355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дер Нистер » Семья Машбер » Текст книги (страница 30)
Семья Машбер
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:44

Текст книги "Семья Машбер"


Автор книги: Дер Нистер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 43 страниц)

А когда оба брата вошли в столовую, где сидели домочадцы Мойше, которые хотели задержать Лузи, чтобы услышать от него хотя бы слово утешения, потому что он умел утешить, Мойше сделал такую мину, точно Лузи был сейчас очень занят, а если и согласился приехать, то исключительно ради брата, но сейчас разговор между ними окончен, Лузи должен уйти, его не следует задерживать.

Лузи в самом деле не стал задерживаться, ему не хотелось затевать разговор о том, что брату будет неприятно, так как он считал, что все кончено. Лузи распрощался и ушел, Мойше оказался прав, потому что говорить уже действительно было не о чем.

Начался процесс, и уже с первого дня стало понятно, куда метит и клонит судья: он был явно на стороне противников Мойше Машбера, дело говорило само за себя, и каждый раз, когда адвокат брал слово для защиты Мойше Машбера, видно было, что он и сам не слишком уверен в правоте своего подзащитного. А главное, и судьи, и публика, присутствовавшая в зале, принимали слова защитника с недоверием и не придавали им значения.

Суд продолжался несколько дней, и каждый раз, когда по утрам Мойше Машбер проходил через толпу, собиравшуюся во дворе и на улице, где находилось здание суда, он неизбежно чувствовал на себе взгляды людей, относившихся к нему по-разному. Поэтому он шел, понурив голову.

А когда настал черед Мойше Машбера выступить в свое оправдание, он еле шевелил губами, бормотал что-то без всякой надежды привлечь судей на свою сторону. Он отчаялся добиться оправдания; к тому же ни от своего поверенного Ицика Зильбурга, ни от специально нанятого адвоката он не получил за все время суда ни одного заверения в том, что приговор будет не таким, каким он сам себе его представлял.

В конце заседания выступил адвокат обвиняющей стороны и произнес заключительное слово; в числе прочего он сказал, обратившись к судьям, что если Мойше Машбера оправдают или смягчат ему приговор, то и другие пожелают последовать его примеру – в результате будут подорваны основы коммерции, а это равносильно подрыву основ права собственности, на коем государство зиждется…

Стало ясно, что Мойше Машбер попал в жесткие тиски и об освобождении его нечего и думать.

Приговор был вынесен. Мойше Машбер ждал этого с самого начала, готовился к этому. И в последний день, когда приговор должны были огласить, Мойше Машбер, прежде чем пойти в суд, откуда, он был уверен, ему домой вернуться не придется, потому что его отправят в тюрьму, – Мойше Машбер устроил дома прощание, какое можно пожелать только врагам.

Перед уходом он попросил дать ему сумку с талесом и начал в нее укладывать больше книг, чем она могла вместить: молитвенник, Пятикнижие, каббалистический сборник «Закон Израилю» и собрание предсмертных молитв «Переход через Ябок». Книги он достал из книжного шкафа и, видимо, уже давно держал их наготове. Последняя книга никак не влезала в сумку, а Мойше все-таки пытался дрожащими руками засунуть ее туда, но это ему не удавалось, руки не слушались. Он вынужден был отложить книгу. «Ну, – сказал он к общему удивлению, – может быть, и в самом деле еще не время, как Лузи говорит…» Когда он возился с сумкой, все стояли рядом, но никто не предложил ему свою помощь. Непонятно, почему ему предоставили заниматься этим в одиночку; ему не помогли, но и не мешали. Так стоят и наблюдают, когда кто-нибудь сам роет для себя яму.

При этом старшая прислуга – кроме нее, слуг в доме не осталось, – никого не спрашивая, бросила свою работу и пришла в столовую к моменту прощания. Она стояла и плакала, вытирая углом головного платка глаза и нос.

У Гителе слез не было видно, у Юдис – тоже, потому что она следила за матерью, которая в любую минуту могла либо закричать, либо упасть без чувств. Однако ни того, ни другого не произошло. Она взяла себя в руки, потому что не хотела огорчать мужа, которому и без того было горько.

Обе женщины не плакали. Зятья тоже молча наблюдали за Мойше и, растерявшись, не могли вымолвить ни слова.

Присутствовали при прощании также все служащие конторы и нефтяной лавки, которых Мойше специально попросил позвать – видимо, для того, чтобы усилить свои страдания, дабы те видели, как их хозяин и кормилец будет выглядеть, покидая дом… Они, как и все, стояли и молча наблюдали за происходящим: так стоят у постели умирающего.

Покончив с книгами, Мойше Машбер начал прощаться. Сначала он подошел к каждому из служащих и приказчиков и не столько словами, сколько взглядом попросил у них прощения, если кого-нибудь обидел или причинил кому зло…

Потом он подошел к Юдис и тихо произнес несколько слов, вроде благословения. К Гителе подошел, что-то невнятно пробормотав. Последним был внук Меерка, который понимал, что происходит, и отвернулся, высвободив свои руки из рук дедушки. Малыши не понимали, что означает это прощание и куда собирается дедушка, но чувствовали, что у старших тяжело на душе, что нужно вести себя смирно и поменьше шуметь.

В конце явился и Алтер, незаметно спустившийся со своей вышки, и тут оба брата не выдержали и всплакнули.

Мойше Машбер старался покончить с прощанием как можно скорее. Напоследок он окинул взглядом стены и всех присутствующих. Потом он отвернулся, подошел к порогу, но прежде чем переступить его, поднял глаза к мезузе, прибитой к косяку, дотронулся до нее и, тут же отняв руку, коснулся ее губами…

Все те из родных и служащих, кто должен был проводить его в суд, пошли с Мойше, другие остались дома, в том числе Гителе, которую отговорили следовать за мужем и которая сама не очень хотела делать это…

В день, когда приговор был вынесен и вступил в силу, Мойше Машбера передали в распоряжение властей. Его взяли под стражу, которая обязана была отвести его туда, куда ведут всех приговоренных, – в тюрьму, под замок, на срок, определенный судом.

Перед зданием суда в этот день собралось много народу. Сбившись кучками, народ терпеливо ждал, пока заседание закончится и Мойше Машбера выведут под конвоем с обнаженными саблями…

Они дождались. Близкие родственники, увидав это, падали в обморок, другие плакали. Даже враги Мойше Машбера, которые содействовали взятию его под стражу, теперь не радовались своей победе и, отвернувшись, старались незаметно отойти в сторону.

Большая часть собравшихся шла следом за Мойше Машбером. Одни держались позади, как на похоронах, а более любопытные и бездельные хотели обязательно заглянуть в лицо Мойше Машбера и бежали впереди. Наконец и они отстали, остались лишь конвойные и Мойше Машбер. Он посредине, один из конвоиров с обнаженной саблей впереди, другой – позади.

Шагая с талесной сумкой под мышкой, Мойше всю дорогу не поднимал глаз от земли – ни в городе, ни потом, когда вышли на окраину и направились к тюрьме, стоявшей на пустыре. Только тогда, когда перед Мойше распахнулась калитка тюремного двора, он понял, куда идет, поднял глаза и взглянул на косяк калитки, будто искал на нем мезузу… Но один из конвоиров, подгоняя, что-то прорычал, Мойше Машбер спохватился и перешагнул через порог.

Тут мы оставим Мойше на короткое время, чтобы рассказать о том, что происходило у него дома, когда родные, проводившие его в суд, вернулись уже без него.

Как только Гителе увидала вернувшихся с суда – сначала зятьев с побледневшими, точно после поста, лицами, потом Юдис с заплаканными глазами – и поняла, что событие, которого все ждали, свершилось, она вдруг шагнула навстречу дочери, словно хотела услышать от нее последнее слово, которое сама боялась произнести, однако, так и не дойдя до Юдис, с места, на котором остановилась, тихо проговорила:

– Юдис, поддержи меня… Я падаю…

Дочь в испуге подбежала, и Гителе всем телом упала к ней на руки и сразу же так отяжелела, что Юдис была вынуждена позвать на помощь других, так как сама была не в силах поддерживать мать.

Подбежали зятья и родственники, вернувшиеся из суда, и с их помощью Гителе перенесли на кровать.

Уложили ее, видимо, надолго. Страдания, которые она переносила молча, не выдавая их ни плачем, ни криком, привели к тому, что с ней приключился удар, превращающий людей в неподвижное существо, которое не может даже глазом моргнуть и, что еще хуже, лишено дара речи.

Привели врачей, и они в течение нескольких минут наблюдали и осматривали Гителе и пришли к единодушному мнению, что все обстоит именно так, как мы только что сказали, а из дальнейших слов можно было понять, что дело обстоит нехорошо, что надежды почти никакой, что в таком состоянии она останется на то время, какое ей отмерено, – на дни ли, на недели, на месяцы или годы – неизвестно.

Гителе лежала тихо, не стонала, никаких звуков не издавала, только смотрела в одну точку, не мигая, как восковая фигура.

Хорошо еще, что она осталась в своей кровати, в своем доме, под своим кровом, ведь все это очень просто могли отнять в пользу кредиторов Мойше Машбера. Однако этого не случилось, так как дом был переписан на имя Сроли Гола, суд признал эту покупку законной, а покупателя, Сроли Гола, вправе владеть тем, что он честно приобрел.

Хорошо еще, что дом остался в распоряжении семьи Мойше Машбера и что Гителе, прежняя хозяйка, могла и сейчас содержаться как хозяйка, поскольку единственное, что старшая дочь, Юдис, могла делать для облегчения участи несчастной больной матери, было то, что она продолжала обращаться к ней как к хозяйке дома, несмотря на полную неспособность Гителе хозяйничать. Юдис много плакала каждый раз, когда ей нужно было подойти к больной Гителе и обратиться к ней якобы за советом, сообщить матери, глядя в ее безмолвное лицо, о том, что она считает нужным или ненужным сделать по хозяйству. И хотя было невозможно получить от Гителе какой бы то ни было знак одобрения или недовольства, согласия или несогласия, Юдис почитала своим долгом обращаться к матери: это помогало ей верить, что мать еще работоспособна, что в доме по-прежнему соблюдаются исконные порядки.

Конечно, это хорошо… Хорошо и то, что Лузи исполнил просьбу брата, с которой тот обратился накануне суда, когда они прощались: теперь, после ареста Мойше и после несчастья, приключившегося с Гителе, Лузи часто приходил к родным со словом утешения.

Все это хорошо. Но родным Мойше Машбера уже многого не хватало для благополучия…

Что и говорить: Мойше Машбер – в тюрьме, Гителе – полумертвая в постели, с делами покончено… Кредиторы, правда, пытались спустя некоторое время восстановить дела общими усилиями и потом передать их в руки более опытных и заинтересованных людей, чтобы те этими делами руководили. Однако из этого ничего не вышло. Почему? Потому что, когда дела Мойше Машбера остались без прежних хозяев, без него и его зятьев, их постоянные покупатели и клиенты, много задолжавшие и оставшиеся с большим количеством неоплаченных долгов, теперь использовали банкротство Мойше как предлог для собственного нежелания платить… Озлобленные клиенты просто заявляли: он не платит и мы не платим!.. Более порядочные отделывались отговорками, но тоже не платили. Так что, если приняться за взимание всех долгов, которые Мойше Машбер должен был получить от своих клиентов и покупателей, потребовалось бы много времени и стараний, но даже после долгих переговоров и возни с должниками кредиторы все равно остались бы ни с чем.

Таким образом, горести, причиненные Мойше Машберу, принесли очень мало результатов. Единственное, чего добились некоторые из кредиторов, – это то, что они стали переманивать к себе клиентов Мойше в надежде со временем заработать то, что они потеряли. Добились также того, что мелкие кредиторы окончательно потеряли всякую надежду возместить свои убытки… Наконец, добились того, что заимодавцы, которые не имели собственных контор или магазинов и, следовательно, не могли рассчитывать, подобно другим, на переманивание клиентов, остались с одними векселями на руках, да еще, пожалуй, с утешением, что по их милости Мойше Машбер попал в тюрьму… Ну что ж, не станем им завидовать.

А теперь вернемся к Мойше Машберу.

Когда он перешагнул порог тюремного двора, то попал в канцелярию, где его передали старшему надзирателю, который должен был занести его имя в книгу арестованных, состоящих под его наблюдением. Затем с ним были проделаны все формальности… С него сняли штатскую одежду, переодели его в арестантскую робу и перевели в корпус, где находились уголовные преступники. Подойдя к одной из камер, тюремщик открыл дверь, впустил Мойше внутрь и запер замок снаружи.

Он вошел – как и все арестанты, ничего при себе не имея, кроме мешка с талесом и филактериями, которые закон разрешает брать с собой как предметы религиозного культа. Мойше остановился на пороге с таким видом, будто пришел в незнакомую синагогу, и в рассеянности поднял глаза к притолоке, ища мезузу, которую следует поцеловать при входе.

Но вместо мезузы он увидел перед собою человека, который отделился от группы заключенных и приблизился к нему, – при виде этого человека можно было забыть не только о мезузе, но и собственное имя…

Это был невысокого роста, квадратного телосложения, с наполовину обритой головой и пожелтевшим лицом – такими желтыми становились лица у всех арестантов, которые давно жили в тесноте и без свежего воздуха. У него была окладистая борода и отвратительно выбритая, до синевы, кожа над верхней губой.

Это был один из каторжан, осужденных на большой срок, идущих по этапу к месту назначения и временно находящихся в N-ской тюрьме – до тех пор, пока о них не вспомнят и не отправят дальше.

Он подошел к Мойше Машберу, на котором была серая суконная шапочка без козырька, короткий пиджак с казенными штемпелями на плечах и брюки, сшитые из того же материала, что и пиджак. Подойдя вплотную к Мойше, заключенный, ни слова не говоря, вытащил у него из-под мышки мешок и спросил:

– Это что?

– Вещи… для молитвы, – ответил Мойше каторжанину, подобрав русские слова, дабы тот знал, что держит в руках и как с этим следует обращаться.

– А это что? – спросил каторжанин, доставая из мешка книги, которые Мойше Машбер взял с собой перед уходом из дому.

– Это – тоже, – ответил Мойше.

– А сам ты – кто?

– Купец…

– А деньги у тебя есть?

– Нет. Потому-то я и попал сюда, что денег не имею, – сказал Мойше Машбер, увидав обступивших его арестантов, и даже нашел слова, чтобы ответить довольно-таки невеселой шуткой…

Тогда каторжанин, который, как оказалось, был старостой камеры, взял у Мойше Машбера талес и попытался неловкими движениями своих как бы нееврейских рук надеть его на себя; потом он попробовал нацепить филактерии, но делал это беспомощно и в то же время осторожно, с некоторым уважением к вещам, с которыми он когда-то, возможно, был знаком, но теперь очень далек от них.

Мойше Машбер побледнел, увидав, что делает каторжанин. Он боялся, что арестанты начнут издеваться над тем, что для него, Мойше, свято. Они следили за старостой и хохотали.

– Нечего потешаться! – строго сказал староста. – Это вещи моего и его Бога, – указал он на Мойше Машбера, пришибленного обстановкой, смехом заключенных и неожиданной поддержкой старшего, в чьи руки попали филактерии и талес – тоже, как он думал, для насмешки.

Оказалось, однако, что это не так. Каторжанин был еврей… Но какой! С оловянной серьгой в ухе, с низким бычьим лбом, с короткими, похожими на колодки, руками, которые он всегда готов был пустить в ход. По всему было видно, что ему ничего не стоит, если нужно будет, задушить человека, точно котенка.

«Новороссийский» – так звали его. Он происходил из недавно заселенного Новороссийского края, обильного и сытого, где пшеничный хлеб едят даже в будни, где евреи – люди грубые и говорят, сильно напирая на букву «р»…

Биография у него оказалась не слишком блистательная. Он промышлял кражей лошадей, которых продавал на отдаленных ярмарках. Если кража сходила легко – тем лучше, а в противном случае он не останавливался и перед разбоем. При этом, когда ему приходилось бежать и скрываться в степях, он не раз отбивал овцу от отары, зарезал ее и ел сырой… Говорили, что и сейчас, сидя в тюрьме, он не отказывался от куска сырого мяса, когда его посылали на кухню за едой для камеры или в помощь кашевару.

Одним словом, вырос беспризорный сирота в отдаленном крестьянском селении в Новороссии. Он долго служил мальчиком на побегушках и перегонял лошадей, получая ничтожное жалованье, и люди относились к нему, надо полагать, не слишком хорошо… Поэтому, попав в воровскую компанию, он соединил свой опыт, умение обходиться с лошадьми и знание степи с опытом других «знатоков», с которыми и пошел по преступному пути.

Он уже почти не помнит, когда и как это произошло, историю своей юности он давно уже предал забвению, и единственное, что связывало его с родными и с земляками, было то, что при виде издевательств, которые творили над кем-нибудь из его соплеменников, он заступался за несчастного и брал его под свою защиту.

Да, Мойше Машберу повезло, что он встретил такого, – если бы не староста, с ним обошлись бы так, как обходятся со всяким новичком, которого для первого знакомства обычно избивают, а такой новичок, как Мойше Машбер, вряд ли остался бы цел.

Конечно, это счастье, что талес и филактерии Мойше Машбера пробудили к нему уважение старосты, каторжанина, который стал его защитником с первой минуты, как только Мойше переступил порог камеры.

Но дорого ли стоит это счастье, подумал Мойше Машбер, когда ближе увидел эту личность с оловянной серьгой в ухе, с тупым лбом и короткими руками, похожими на колодки и придававшими ему более злодейский вид, чем у остальных арестантов, – очевидно, именно благодаря своей внешности каторжник был назначен старостой камеры. Ему поручили следить за дисциплиной и защищать интересы арестованных, ради которых он готов был пожертвовать собственной жизнью и не пощадил бы жизни других – тех, кто жил под страхом его ножа, который, несмотря на все запреты и правила тюремного режима, староста сумел спрятать и постоянно носил при себе…

Какова цена такому счастью, думал Мойше, когда внимательно рассмотрел лицо каторжанина, его бритую синеватую кожу над верхней губой, где порою, когда он вскипал от гнева и собирался с кем-нибудь рассчитаться, появлялась зловещая капля пота…

– Господи Боже мой, – тихо проговорил Мойше Машбер, когда выбрался из толпы арестантов, обступивших его у порога камеры. – Куда Ты меня привел? Где я очутился?

Он боялся продолжать, чтобы не привлечь внимания окружающих. Он сомкнул губы и решил, что теперь не время, но потом, ночью, когда все уснут и он останется один, он как-нибудь завершит фразу, которой сейчас не договорил.

Так оно и было. Ему тут же указали место на нарах, где он мог находиться днем и спать ночью. Мойше там кое-как устроился и решил держаться в стороне и ни в какие арестантские дела не вмешиваться. Вечером он получил свою порцию пищи, от которой отказался, объяснив, что ему сейчас не до еды, и предложил ее остальным заключенным. Потом осмотрел свое ложе на нарах, отполированных от долгого употребления и от множества тел, вытиравших их. Он взглянул и на парашу, на которую прежде старался не смотреть, как и на тех, кто без всякого стеснения пользовался ею по малой нужде…

Наконец подошло время, когда арестанты стали собираться спать. Плошка, замурованная в одной из стен, еле освещала камеру и арестантов, чья серая одежда утратила в темноте всякую окраску, как утратили ее матово-желтые лица, которые в полумраке не отличались друг от друга.

Но вот улеглись. Мойше Машбер должен был обновить свое ложе в тюрьме. И когда все арестанты, кое-как примостившись, начали засыпать, он наконец дождался желанного часа, когда мог обдумать свое положение…

Если бы кто мог увидеть Мойше Машбера, лежащего среди прочих арестантов на нарах, он заметил бы, что лицо у Мойше мокро от слез, которые текли будто бы не из глаз, а из какого-то глубокого и безымянного источника…

Мойше Машбер, лежа на отполированных скользких нарах без всякой подстилки, не замечал собственных слез, как не заметил и того, что перестал плакать и, прикрыв глаза, в полусне, увидел своего отца.

…Отец был в белом халате, с поясом, за которым, как некогда у трубящих в рог, торчало несколько шофаров – на случай, если из одного не удастся извлечь звуков, под руками был другой…

– Что это, отец? Разве сегодня Новый год? – удивленно спросил Мойше Машбер.

– Нет сын мой Мойше. Это – херем, отлучение.

– Кого?

– Посмотри! – отвечал отец.

И тут Мойше Машбер увидел себя в какой-то большой синагоге, где справляют народные торжества, как радостные, так и печальные… Сам он стоит в стороне, точно наказанный, для которого собравшиеся выделили особое место, дабы то, что должно произойти с ним, никого не коснулось, никому не причинило вреда.

Его отец вместе с другими почтенными людьми стоит на возвышении, как перед началом молитвы «Кол нидрей» вечером Судного дня, при множестве зажженных свечей и ламп… Собравшиеся прихожане сохраняют торжественное молчание, ожидая какого-то важного события… Синагога, головы и лица людей освещены обильным светом, льющимся из большого светильника на потолке, от свечей, горящих на амвоне и на возвышении в центре синагоги. Занавес на кивоте отдернут, дверцы кивота раскрыты, и оттуда выглядывают свитки Торы, словно и они чего-то ждут.

Вдруг раздается звук шофара, заставляющий всех вздрогнуть, – особенно сильно дрожит он, Мойше, стоящий одиноко, отдельно от других, и видит, что шофар находится возле уст его отца, возвещающего всем о сыне, которому выделили особое место.

– Проклятие, – слышится голос взывающего. – Самое грозное из проклятий, проклятие Иисуса Навина и всех других пусть обрушится на голову того, кто находится здесь, кто отделен от людей, кто пошел по пути отречения, по пути позора и обмана!

– Да будет он проклят! – воскликнул голос. – На каждом шагу – и дома, и вне дома, и в городе, и в поле…

– Проклят! – повторяет весь собравшийся народ, следя за каждым словом проклинающего.

Мойше Машбер поднимает глаза, видит и узнает многих бедняков, у которых он брал деньги и которые уже давно осаждали контору и обращались к нему с жалобами… Вспомнил, как в последний раз, когда кредиторы были особенно настойчивы, он скрылся через черный ход, ушел домой, а народ его догонял, потом шумел у него дома, в столовой, а позже он был вынужден покинуть родных по приговору суда.

– Да… – принимает беспрекословно Мойше Машбер проклятия, подобно граду сыплющиеся на его голову. Он стоит понуро, пристыженный, опозоренный всем народом, в том числе и своим отцом, который вместе с другими поднялся на возвышение и вынужден заодно с ними проклинать сына… Мойше Машбер принимает все это как должное, признает правоту проклинающих и молит Бога, чтобы Тот ниспослал ему смерть…

И вдруг картина исчезает: синагога, амвон, возвышение, народ, который собрался, – ничего этого нет, остались только они с отцом, наедине, друг подле друга. И отец (все-таки он отец) подходит к нему, одетый все в тот же белый халат. Он показывает, что халат широк и велик, что хватит его одного, чтобы облачиться обоим, и они могут вдвоем отправиться туда, откуда пришел отец – бренный житель того света… Мойше Машбер уже готов припасть к отцу и пойти в ту сторону, куда он указывает…

Но тут Мойше просыпается и понимает, что лежит на нарах при свете коптилки рядом с одетыми в серое арестантами, накрывшимися с головой своими шинелями. Только что он решился перешагнуть из одного мира в другой, и его уже не трогает возвращение к грубой действительности, которую он видит сейчас при свете тусклой плошки.

Мойше долго лежал с открытыми глазами. Было еще очень рано, около полуночи, и Мойше Машбер в полусне мысленно перенесся в город, где, казалось ему, он стоит и прислушивается к тому, что о нем говорят на базаре: одни сожалеют, а другие утверждают, что он получил по заслугам, что – поделом, что так ему и следовало.

Потом он мысленно добрался до своего дома, и снова ему показалось, что он бродит по ночному пустынному двору, словно чужой, затем подходит к дверям и решается переступить через порог. Когда он входит в дом, ему снова кажется, будто он, крадучись, переходит из комнаты в комнату… Сначала приглядывается к внукам, смотрит, как они спят, затем входит в комнату своей старшей дочери Юдис и видит, что она не спит, что подушка у нее вся мокрая от слез, не перестающих капать, и, наконец, когда он попадает в свою комнату, Мойше видит, что его кровать никем не занята, а на другой лежит жена, Гителе, но – странно! – она не спит, но и не бодрствует, смотрит в одну точку остекленевшими глазами и пугает своей неподвижностью. Мойше страшно, крик готов вырваться у него из груди, как если бы он и в самом деле был у себя дома и видел Гителе… Он увидел ее так близко, словно наяву, и, хотя он не мог знать о том, что произошло дома, поскольку из суда он домой не вернулся, Мойше Машбер чувствовал, что нечто подобное неизбежно должно было случиться, и снова ему хотелось крикнуть – так, как зовут на помощь в годину бедствия.

Но тут он снова спохватился и вспомнил, что он не дома, а вдали от города, в тюрьме, в камере с арестантами на гладко отполированных нарах… Да и разве поможет ему крик…

Он не сомкнул глаз до самого утра. А на рассвете, когда арестанты еще спали и когда забранное решеткой высокое окно начало белеть, Мойше Машбер стоял лицом к окну в молитвенном облачении, не шевелясь на протяжении всей долгой молитвы. Талес, покрывавший голову с надетым на нее квадратным филактерием, образовал нечто вроде странной шишки. Один из арестантов в этот момент проснулся и поднял глаза, чтобы посмотреть, не пора ли вставать, и, увидав Мойше Машбера в этом странном еврейском утреннем наряде, испугался, не понял, что он видит перед собой – живого человека или привидение, приснившееся и не успевшее исчезнуть.

Теперь оставим на время Мойше Машбера в тюрьме: позже мы снова к нему вернемся и приведем его обратно домой, сломленного и почти на себя не похожего.

Забегая вперед, скажем: хотя по ходатайствам родных и даже обозленных кредиторов, которые в конце концов поняли, что наделали, кого и в какие руки предали, – хотя, говорим мы, благодаря этим ходатайствам удалось добиться, чтобы Мойше Машбера не смешивали с прочими арестантами, чтобы участь его была облегчена хотя бы тем, что его не будут посылать на черную работу в город, как других заключенных, дабы люди не видели его, одетого в тюремную одежду; хотя добились разрешения на передачу ему на субботы и праздники полагающейся по закону и обычаю пищи; хотя удалось добиться, когда узнали, что он заболел – то ли от горя, то ли от тюремного режима, – чтобы его перевели в тюремный госпиталь, где он получал сносную пищу и находился под наблюдением врача, которому было обещано вознаграждение за внимательный уход, – хотя удалось добиться всех этих привилегий, их все же было недостаточно для того, чтобы залечить надлом в душе Мойше Машбера и освободить его от мысли о том, что ему лучше перебраться вслед за отцом туда, нежели оставаться здесь после всех несчастий, приключившихся с ним в последнее время.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю