в ходе судебного процесса пострадали не только владельцы предприятий Мойше Машбера, но и кредиторы, потерявшие надежду получить хотя бы незначительную часть долга.
– Так что теперь, – сказал Лузи, – самое время снова начинать строить.
Так беседовал Лузи со старшим зятем Мойше Машбера, с Янкеле Гродштейном. То же говорил он и младшему зятю, Нохуму Ленчеру, которому доказывал, что мысль о том, чтобы выделиться из дела, с которой одно время носился Нохум Ленчер – а может быть, носится и сейчас, – лишена всякого смысла: если раньше Нохум Ленчер мог рассчитывать на то, что выйдет из дела с некоторой суммой денег на руках, то теперь, когда ничего не осталось, кроме непокрытых долгов, он уйдет ни с чем. С какой же точки зрения это ему выгодно? Что это ему даст? Вместо того чтобы уйти с пустыми руками, не лучше ли использовать свои знания и опыт на пользу человеку, к которому Нохум придет не компаньоном – ведь ему нечего внести в долю, – а в качестве служащего и знатока дела? Не лучше ли остаться в конторе, которая была основана давно и в которую, несомненно, вернутся прежние клиенты, когда увидят, что дело снова находится в надежных руках? А уж тогда пусть Нохум поступает так, как знает, – уходит или остается – как ему покажется выгоднее.
Лузи сказал, что Нохум должен иметь в виду и то, что уйти из дела значит – уйти из дома, с которым его сейчас ничего не связывает. Однако, насколько понимает Лузи, Нохуму это сейчас и вовсе не выгодно, ведь он живет без жены, с малыми детьми на руках, о которых необходимо заботиться. А Юдис относится к детям Нохума, как к своим собственным, как родная мать, и он свободен от хлопот.
Время от времени Лузи заходил к Алтеру. Однажды, когда он ему сказал: «Знаешь, Алтер, я скоро уезжаю отсюда, и увидимся мы уже не так скоро…» – Алтер припал к его груди, как сделал тогда, когда во дворе стояли погребальные носилки, приготовленные для Мойше Машбера. Прижавшись к брату, Алтер в первые минуты молчал, но потом он поднял голову и, как человек, у которого сознание совершенно ясно, произнес осмысленно: «А я – куда, Лузи?» То есть куда ему деваться после того, как не стало Мойше, и после того, как Лузи здесь тоже не будет?
Лузи растерялся, не зная, что ответить. Ему нечем было утешить брата, уткнувшегося головой ему в грудь.
– Бог тебя не оставит!..
Ничего больше Лузи не мог сказать Алтеру, слезы душили его.
Собираясь покинуть город, Лузи прощался не только с семьей брата, но и с его домом, с двором. Лузи долго бродил по двору один, стараясь избегать всякой компании. В последний раз он заглянул в сад и вспомнил, как наслаждался там покоем, когда, бывало, приезжал к брату. Особенно запомнилось прошлое лето, когда однажды он гулял по саду с Мойше и вел с братом беседу. У Мойше даже уши раскраснелись от волнения, а он, Лузи, с наслаждением вдыхая предвечерний душистый воздух, с добродушной улыбкой наблюдал смущение брата, побежденного его, Лузи, доводами.
Теперь стояла весна, и на безлистых побегах кустов сирени, которые росли возле забора, уже проклюнулись голубоватые липкие глазки почек, предвещавших пышное цветение. На подрезанных опытной рукой ветвях фруктовых деревьев тоже едва намечалась нежная зелень, обещавшая близкий расцвет. Садовые дорожки были уже очищены от прошлогоднего листопада и тщательно подметены, и только в некоторых местах лежали кучками вялые листья, которые предстояло выбросить или сжечь. Сад стоял оголенный и прозрачный, и даже со двора можно было заглянуть в самые дальние его уголки.
В одном из таких углов трудился Василий – новый сторож в доме Мойше Машбера. Он окапывал кусты, подметал дорожки, а иногда стоял, ничего не делая, с восхищением следя за пролетевшей пташкой. В последний раз, когда Лузи пришел в сад, он увидел Василия, который работал вместе с Мееркой, старшим внуком Мойше Машбера. Лузи подошел ближе. Меерка, стоявший без дела, увидел его и, смущенный, отошел подальше, опустил глаза, словно его застали за недозволенным занятием. Лузи взял Меерку за руку и пошел с ним по дорожке, ничего не говоря, но и не выпуская руку мальчика, чувствуя к нему, как всегда, особую близость и видя в нем преемника и наследника всех лучших качеств, свойственных семье Машбер.
Вдруг Лузи наклонился к Меерке и спросил:
– А будешь ты помнить дядю Лузи, когда вырастешь большим?
Меерка еще больше смутился от неожиданного вопроса, с которым обратился к нему дядя, такой уважаемый. Мальчик опустил глаза и, набравшись духу, осипшим от волнения голосом ответил:
– Конечно, буду помнить…
Нет сомнений в том, что Меерка запомнит дядю Лузи и запомнит этот день, когда сад только начинал зеленеть и когда Лузи, высокий и стройный, с короткой белой бородкой, неожиданно пришел сюда один, без провожатых, не так, как Меерка привык его видеть – преимущественно рядом с дедушкой. Конечно, он не забудет своего дядю, который тогда был похож на случайного посетителя или на человека, который хотел спрятаться от чьих-то любопытных взоров и пришел прощаться с тем, что некогда доставляло ему радость и что он не надеется больше увидеть, – например, с Мееркой. И Меерка не забудет, как Лузи взял его за руку, а потом, шагая с ним рядом, смутил неожиданным вопросом, который, кажется, был задан именно для того, чтобы вызвать у мальчика недоумение, словно ребенком был не тот, к кому вопрос обращен, но – спрашивающий. Да, Меерка, несомненно, запомнил дядю Лузи.
В день, когда Лузи и Сроли отправились в путь, о чем мы расскажем дальше, в центре города, на главной улице, где постоянно толчется множество людей – купцов, торговцев, старьевщиков, покупателей, – можно было наблюдать картину, которую видишь не каждый день. Двое оборванцев в коротких с бахромою штанах, в опорках на босу ногу стояли, запряженные в повозку с мусорным ящиком. Один из них – тощий, изможденный, как постник, парень по фамилии Шарфногл. Всю свою юность он провел в синагогах и молельнях среди талмудистов. Он был у них на побегушках и исполнял их поручения: летом покупал квас, а зимой – мороженые яблоки, до которых эти будущие ученые очень охочи, и получал за это глоток кваса или кусок яблока, а то и ничего не получал вовсе, но только смотрел, как наслаждаются другие. Теперь он кормился на базаре тем, что относил, куда прикажут, не слишком тяжелый тючок, потому что таскать тяжести ему было не под силу. По его анемичному лицу трудно было определить, умен он или глуп, способен ли веселиться или всегда мрачно настроен. Чаще всего парень молчал, но зато, когда разговорится, сыпал рифмами без конца и остановки, никогда не испытывая недостатка в звонком слове, как истый маршалик-рифмоплет.
Таков первый. Второй – того же сорта, недопеченный ешиботник, который из-за врожденной тупости не преуспел в учении, но зато приобрел такой аппетит, что от удовлетворения его вырос в пухлого детину с огромными лапищами, ножищами и плечами, с лицом, заросшим темно-русой бородой, как у пожилого мужчины. Чтобы удовлетворять свой аппетит, он сначала нанялся в помощники к мела-меду, обучающему грамоте малышей, которых нужно было таскать на себе из дома в хедер и обратно, по пять-шесть ребят сразу – двоих, а то и троих, на спине и по одному в каждой руке. Он бессовестно обирал их, когда приносил им из дома завтраки и обеды: не стесняясь, он брал себе из плошек и мисок половину присланного или даже больше, в зависимости от того, нравилось ли ему приготовленное блюдо. Кроме того, он испытывал неодолимое тяготение к женской прислуге тех хозяев, в чьи дома был вхож. Кое-кто из этих прислуг уже пострадал от него, и хозяева потом долго трудились над тем, чтобы выдать замуж соблазненных девиц, а этого неистового Дон Жуана выгнать прочь. Тогда он избрал ареной своей деятельности базар. К тому времени он превратился в силача, увенчанного прозвищем Девичьих Дел Мастер.
Вот эту пару сейчас можно было видеть запряженной в мусорный ящик на колесах, причем Шарфногл держал еще в руке длинный шест с надетым на него веником – такой, какие носят по городу бегуны, созывающие людей в баню. В ящике была установлена скамейка, на которую кого-то предполагалось посадить. Вдруг Шарфногл прервал свое молчание, раскрыл рот и стал оглашать базар ладными рифмами: «А ну-ка, мужчины, а ну-ка, ребята, а ну-ка, тетеньки и девчата…» И, продолжая в том же духе, пообещал собравшимся, что если они последуют за ним и его товарищем, то увидят собственными глазами «чудо-юдо, рыбу-кит, принц с принцессою сидит! Со своею милою щи хлебает вилкою…» – и еще многое другое, о чем он сейчас рассказать не может, поэтому просит поверить ему на слово.
Шарфногл подал знак своему напарнику у дышла: тащи, мол, мастер. Силач стронул тачку с места, и она затарахтела по булыжной мостовой, а бездельники и зеваки побежали следом, поглядывая на шест с веником и на скамейку, пока еще не занятую, но, видимо, кого-то ожидающую. Бежали за тачкой носильщики, приказчики. Чем дальше, тем больше приставало к ней мальчишек, затем, на других улицах, к ним присоединились ремесленники – сапожники в фартуках, портные в жилетках – и прочий люд, выходивший из ворот и подстрекаемый праздным любопытством. Толпа разрослась до таких размеров, что Девичьих Дел Мастер должен был один изо всех сил тащить тачку, так как Шарфногл, по недостатку сил, помогал мало, разве что языком. На мостовой стало тесно, и любопытным оставалось шагать по тротуарам, но и тут уже тоже было нелегко пробираться сквозь людскую гущу.
Толпа росла, направляясь из центра к более отдаленным улицам. Куда и зачем бегут – никто не знал. Когда встречные прохожие спрашивали, куда движется процессия, в ответ им только пожимали плечами и торопливо отмахивались, что должно было означать: «Некогда объяснять, хотите знать – следуйте за нами, а на месте сами узнаете…»
Было ясно, что шест с веником и мусорный ящик, который окружила толпа, налетевшая, словно мухи на мед, ведут людей за собою не зря, не попусту, а с намерением оказать кому-то «честь» и вывезти его с сомнительными почестями за пределы города, как это делают иной раз с доносчиками и им подобными. И действительно: руки вожаков то и дело возникали над головами идущих и указывали, в каком направлении двигаться. Лица у этих вожаков пламенели, а сами они, стиснутые со всех сторон, могли только кричать, дирижировать и руководить шествием.
Но вот приблизились к улочке, где находился домик Лузи Машбера, ожидавший своей участи молча, ничего не подозревая, – то есть, конечно, ожидал не домик, а его обитатели, к которым устремился весь этот сброд, получив прямое указание вожаков.
– А ну-ка, подайте его сюда! – послышался повелительный голос одного из коноводов, когда мусорная тележка и шест с веником остановились у домика.
– Подать сюда этого волка в лисьей шкуре, этого еретика, такого-разэтакого! – присоединились к первому другие голоса, и вверх поднялся порядочный букет кулаков, готовых опуститься на тех, кто будет вынужден выйти из домика через дверь или через окно.
– Где он, такой-сякой? Где вся его трефная компания, что с ним заодно?
Когда некоторые из обитателей этой тихой улицы, хорошо знавшие образ жизни Лузи, знавшие его приветливое отношение не только к своим единомышленникам, но и ко всем, кто хотел иной раз переступить порог его домика или просто услышать от Лузи доброе слово, – когда они увидели толпу, пришедшую сюда с недобрыми намерениями, то хотели заступиться за Лузи. Проникнув в толпу, они даже попытались это сделать, но тут же почувствовали на себе силу кулаков, умылись кровью. Увидав, чем закончилась эта попытка, остальные заступники поспешили выбраться из толчеи – только бы кости целыми унести.
Народ понял, что тот, кто им нужен, не желает по доброй воле выйти на расправу и прячется, надеясь, видимо, что собравшиеся покричат, пошумят и разойдутся. И люди рванулись сначала в узкие сени, потом в переднюю, но, не встретив здесь никого, на ком можно выместить злобу, они, как дикари, обрушили свой гнев на вещи, попадавшие под руку, и стали ломать, швырять, кидать столы, стулья, бить посуду, выбрасывать все это на улицу, чтобы подогреть гнев тех, кто держался в стороне.
Это удалось: те, кто стоял в стороне, тоже вошли в раж и последовали примеру первых. Послышался звон стекол и битой посуды, треск поломанной мебели, а толпа, оставшаяся на улице, подхватывала выбрасываемые вещи с той же жаждой истребления, какая обуяла тех, кто находился внутри дома. Однако спустя некоторое время, когда вожаки вспомнили, что они привели сюда толпу не для того, чтобы ломать вещи, и что тех, ради кого вся эта шумиха была устроена, и след простыл: их нет ни в сенях, ни в передней… Тогда вожаки устремились к комнате Лузи, дверь которой была закрыта, надеясь, что там они увидят наконец тех, кого ищут, притаившимися в углу, под столом или под кроватью.
Устремились во вторую комнату, но – к всеобщему изумлению – вместо Лузи Машбера с группой его приверженцев в комнате сидели Коробка и Середа, с которыми мы, в другом месте и при других обстоятельствах, уже имели случай познакомиться. Эти двое полоумных обитателей «Проклятья» сидели друг против друга на стульях. Коробка был обмотан тряпьем, под тяжестью которого он едва мог двигаться, точно черепаха; его пальцы – грязные, никогда не мытые – были унизаны оловянными колечками. Середа, сидевший по другую сторону стола, с огромным стеклянным глазом, на который страшно было смотреть, и вторым, здоровым, неизменно улыбался. Оба были заняты тем, что грязными руками, без ложек, поминутно лазили в горшок с цимесом или с вареньем, который кто-то выставил для них, а потом с наслаждением облизывали пальцы.
Как они сюда попали? Кто их усадил за стол с угощением?
Наверное, не кто иной, как Сроли Гол, в котором – как серьезен он ни был в это утро, собираясь вместе с Лузи покинуть город, – все же не мог угомониться насмешник, всегда готовый устроить какую-нибудь каверзу и оставить кого-нибудь в дураках. Узнав из достоверных источников, что именно в этот день готовилось нападение на Лузи, Сроли решил подстроить так, чтобы люди, которые ворвутся в дом, намереваясь разделаться с Лузи, наткнулись на эту пару – на Коробку и Середу – и остались с носом. Даже покидая город ненадолго, Сроли, едва выходил за заставу, оборачивался лицом к городу и показывал ему кукиш. Тем больше оснований было у Сроли поступить так сейчас, когда он уходил надолго.
Сцену с Коробкой и Середой он так искусно обставил, что люди, добравшись до комнаты Лузи и увидав эту парочку, в первую минуту подумали, что это – ряженые, переодевшиеся под известных всему городу попрошаек. Но когда пригляделись и заметили, как они наслаждаются лакомством, которого никогда не едали и от которого не могут оторваться даже сейчас, когда чужие люди вошли в комнату, – заметив все это, главные заправилы церемонии остановились в недоумении, обескураженные. А рядовые бездельники, которых сюда привлекло любопытство – так называемые посторонние, – просто расхохотались, видя, как Коробка протягивает руку к чугуну и достает оттуда липкую гущу и как Середа, глядя на своего приятеля, делает то же самое, улыбаясь во весь рот от удовольствия.
Люди, заполнившие переднюю, вместо криков и ругани, которая должна была, по их расчетам, греметь на весь дом, услыхали хохот. Они подошли ближе к порогу комнаты Лузи и, увидев то, что увидели стоящие впереди них участники процессии, тоже расхохотались. Весть о парочке, лакомившейся в комнате, дошла и до тех, кто стоял на улице, и наконец достигла запряженных в тачку Шарфногла и его товарища, которые ждали, что с минуты на минуту выведут связанного или в кровь избитого виновника торжества, посадят его на позорную скамейку и, сопровождаемые улюлюкающей, проклинающей и гудящей толпой, они вывезут тачку со двора с еще большим рвением, чем привезли ее сюда. Шарфногл, обескураженный, начал кричать:
– А ну, герои, кто с геморроем и кто без геморроя… Марш по домам, по своим конурам… Пора, пора, кончилась игра!
Выкрикивал он эти рифмы без особого оживления, понимая, что и он, и его компаньон оказались в убытке. Они не получат вознаграждения, обещанного им, если задача будет выполнена как следует, и придется довольствоваться небольшим задатком… Они потащили тележку обратно, порядком остывшие, а за ними потянулась было и толпа, тоже охладевшая, но тут вдруг послышался истошный крик женщины, оказавшейся хозяйкой домика, в котором жил Лузи:
– Разбойники! Злодеи! Чем виноват мой дом?.. Женщина кричала, стоя над разбитой посудой, безжалостно выброшенной из окна. Когда началось нападение, ее, очевидно, не было дома, а теперь она вернулась и увидала, какой разгром ей учинили. Женщина ломала руки, точно над покойником, и кричала в отчаянии:
– Бог ты мой! А меня-то за что наказали?
– Она права! – подтвердил кто-то из стоявших рядом, оценивая на глаз ущерб, в нанесении которого он сам только что принимал участие – если не непосредственно, то, по крайней мере, как зритель, не высказывавший никаких возражений. Люди более озлобленные, не успевшие выместить свой гнев на главных виновниках городских бед, сейчас отыгрывались на несчастной женщине, не сочувствовали ей и кричали:
– Поделом ей! Не надо было пускать в свой дом змею подколодную. Не надо было сдавать таким… Не надо было…
Женщину оставили одну оплакивать свое имущество. Выслушав ее жалобы, все повернулись к ней спиной и стали расходиться – и те, кто проявлял сочувствие, и те, в ком кипела злость. Зачинщики нападения, понурив голову, пристыженные, выбирались, несолоно хлебавши, из толпы: затея, к которой они так старательно готовились, не удалась.
С сожалением и досадой они вынуждены были отметить, что добыча уплыла из-под носа. Те, кто не был непосредственно заинтересован в злодеянии, но примкнул к шествию просто из любопытства и из желания поглазеть на редкое зрелище – увидеть собственными глазами, как на позорную телегу посадят человека, которого приравняли к мусору, и вывезут его на свалку, – эти незаинтересованные зеваки теперь, когда представление не состоялось, не больно жалели о потерянном времени и с легкой душой расходились по домам. Они только что слышали, как плакала ни в чем не повинная женщина, пострадавшая за чужие грехи, и были довольны, что им не довелось быть свидетелями еще одной несправедливости, совершенной в отношении человека, который, возможно, не заслужил того, что с ним хотели сделать. Так что эти люди были даже рады, что не приняли участия в поступке, о котором потом сожалели бы.
А жалеть им не пришлось потому, что ранним утром того же дня Лузи Машбер и Сроли Гол, которые неминуемо пострадали бы, покинули свой домик, пока город еще спал, и затворили за собою дверь. Прежде чем переступить порог, Лузи поцеловал мезузу, а Сроли обернулся, окинул взглядом стены и только потом коснулся мезузы губами.
Небо было темное. И только на востоке едва начинал брезжить рассвет, появились первые проблески лучей, обещавшие грядущий восход ярко-красного, лучисто-жаркого солнца. Город еще спал за закрытыми дверьми и ставнями. Пыль на улицах улеглась, и предрассветное небо над головой было синим и ласковым. Никто нашим путникам не повстречался: не с кем было поздороваться, не от кого услышать утреннее приветствие.
Лузи и Сроли прошли по улице, которая привела их к железнодорожному переезду, где город заканчивался. Справа оказалось кладбище с липами и кустами орешника вдали, а слева – открытые поля и пашни, тянувшиеся к горизонту. И никого не видать, кроме двух путников: Лузи в летнем дорожном пальто, похожего на странствующего купца, и Сроли в расстегнутом кафтане, с тяжелой торбой за плечами, в которой лежали не только его вещи, но и вещи Лузи, шедшего налегке.
Когда они были уже далеко от города, перед ними распахнулось утро с восходящим из-за леса солнцем, похожим на круглого красного идола, появившегося из таинственного подземелья. Проснувшиеся птички подняли неистовый шум и щебетание, пламенно благодаря солнце за бодрящее, лучистое тепло. Чествуя его, они принялись летать, сновать между деревьев и выискивать что-нибудь подходящее для торжественной трапезы на заре.
Позже, когда солнце поднялось по небосклону, наши ходоки почувствовали на себе испарину: Сроли – от тяжести, затруднявшей передвижение, а Лузи – от самого хождения, к которому он был непривычен. Затем, ближе к полудню, они дошли до ручья, оставшегося от растаявшего снега, который скапливался в низменных местах и высыхал лишь к концу лета.
Здесь они расположились на отдых. Сроли снял с плеч торбу и положил ее наземь, оба вымыли руки в чистой воде ручейка, надели талесы и филактерии. Помолившись, они снова вымыли руки, и Сроли достал из торбы еду, приготовленную на дорогу. Они отдохнули и снова двинулись в путь по намеченному Сроли маршруту. Они шагали через поле, пока не дошли до дубовой рощи. Свернув в нее, они вдохнули запах древесной коры и прошлогодних листьев, согретых солнцем. Удивительный покой царил в этой роще. Сделав несколько шагов по шуршащей листве, путники нашли наезженную колею.
Пройдя рощей довольно далеко, они почуяли жилье – то ли деревню, то ли хутор или корчму. За шумом деревьев послышались приглушенные человеческие голоса, мычание коровы, скрип колодезного журавля. И действительно: вскоре на расчищенной полянке показалась корчма – приземистый, подслеповатый дом с разворошенной соломенной крышей и плохо огороженным двором, в котором виднелся хлев для проезжих крестьянских телег и извозчичьих повозок, которые задерживаются здесь по надобности на день или на ночь. Корчму содержал еврей по имени Иехиел Триериер, коренастый человек с болезненными глазами, но с прекрасным зрением, позволявшим ему видеть свою корову, заблудившуюся в лесу или попавшую в гиблое место. Даже летом он носил ватные штаны, заправленные в сапоги. Его мед, а также блюда, которые он готовил, славились по всей округе – каждый, кто проезжал мимо, непременно заходил в корчму, где пахло кислым тестом, затхлой колодезной водой и домашней птицей, несущейся и высиживающей цыплят под полом.
Вот к этой корчме к концу дня подошли Лузи и Сроли – с побледневшими и немного запыленными от дороги лицами. Корчмарь принял их не за обыкновенных гостей, на которых можно нажиться, а за бедных странников, которые часто заглядывали к нему по пути – кто на день, а кто и на ночлег. Иехиел разбирал заложенные крестьянами вещи – свитки, тулупы, горой наваленные в темной боковой комнате, – и даже не оглянулся на вошедших, полагая, что ради таких людей не стоит торопиться бросать работу. Но затем, когда он внимательнее разглядел своих новых гостей и увидел высокого ростом Лузи в дорожном пальто и его товарища Сроли с торбой на двух лямках за плечами, Иехиел проникся к ним уважением. Он не стал ждать, пока к нему обратятся с обычной нищенской просьбой – разрешить им переночевать, а потер ладонями о ватные свои штаны и только потом поздоровался со Сроли, сунув ему руку. Хозяин вдруг почувствовал, что ему не только не придется трудиться даром и предоставлять этим путникам бесплатный ночлег, но, более того, он при желании сможет заработать на этих состоятельных постояльцах.
Сроли положил торбу на скамью. Покончив с церемонией приветствий, Иехиел собрался задать свои обычные вопросы: куда направляются путники и откуда они прибыли, – но Сроли предупредил его другим вопросом: что имеется из еды и питья и найдется ли для них двоих, для него и для Лузи, отдельная комната, где они могли бы пробыть столько времени, сколько им понадобится.
– Найдется, – ответил Иехиел.
Наступил вечер. Сквозь маленькие крестьянские окошки слабо проникали последние лучи заходящего за лесом солнца. Согбенная старушка, прислуга, вошла в дом с двумя ведрами воды, колыхавшимися на изогнутом коромысле. Прежде чем приступить к вечерним молитвам, Лузи и Сроли вымыли руки. В корчме зажгли коптилку, так как наружного света уже не хватало для освещения углов. Для новых гостей стол накрыли скатертью из грубого полотна, поставили стеклянную солонку, положили оловянные ложки и вилки и подали то, что заказал Сроли: ржаной хлеб, домашнее печенье и молоко.