355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дер Нистер » Семья Машбер » Текст книги (страница 13)
Семья Машбер
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:44

Текст книги "Семья Машбер"


Автор книги: Дер Нистер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 43 страниц)

Владелец заезжего дома Носен-Нота был человек опытный, он знал, как принимать и обслуживать высокочтимых гостей. Он носил холеную бороду, а на голове – шелковую ермолку. Накануне торжественного вечера Носен-Нота сам накрыл скатертью большой стол, расставил стулья, почистил лампу, его помощник вымыл и вытер тарелки, рюмки, стаканы. Но больше всего хлопот было при сервировке стола. Носен-Нота часть яств и напитков оставлял себе, чтобы потом вернуть часть взятых деликатесов и вина в «Райскую лавочку» или продать кому-либо. Поэтому он только и делал, что подносил к столу и уносил, рассчитывая, прикидывая и гадая, не слишком ли много он убрал или не поставил ли на стол чего лишнего. Он бегал к винным ящикам, которые были приготовлены в отдельной комнате, и все высчитывал, сколько бутылок после того, как господа напьются, можно поставить на стол и сколько можно будет оставить себе и пустить в оборот.

При этом Носен-Нота испытывал некоторую неловкость: его тревожили девицы, занявшие в конце коридора большую комнату. Носен-Нота делал вид, будто они не имеют к его заведению никакого отношения. Увидев через отворенную дверь этой комнаты кого-либо из них, он морщился и бормотал: «Что поделаешь?.. В особенности когда имеешь дело с панами, которым нельзя ни в чем отказать…»

Что верно, то верно – на этот раз Носен-Нота имел дело с людьми, способными на что угодно. Среди них был, к примеру, молодой граф Козерога. Носен-Нота знал его отца, что порой достаточно, чтобы иметь представление о сыне. Старика уже не было в живых, но легенды о нем имелись, одна чуднее другой. Рассказывали, например, о его страсти к коллекционированию фарфора. Несколько комнат у него были заставлены чашками, блюдечками, тарелочками, подносами, вазами, которые он приобрел в разных странах. Была у него и другая страсть – он собирал трубки, которыми завалил не одну комнату. На стенах у него от пола до потолка висели глиняные, деревянные, янтарные трубки, приобретенные в России, а также купленные в разных странах – в Персии, Турции, Италии и еще невесть где. Кроме того, он собирал монеты. У него были старинные монеты дохристианских времен, найденные при раскопках, стертые, на них ничего разобрать нельзя. Старый Козерога готов был отдать чуть ли не половину своего состояния за редкостный экземпляр, какой и во всемирно известных музеях не всегда увидишь.

Все это было еще терпимо. Но на старости лет граф окончательно рехнулся и принялся собирать халаты со всего света, потом обратился к живым существам, вздумал собирать уродов, калек, карликов и карлиц, с желтыми сморщенными старческими лицами. Он их всех переженил – гулял на их свадьбах безудержно, а затем вместе со своими гостями являлся в комнату «молодоженов», наблюдал, что там происходило, и хохотал до коликов в животе.

Кончил он плохо. В польском восстании он не принимал участия – был слишком стар и, кроме того, жил далеко от места боев, но язык за зубами не держал. Каждый раз, когда кто-нибудь из начальства приезжал в его замок, он, притворившись больным, приказывал проводить его к себе в спальню. И гость неизменно находил его якобы спящим. А он лежал лицом к стене, непочтительно выставив голый зад.

При появлении чиновника он будто бы просыпался и начинал извиняться, но многие уже знали, что это не случайно, что делает он это умышленно, демонстрируя таким образом свое отношение к властям.

Сначала он так принимал мелких русских чиновников, потом – все более и более крупных, пока об этом не стало известно в высоких сферах. Кончилось тем, что он ту же шутку проделал с одним высокопоставленным военным, который, проходя с воинской частью мимо графского замка, решил нанести ему визит. Глубоко возмутившись, офицер на свою ответственность, а возможно, что и не на свою, а получив на то разрешение свыше, выпорол старого, знатного и родовитого польского графа Козерогу…

Граф не выдержал унижения и после порки уже не поднялся с постели. Никого не пускал к себе, кроме камердинера. Да и ему в лицо не глядел. Почти все время лежал лицом к стене и наконец отдал Богу душу.

Единственный сын его и наследник, молодой граф Козерога с юношеских лет жил за границей, якобы штудировал науки в Льеже и Лозанне. Достаточно было взглянуть на него, чтобы увидеть, чему он там научился, каков вообще был этот отпрыск и что из него получится в самом скором времени. Ему еще и тридцати лет не исполнилось, а лицо его уже было испитое, исхудалое, без единой кровинки. Утром, когда домашний парикмахер приходил брить и прихорашивать его, он неожиданно засыпал, ронял голову, так что бритва иной раз впивалась в кожу.

Он был уже почти опустошен – духовно и физически. Незачем было быть знатоком в медицине, чтобы понять, что вскоре ноги и вовсе перестанут служить ему. Язык заплетался, память и без того путаная, того и гляди – погаснет, сказать, что он потерял ум, нельзя, так как никогда его не имел. И в недалеком будущем можно было ожидать, что существо это с остекленевшими глазами и беспрестанно вытекающей из уголка рта слюной будет приковано к постели или в лучшем случае его будут возить в инвалидной коляске на резиновом ходу. Как это с ним вскоре и случилось.

Но пока что он еще ходил, кое-какие запасы жизненной энергии в нем еще тлели. К тому же он был единственным наследником старого графа, обладателем сотен деревень, имений, пивоварен, винокуренных заводов, лесов и угодий. Он не знал, что делать с этими несметными богатствами, точно так же, как не знал, что делать с самим собой, со своей наполовину прожитой никчемной жизнью и со всем тем, что уже пресытило и приелось ему.

Наверное, не стоит перечислять и называть по именам других участников званого вечера. В конце концов, все они мало чем отличались от графа Козероги.

В самом деле, чем отличался от него граф Гедройц – отпрыск старого польского воеводы, известного со времен Хмельницкого? Рассказывали, что он выменял свой винный погреб на арабскую породистую кобылу – стройную, тонконогую, горячую и сильную и в беге, и на ходу. Когда кобыла заболела, он со всего края созвал коновалов, а когда они не помогли, бросился к знахарям, а когда и эти оказались бессильны, он обратился к ксендзам и чуть не на коленях упросил их отслужить молебен об исцелении лошади.

А чем отличается от графа Гедройца князь Деннике, этот полунемец-полуполяк? Он занимался выведением особой породы беловолосых свиней с розовыми пятачками размером с трехкопеечную монету. Специально приставленные к свиньям люди их так откармливали, что те от жира не могли стоять на ногах. Хрупкие суставы не могли держать такую тяжесть. Эти свиньи жрали лежа, с закрытыми глазками. Для князя не было лучшего удовольствия, как часами стоять около них, любоваться их жиром и радоваться их здоровью, а когда они болели, князь вместе с ветеринаром и свинарями ночевал в свинарнике. Князь ставил себе целью довести своих свиней до максимального веса и жирности, но свиньи, не выдержав обилия кормов, подыхали – увы! – до побития рекорда.

Итак, компания составилась удачная, как на подбор. Исключением был некий Лисицын-Свентиславский. Этот человек с двойной фамилией был не то русский, не то поляк. Не пан и не помещик, он не владел фольварками и имениями, а служил в городе сначала мелким акцизным чиновником, потом каким-то образом выслужился и, получив повышение, был переведен с высоким окладом в городскую управу одного из русских городов. Затем, неизвестно почему, был снова назначен сюда, в этот край, и теперь служил в N-ской городской управе.

Скорее всего, это было сделано высокими властями не без умысла. В этом панском крае, в особенности после восстания, нужен был такой человек, как Лисицын-Свентиславский, который со всеми польскими помещиками был отлично знаком и часто общался с ними. Весьма возможно, что ему были даны секретные полномочия. Полулжец-полухитрец, полускоморох-полуфат, он был из тех, что умеют легко втереться в доверие к любому человеку. Вдобавок он обладал качествами, которые особенно ценятся у панов, – был хорошим собутыльником. С теми, кто пьет с ним сегодня, он высмеивает тех, с кем пил вчера. Острое словечко, свежий анекдот всегда у него наготове. Все скандальные любовные истории он знает со всеми подробностями. Двойная фамилия и неопределенная национальная принадлежность хорошо служили ему: и у представителей городской администрации, и у польских панов он одинаково считался своим.

Главное занятие его было – втираться во все компании и общества, всюду навострять ухо, иметь свой глаз. Среди помещиков, среди панов, среди чиновников. А что представлял собою он сам, каков его собственный мир, его нутро, его суть – этого не раскусить. Хочешь – считай его полонизированным русским, хочешь – русифицированным поляком. Главное – он был готов продать и тех и других за глоток вина или еще за что-нибудь.

Он часто исчезал из города и несколько дней проводил в округе, то у одного, то у другого из своих давних собутыльников. Он неизменно оказывался там, где затевалось веселье по случаю приезда гостя или нескольких гостей. А когда собиралась большая компания, как, например, теперь на ярмарке, то и подавно не могло обойтись без Лисицына-Свентиславского. И вот он на этом торжестве…

Еще только началось, еще не все приглашенные успели прийти, а граф Козерога уже выглядел пьяным. Может быть, он до того хватил где-нибудь рюмочку. Каждый раз, когда Носен-Нота обслуживал собравшихся господ, показывался на пороге и приносил что-то или должен был унести, молодой граф дрожащим пальцем подзывал его к себе и, словно обращаясь не к человеку, а к дрессированному животному, гундосил:

– А ну, Натан, заспевай ми тон пьосенке… Як се называ… – Он никак не мог вспомнить название песенки. Имел он в виду песню, которую помещики, будучи в хорошем настроении, требовали от евреев спеть. Это была известная субботняя песня «Майофис».

Носен-Нота всеми способами выкручивался. Сначала он притворялся, будто не знает, какую песенку граф хочет послушать, потом обещал спеть «после»…

Уже с самого начала на вечере присутствовал пристав Гарлецкий. У пристава мощный трехскладчатый затылок и выпяченный, похожий на барабан, живот. Он постоянно потел и вытирал большим платком пот с красного лица и затылка. Неизвестно, прислало ли его сюда вышестоящее начальство, как оно всегда это делает, желая иметь хоть какой-нибудь свой глаз на важных сборищах; или, быть может, Гарлецкий явился на свой страх и риск, в надежде на стакан водки, который ему вынесут в коридор (в зал, к панам, он, разумеется, не осмеливался войти, да и нет на то полномочий). Иной раз его угостит хозяин Носен-Нота, когда он будет стоять за дверью, в другой раз, если Гарлецкий отважится приоткрыть дверь, его заметит кто-нибудь из господ и поднесет. Возможно также, что Гарлецкого пригласил Лисицын-Свентиславский – может быть, просто на всякий случай.

Немного погодя все званые гости собрались. Кое-кто пришел трезвым, другие – уже порядочно выпив. Явился и уже знакомый нам Рудницкий, который не только среди купцов, но и среди панов особым уважением не пользовался. Все к нему относились с недоверием – не придавали значения его словам, обещаниям и даже считали его нечистым на руку.

Рудницкого встретил хозяин, главный виновник торжества, наигранно радушный, взвинченный граф Козерога. Но, очевидно решив в последний момент, что такая встреча слишком большая честь для Рудницкого, он состроил презрительную гримасу, ясно показывающую, что он этого гостя ни во что не ставит, не придает его персоне никакого значения.

Он подошел к Рудницкому шаркающей походкой, сделав такой вид, будто наткнулся на него случайно. Хлопнул его ладонью по голове, произнес:

– А, смотри, пожалуйста, Рудницкий! Это ты? Панове, смотрите, ведь это он, как его, Рудницкий, тот самый, о котором говорят, что он играет в карты и не платит карточных долгов, имеет любовницу и не в состоянии содержать ее, берет у евреев деньги взаймы и с пистолетом в руках вынуждает их вернуть ему векселя. Ведь это же он, тот самый, панове, который…

При этом споткнулся на полуслове и махнул рукой, будучи не в силах произнести последнее слово.

Другой на месте Рудницкого человек, с более уязвимым самолюбием, не стерпел бы такого оскорбления, даже если оно и преподнесено в шутливой форме. Но Рудницкий все это проглотил молча и даже виду не подал, что обиделся. Да и возразить было нечего. Он отошел в сторону и присоединился к небольшой компании, притворившись, будто пропустил сказанное мимо ушей. Но граф не успокаивался:

– Я вижу, панове, что Рудницкий обиделся на меня. Если он еще способен на это, значит, не все потеряно, и я готов всей своей графской честью дать ему удовлетворение: будем стреляться на пистолетах. Пусть Рудницкий выбирает себе секундантов.

При этих словах Козерога вытащил из заднего кармана брюк пистолет и поиграл им перед глазами Рудницкого… Рудницкий и эту выходку молча проглотил, утешась формальной отговоркой, что граф пьян и обижаться на него нельзя. Все, дескать, видят, что он не может отвечать за свои слова.

Однако к этому времени не только скудоумный граф не отвечал за себя, но и все остальные, уже порядочно нагрузившись, были едва ли способны отдавать отчет в своих действиях. Это было заметно по беспорядку на столе и в не меньшей степени по раскрасневшимся лицам. То одному, то другому пьяному хотелось выкинуть какую-нибудь шутку. В зале стоял шум, воздух был так насыщен винными парами и табачным дымом, что даже потускнел свет лампы.

Одни уже отстегнули воротнички – им было жарко, другие искали дверь, чтобы глотнуть свежего воздуха, кого-то рвало в углу. Тем, кто пришел позже, выпитого казалось мало, и они требовали еще и еще вина. Носен-Нота теперь старался реже показываться на глаза одичавшим господам и посылал к ним своих помощников.

Паны – большие знатоки по части выпивки, сами смешивали или приказывали слугам смешать один сорт вина с другим, ликер с пуншем, глинтвейн с водкой, вино уже больше лилось на стол и на пол, чем в глотку. Удовольствия от всего этого было мало, зато шум так велик, что, казалось, вот-вот рухнет потолок.

Пристав Гарлецкий, которому тоже то и дело подносили вино разных сортов, беспрестанно вытирал лицо. Он позволил держать дверь приоткрытой, чтобы видеть, что происходит в зале. Никто не обращал на него внимания, кроме Свентиславского, который переходил от одной группы к другой и то здесь, то там вставлял свое слово. Глаза у него бегали, как у крысы, и рыскали, словно искали, на ком остановиться, и чуть только слух улавливал что-нибудь казавшееся важным, он немедленно устремлял туда глаза. Он тоже пил, но лишь столько, чтобы иметь возможность видеть, слышать и запоминать все, что происходит в зале. Для этого требовалось особое искусство: уметь и трезвым быть, и выпившим, и притворяться, что не слышишь, и слышать все, но так, чтобы другие этого не заметили.

Господа уже так перепились, что некоторые из них лезли на стены, видимо полагая, что они у себя дома и взбираются в верхние покои в своем доме, чтобы лечь в постель и отдохнуть. Более крепкие, у которых голова уже соображала плохо, но ноги еще держали, что-то громко говорили друг другу. Одни хвастали своими удачами и богатством, другие, наоборот, жаловались на кредиторов и в доказательство выворачивали карманы наизнанку. Но в целом было заметно, что у панов невесело на душе, что-то у них накипело.

Главный виновник торжества, граф Козерога, который вначале был очень оживлен, насколько позволяли немощные ноги, угасающая память, заплетающийся язык и подслеповатый, ничего не видящий взгляд, теперь выглядел усталым, надломленным стариком, ноги его больше не слушались, язык не поворачивался. Он лежал, развалившись во всю длину в единственном в зале мягком кресле. Казалось, он равнодушен ко всему, что здесь происходит. Возможно, его скверное настроение было вызвано тем, что дела на ярмарке шли плохо. А может быть, была и другая причина; возможно, это болезнь давала себя знать, бродила в нем, подступала к сердцу. Как бы то ни было, он, главный виновник этого праздника, был сейчас в удрученном состоянии.

Что ж удивляться тому, что гулянка понемногу пошла на убыль. Так все и расползлись бы поодиночке, и все бы кончилось, как обычно кончаются такие попойки. Но когда паны уже готовы были убраться восвояси, они, как бы ни были пьяны, все же заметили, что один из них, вдруг увидев перед собой портрет царя, тот самый дешевый лубок, о котором упоминалось выше, испуганно отступил на два шага, опять приблизился и, встав прямо перед портретом, неожиданно расхохотался, да так, словно дюжина рук щекотала его. Глядя на него, и другие заразились смехом, все стали указывать пальцами на хохотуна и на портрет. Смеющаяся физиономия и палец одного вызывали хохот у другого, третьего, четвертого. Вскоре корчился и надрывался от хохота весь зал. Если бы кто-нибудь в эту минуту вошел сюда, он, несомненно, решил бы, что попал в общество сумасшедших, и пустился бы наутек или же, заразившись, и сам вместе со всеми начал бы смеяться до колик в животе, не зная над чем.

– Смотрите на него, – воскликнул тот, кто заразил всех смехом, – смотрите, это ведь царь Артаксеркс, владычествующий от Индии до Эфиопии, от моря до моря – от Белого моря до Черного – над казанскими, астраханскими и крымскими ханами; над Запорожской Сечью, над нашей Польшей, Литвой и Жмудью… Единая рука, единый железный кулак, единый сапог, единая для всех Сибирь, одна виселица, одна петля, одна веревка для всех…

Он остановился, запнулся. Пьяная мысль оборвалась, и от недостатка мыслей и слов он закончил свою речь выразительным плевком. Тьфу! Тьфу! – все стали плеваться хором, кто по своей воле, а кто – вопреки.

От плевков и внезапно наступившей серьезности все вдруг замолчали и будто протрезвились. Господа начали оглядываться по сторонам, как бы желая убедиться, что среди них нет никого, чье присутствие в данном случае было бы нежелательно. Естественно, что свои, то есть те, кто присутствовал при этой сцене, ни у кого не вызывали никаких подозрений, даже Лисицын-Свентиславский, хотя при более внимательном взгляде легко было бы убедиться, что подозрения на его счет вовсе не лишены оснований. Но так как никто его ни в чем дурном не подозревал, а панская кровь уже разгорячилась, вскипела, то каждый вспомнил обиды и несправедливости, которые он претерпел…

Вспомнив об этом, паны не смогли сдержать свое возмущение тем, кто, царственно уверенный в себе, смотрел на них сверху вниз. Казалось, он дразнил их: посмотрим, дескать, осмелится ли кто-нибудь меня тронуть – не только живого, но даже этот дешевый лубок на стене в дешевом заезжем доме. Этого паны не смогли перенести и, словно сговорившись, подняли кулаки. При этом один из них вслух грозился дать субъекту, что висит на стене, в рожу, другой, размахивая кулачком, кричал, что пусть он помнит, что суд над императором еще впереди. А раздел и ограбление Польши – это не надолго, не навсегда, и пролитая кровь не будет прощена. Третий затянул «Еще Польска не згинела…». Все уже были готовы подхватить песню, и, возможно, что этим бы все закончилось, господа бы поостыли и после словесной перепалки с портретом беспомощно покинули зал и расползлись по своим номерам.

Но случилось так, что в тот момент, когда запевала затянул песню, вдруг раздался выстрел. Ошеломленные и потрясенные, все оглянулись и увидели графа Козерогу с пистолетом в руке. Впрочем, непонятно было, стрелял он или кто-то еще. Глядя на графа, трудно было представить, что он был в состоянии нажать на спусковой крючок.

Вдруг раздался второй выстрел, и опять неясно было, кто стрелял. Как бы то ни было, все устремили свои взоры на портрет. Корона и грудь императора были пробиты. При виде этого на лицах застыл немой ужас.

– Панове, кто это сделал? – раздался голос Гарлецкого.

Действительно, хотя и был пристав пьян, но не услышать выстрел, прогремевший в зале, он не мог. В нем пробудился служака, блюститель порядка. Набравшись храбрости, он приоткрыл дверь; впрочем, Свентиславский приказал ему выйти вон.

Паны стояли с вытянутыми лицами – виноваты были все. В самом деле, если первый выстрел, скорее всего, сделал граф, то во втором могли подозревать любого из них. Вдруг кто-то вскочил на стол и потушил лампу. Вслед за ним остальные, охваченные страхом, тоже стали гасить свечи – каждый гасил ту, что стояла поблизости.

И тут кто-то торопливо и таинственно прошептал в темноте:

– Господа, дело серьезное, но можно еще все поправить, только нужны деньги, много денег.

При этом была названа сумма такая огромная, что люди пришли в ужас чуть ли не больше, чем от выстрелов, хотя нетрудно было догадаться, что эта история вполне могла быть истолкована как государственная измена, как оскорбление императорского величества, а в такое время и к таким помещикам, как они, могли бы быть применены самые разные меры наказания, от порки и ссылки до смертной казни.

Названная сумма не только превышала ограниченные возможности панов сейчас, во время неудачной ярмарки, но если бы даже ярмарка была, как в прежние годы, удачной, то все равно она была слишком велика.

– Дело плохо, – продолжил тот же голос, – но пусть господа подумают: произошло это в заезжем доме, принадлежащем еврею, при этом был представитель власти. Завтра это может разойтись по всему городу… Вещественное доказательство – портрет – исчез, никто не знает, в чьи руки он попал. Как бы панам не пришлось раскаиваться…

И в самом деле: зажгли свет, но портрета на стене не обнаружили. Сколько паны его потом ни искали, он как сквозь землю провалился.

Поздно ночью здесь же, в этом заезжем доме, паны совещались между собой. Говорил больше всего Свентиславский – все другие были страшно напуганы. Согласились на том, что нужно собрать деньги и вручить их Свентиславскому, а уж он устроит так, чтобы это дело замялось.

Впрочем, все почему-то были уверены, что портрет находится у него и деньги также останутся в его кармане. Не так уж глупы были паны – раскусили Свентиславского. Можно было бы прямо здесь задушить его, но на это не нашлось смельчаков и охотников. Единственное, что можно было сделать при создавшемся положении, – это добиться согласия на сумму меньшую, чем та, которая, по словам Свентиславского, якобы была необходима.

– Где же взять деньги? – спрашивал один пан у другого.

– Деньги у евреев, надо идти к ним. Хлопоты по этой части Свентиславский взял на себя. Он пообещал повернуть дело так, что происшествие, грозящее опасностью панам, будет выглядеть в глазах богатых евреев как опасность для всего города.

Неизвестно, каким образом Свентиславский попал к широко известному не только в городе, но и во всей округе раввину реб Дуди. Сам он к нему явился или проник при посредничестве кого-нибудь из знакомых евреев, но известно только, что уже на следующий день утром, в самые горячие часы ярмарки, когда все заняты и времени у всех в обрез, реб Дуди пригласил к себе еврейскую знать на совет. Были приглашены не просто уважаемые горожане, а преимущественно люди денежные, на помощь которых можно было рассчитывать. Реб Дуди изложил все таким образом, чтобы стало ясно – вопрос касается не только помещиков и панов, но затрагивает также еврейскую общину.

– Мы должны понять, – сказал реб Дуди, – что здесь пахнет бунтом, мятежом, а такие дела даром не проходят. Виновные, несомненно, понесут суровое наказание и получат по заслугам. Но следует помнить, что если помещики пострадают, то вместе с ними пострадают не только многие деревенские евреи – шинкари, арендаторы, посессоры, но и горожане, с которыми паны связаны денежными сделками. Я имею в виду тех, кто присутствует на этом собрании. Всем должно быть ясно: если панов заберут, евреи могут навсегда проститься с деньгами, которые паны им должны. Если же мы выручим их из беды, господа эту помощь не забудут и евреям будет заплачено добром за добро. Правда, есть опасность: могут, упаси Бог, узнать, что евреи замешаны в этом деле, распространятся слухи, а там недалеко и до навета на общину. Но с этой стороны все предусмотрено: единственный человек, который мог бы всех утопить, хочет только одного – извлечь выгоду для себя. Надежные люди уверяют, что этого человека, кроме денег, ничего не интересует. Возможно также, что во всей этой истории он один и виноват, – может быть, даже он сам и стрелял в портрет. Этот субъект, по-видимому, уже давно задумал разбогатеть на подобном деле, и теперь ему подыграл случай. Но доказать это не представляется возможным. Портрет наверняка находится у него, и он готов обменять его на деньги. Опасаться, что после получения денег этот субъект все-таки донесет, нет основания. Кто ему поверит без вещественного доказательства? Но пока вещественное доказательство у него, и помещики решили уступить ему. Однако денег у них нет, а этот молодчик грозится дать делу ход, и тогда уже ничего не поможет. Нужно достать деньги как можно скорее. Я знаю, – вздохнул реб Дуди, – что теперь с деньгами трудно, их почти ни у кого нет, самим не хватает, но интересы общины этого требуют.

Один из тех, к кому обращался реб Дуди, был Мойше Машбер. История с портретом затрагивала и его лично, так как помещики были должны ему крупные суммы. Помимо этого, его положение и вес в городе обязывали внести в общий фонд свою долю.

Машбер, выслушав эту историю, сначала был сильно возмущен. В первые минуты он, как и многие другие, подумал, зачем, мол, нам в это вмешиваться? Господа нашкодили, пусть сами и выкручиваются. Но когда собравшиеся вникли в это дело, обсудили его и подумали о последствиях, которые оно может иметь для каждого из них, они пришли к убеждению, что другого выхода нет. Кончилось тем, что каждый из присутствующих пообещал внести положенную сумму не позднее завтрашнего дня.

Возвратившись к себе в контору, Мойше Машбер вызвал зятя Нохума Ленчера в «совещательную комнату». Как доверенному лицу он поведал Нохуму историю с помещиками. Потолковав с ним об этом деле, Мойше спросил:

– Что у нас в кассе?

– Касса пуста, – ответил Нохум, – да вы это и сами знаете.

Нохум был прав: Мойше Машберу незачем было спрашивать – он хорошо знал состояние собственных дел. Нынешняя ярмарка была бедствием для всех и в особенности для таких, как он, владельцев ссудных касс и банкирских контор, которые не получили в последнее время ни гроша. Никто из должников даже на порог не появился в этом году, а ведь обычно в это время они приходили расплачиваться по старым долгам и договариваться насчет новых сделок. Теперь если кто и приходил, то сразу же по выражению его лица, по грустному и виноватому взгляду можно было понять, что пришел он просить о продлении срока уплаты по векселям и, если удастся, вдобавок к старому займу получить новый.

Мойше это прекрасно знал. Тем не менее он не мог не дать деньги для панов. Этого требовало его положение в среде купцов. Отказ ясно показал бы, что дела у него не блестящи. А этого допустить было нельзя – особенно теперь, когда по ярмарке неизвестно откуда пошли слухи о том, как Рудницкий выманил векселя у Нохума. Купцы много говорили об этом, и то, что Мойше утаил это происшествие, истолковывали не в его пользу. «Видать, – говорили они, – дела у Мойше идут не так уж благополучно. Иначе зачем было все это скрывать?» Дошло до того, что маклеры Шолом Шмарион и Цаля Милосердый, которые не вылезали из его конторы, пресмыкались перед ним и при каждом обращении по делу всячески льстили ему, теперь с какой-то оскорбительной наглостью стали смотреть в глаза, словно намекая, что знают о деле, которое он попытался скрыть.

В общем, Мойше Машберу никак нельзя было ронять свое купеческое достоинство перед людьми, которые собрались у реб Дуди. Нужно было действовать. Сразу после разговора с зятем он позвал маклеров и, сделав горделиво-безразличную мину, спокойно, как если бы поручение, которое он им дает, было самым заурядным, повседневным, сказал, что еще сегодня ему нужны деньги. Тут же он выдал им подписанные бланки векселей на разные суммы.

Маклеры вернулись вечером с деньгами, но это не доставило ему особой радости. Видно было, что деньги добыты после долгих и трудных поисков. Когда Мойше спросил, к кому попали его векселя, первым откликнулся Цаля Милосердый:

– Знаете, у кого мы взяли деньги? – переспросил он с каким-то злорадным, насмешливым выражением лица.

– У кого?

– Ни одна душа на свете не подумала бы, что такой близко около денег стоял…

– У кого же?

– У этого типа, что ходит в богатые дома ругаться, – у Сроли Гола.

– У Сроли?! – крикнул в изумлении Мойше, отказываясь верить своим ушам. Он почувствовал вдруг неимоверную усталость и тяжело опустился на стул. – У него? У Сроли? Кто позволил? Кто разрешил? Вы с ума сошли, свихнулись?!

– Что тут особенного? – раздраженно ответил Цаля, который после истории с Рудницким в известной степени утратил уважение к Мойше Машберу. – Что такого случилось? Деньги не пахнут, реб Мойше! Деньги – это деньги, кому бы они ни принадлежали.

– Но… Это же невозможно! Откуда у него… у такого вдруг взялись деньги?.. – никак не мог прийти в себя Мойше.

– Это нас не касается. Факт, что он их имеет и они не фальшивые, – отвечал Цаля.

После этого разговора Мойше вернулся домой очень расстроенный. Все это никак не укладывалось у него в голове. Впрочем, любой другой на месте Мойше чувствовал бы себя точно так же. Он, Мойше, – в роли нуждающегося, а Сроли в роли спасителя. У Мойше в карманах пусто, а в карманах у Сроли – векселя Мойше Машбера! Мойше чувствовал себя глубоко оскорбленным и униженным. «Не иначе, – думал Мойше, – Господь Бог решил напомнить мне, что богатство не прочно, что хвастать и гордиться им не следует». Доказательство – вот оно! – сегодня ему, Мойше Машберу, пришлось прибегнуть к деньгам человека, которого он намедни выгнал из своего дома, выгнал как последнюю тварь, с которой нечего церемониться. Но еще больше его беспокоило другое: эта история наверняка распространится по городу. Звучать она будет, как шутка, как анекдот, и его имя будут поминать рядом с именем Сроли. А это пахнет скандалом и неприятностями. Лучше бы это случилось с кем-нибудь из врагов Мойше.

Вернувшись домой в мрачном настроении, Мойше с горькой набожностью прочитал вечернюю молитву и, не поужинав, направился к себе в спальню. Домашние ни о чем не спросили его – они видели, что он чем-то очень расстроен. Мойше и во сне был неспокоен, но до тех пор, пока сновидение, как это бывало обычно, когда он переживал неприятности, не показало и объяснило ему суть происшедшего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю