Текст книги "Семья Машбер"
Автор книги: Дер Нистер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 43 страниц)
Сроли отвечал:
– Слышно, реб Менаше, очень даже слышно! Большая новость: Мессия уже пришел!
Со скуки он начинал шутить со стариком, как с ребенком, и сочинять всякие глупости, например:
– Да, реб Менаше, Мессия уже явился, и город уже укладывает вещи и нанимает подводы, чтобы встретить Его… Баня топится круглую неделю, мужчины и женщины не вылезают из миквы, коровы и быки сами бегут на бойню; откупщик коробочного сбора [9]9
Специальный налог на кошерное мясо. Сбор этого налога отдавался в аренду кому-либо из богачей.
[Закрыть]удрал, и мясники продают мясо за бесценок. Собаки таскают коровьи головы, а кишки волочатся следом… Воры у всех карманы повырезали… Бедняки ходят в золоте, а богатые – в лохмотьях…
– Ну, ну… – поражался Менаше.
Сроли шутил, и видно было, что шутит он от нечего делать, что интерес к этим местам у него уже иссяк и ему пора уже в город.
Лето было на исходе, урожай убран, амбары заполнены, леса стояли в предосенней задумчивости – казалось, деревья теперь пораньше ложатся и попозже встают и все время слушают, как белки срывают орехи, готовя себе запасы на зиму…
И в один прекрасный день Сроли, ни с кем не простившись, брал свою торбу и снова знакомой дорогой, минуя те же деревни, шел к шляху. На протяжении всего пути с лица его не сходила тихая усмешка, выражая легкое презрение к тем, кого он видел последнее время, – и к выжившим из ума старикам, вроде Менаше, и к еще не выжившим, но вызывавшим у него то же чувство. Веселый выходил он на большую дорогу, свободно вздыхал после долгого пребывания в лесной глуши и устремлялся к городу, по которому уже стосковался.
V
Спор между братьями
Рано утром, после того вечера, когда три брата встретились в столовой у Мойше, у Алтера, как и можно было ожидать, начался припадок и он стал кричать неистово и исступленно. На этот раз припадок был таким сильным, что это удивило даже и его самого.
На дворе еще было темно, когда его крики услышали спавшие на кухне служанки; светелка Алтера была как раз над ними. Проснувшись, одна разбудила другую и сказала спросонья:
– Слышишь, в какую рань он сегодня заголосил?
Обе лежали на своих постелях с открытыми глазами – крики Алтера доносились так отчетливо, словно доходили не через потолок, а раздавались тут же. Им казалось, что так может кричать от нестерпимой боли только целый десяток рожениц сразу.
Позже Алтера услышали и домочадцы, спавшие в дальних комнатах. Первой проснулась Гителе, жена Мойше. Обычно от криков Алтера у нее сразу начинала болеть голова; потом она целый день оставалась в постели или бродила с повязкой на голове. Немного погодя проснулся и Мойше, а за ним и все другие взрослые; затем очередь дошла до старших детей и до Меерки.
На дворе кружил холодный ветер, напоминавший о приближении осени, – он забрался сюда еще с ночи и после наступления утра не смог выбраться, он беспрестанно рвал, гнул во все стороны, клонил к земле деревья, а то и ломал их.
Хмурое небо, как перед дождем, низко нависло над улицами и домами. И всем, кто смотрел в это утро из окна во двор, в голову приходили печальные мысли – как и всегда, когда погода портится.
В доме все были уже на ногах. Прислуга готовила на кухне завтрак, мыла посуду и ставила самовар.
На лицах взрослых можно было заметить озабоченность; причиной ее была не только плохая погода и не только крики Алтера, которые угнетали всех домочадцев и как бы лишали их дара речи. Нет, озабочены все были потому, что рано утром по дому разнеслось известие о том, что Лузи решил остаться в городе и что Мойше решением этим не совсем доволен.
Узнав эту новость, все почувствовали, что спор, тихо начавшийся между братьями, поначалу очень сдержанный, начинал выходить за пределы ограничивающих его рамок. Все почувствовали, что решение дяди Лузи – по существу, такое безобидное, решение, которое при других обстоятельствах все даже приветствовали бы и восприняли бы с большим удовлетворением, будто подкинуло дровишек в огонь.
За чаем взрослые сидели молча. Все поглядывали на Мойше, который выглядел озабоченно, поминутно смотрели на дверь, в которую мог выйти к утреннему чаю дядя Лузи. На этот раз всем не хотелось его видеть. Опасались, что теперь, когда все возбуждены и раздражены, из-за какой-нибудь мелочи может вспыхнуть ссора, и, с другой стороны, надеялись, что если сейчас удастся избежать ссоры, то, возможно, все стихнет и угаснет…
Но в это утро Лузи почему-то опаздывал к чаю – может быть, и нарочно. Зато в проеме другой двери, которая ведет из кухни в столовую, все вдруг увидели нежданного гостя. Это был Сроли, Сроли Гол.
Он, как обычно, вошел боком, тихий, молчаливый, с торбой, будто только что с дальней дороги. Но по его отдохнувшему лицу и глазам было видно, что ночь он провел не в пути и, вернувшись в город, успел где-то найти ночлег. Вместе с тем можно было заметить, что все происходящее в доме Машбера – тревожное ожидание неприятностей и то, что произошло накануне, – ему уже известно; каким-то образом все это уже дошло до его ушей. Также было заметно, что это явно доставляет ему удовольствие. Он явился в приподнятом настроении, глаза его светились злорадством.
Войдя в дом, он не сказал, как полагается, «здравствуйте!», не пожелал никому доброго утра. Торбу положил в угол – верный признак того, что он не собирается скоро уходить, что задержится подольше. Не ожидая приглашения, Сроли решительно сел за стол. Все заметили, что на этот раз его не интересует чай, – видимо, он уже где-то позавтракал. Глаза его скользили по сидевшим за столом, словно искали среди них кого-то. Кроме того, Сроли то и дело оборачивался к дверям, которые ведут в столовую, как бы предчувствуя, что в одной из них с минуты на минуту обязательно появится некто. Мойше неожиданно поднялся из-за стола и ушел, а чуть позже – братья словно сговорились не встречаться – через другую дверь появился Лузи. Сроли покосился на него и хотел, по обыкновению, тотчас же отвести взгляд, изобразить кислую гримасу, которую он привык строить другим. Однако на сей раз гримаса не получилась и даже напротив: Лузи так сильно приковал к себе его внимание, что Сроли вдруг вскочил со своего места, пошел ему навстречу и сделал то, что позволял себе чрезвычайно редко: подал Лузи руку и поздоровался с ним.
Правда, он тут же нахмурился, словно рассердился на себя за проявленную слабость, но что сделано, то сделано. Неожиданное рукопожатие говорило, во-первых, о том, что и Сроли не всегда владеет собой, что и он может иной раз изменить своим же собственным обычаям и правилам и что взятую на себя роль он при известных обстоятельствах выдержать до конца не в состоянии; во-вторых, это рукопожатие доказывало, что он, видимо, и раньше знал или видел в этом доме Лузи, а если и не видел, то все же имел о нем какое-то представление и выделял Лузи из всех остальных; и в-третьих, что именно ради Лузи он сегодня так рано явился сюда – то ли из любопытства, то ли по другой причине – это станет яснее потом; пока, глядя на Сроли, ничего определенного понять было нельзя.
Что касается Лузи, то он никакого особого интереса к Сроли не проявил, словно знал этого человека давно. Однако его удивило, что домочадцы в присутствии Сроли чувствуют себя неловко, что каждый старается поскорее кончить завтрак и потихоньку уйти от стола. Однако никто не заметил удивления Лузи. Вскоре за столом осталась только Гителе с обвязанной головой. Голова у нее болела с самого утра. Она осталась прежде всего для того, чтобы поухаживать, по обыкновению, за Лузи – налить и подать ему чаю и чтобы сейчас же, как только все разошлись, задать ему вопросы: первый из приличия – слышал ли он на рассвете крики Алтера? Получив утвердительный ответ, Гителе спросила о главном, что ее интересовало более всего и о чем Мойше рано утром, еще в спальне, сообщил ей; а она, в свою очередь, рассказала остальным домочадцам – о решении Лузи остаться в N.
– Да, это правда, – коротко ответил Лузи.
– А что ты решил сделать со своим домом и прочим имуществом?
– Продать.
– А здесь?
– Снять квартиру.
– Снять? У чужих, не у нас?
– Да, – коротко ответил Лузи.
У Гителе совсем опустились руки, головная боль усилилась, ей стало трудно оставаться за столом, и она ушла к себе.
После того как Гителе вышла из столовой, Лузи, оставшись один, начал, как всегда перед молитвой, ходить по комнате, заложив руки в задние карманы сюртука. Он был взволнован и встревожен: крики Алтера раздавались вновь и доносились сюда. Наконец Лузи не выдержал и быстро поднялся оттуда по ступенькам в комнату Алтера.
Комнатка выглядела запущенной. Обстановка, стены, казалось, оплакивают молодые годы Алтера; в окне, выходившем в сад, виднелась унылая картина: деревья, согнутые ветром, пыльный воздух, облачное небо.
Алтер стоял посреди комнаты, и вид у него был ужасный. Он беспрестанно заламывал руки, будто хотел вырвать их из суставов и отшвырнуть прочь. Лузи подошел к нему. Он пытался успокоить его – гладил по голове, вытирал со лба пот. Алтер на минуту затихал, но тотчас начинал кричать снова. И Лузи понял, что человеческая рука здесь бессильна, беспомощен даже самый близкий человек, с душой, полной сострадания. Он отвернулся, не в силах больше видеть муки, на которые обречен брат. Около двери он вдруг увидел мальчика. Это был Меерка. Лузи его сперва не заметил, Меерка стоял лицом к стене, боясь взглянуть на Алтера, но в то же время – точно прикованный к месту. После каждого крика Алтера он вздрагивал и едва сдерживался, чтобы не зарыдать.
Ничего не сказав, Лузи взял Меерку за руку и спустился с ним по лестнице и прошел через кухню в столовую. Сроли, который сидел один, увидев его вместе с ребенком, вскочил с места, но тут же спохватился и, как бы желая оправдать свою неожиданную учтивость, вдруг сказал то, о чем минуту назад, возможно, и не думал:
– Я бы хотел, если найдется у вас свободное время, побеседовать с вами. У меня к вам важное дело.
– Ко мне? – Лузи удивленно взглянул на него, будто увидел его впервые. – Сейчас не могу. – Он кивнул на ребенка, которого держал за руку. – Сейчас нет.
– Когда же?
– После молитвы, днем, вечером, когда пожелаете.
Сроли нахмурился и даже уже готов был ответить колкостью, однако воздержался, хотя по глазам его было видно, что он недоволен. Но не ответил Сроли не потому, что к Лузи он относился не так, как к другим, а главным образом по той причине, что, отказавшись побеседовать с ним, Лузи тут же покинул столовую и удалился в дальнюю, отведенную для него комнату.
Оставшись один, Сроли порылся в своей торбе, достал молитвенное облачение, филактерии и, надев их, наспех пробормотал молитву, затем снял облачение, спрятал все в торбу и направился в кухню, чтобы по старой привычке поболтать со служанками.
Однако на сей раз это ему не удалось: угнетенное настроение, царившее в это утро в доме, передалось и прислуге. Всегда словоохотливые, готовые в любое время лясы точить, слуги встретили Сроли не слишком радушно. Старшая кухарка, увидев его на пороге кухни, проворчала с явным пренебрежением:
– Здравствуйте, пожалуйста!
Правда, испугавшись своих слов, она тотчас постаралась загладить их более уважительными, но Сроли притворился, что ничего не слышал. Сделав вид, будто и не собирался задерживаться в кухне, он быстро вышел во двор. Немного погодя он оказался у запертой калитки сада; ветер хлестал ему в лицо. Затем его видели у колодца, он выглядел как человек, который изнывает от скуки, не зная, как убить время.
По-видимому, эта скука и привела его в приземистую избушку дворника Михалки. В избушке вся мебель состояла из топчана, табуретки и столика; здесь пахло потом, ржаным хлебом, увядшими травами и трубочным табаком-самосадом. В домике было только одно маленькое оконце, и поэтому даже днем здесь всегда было темно. Маленькая грошовая лампадка на проволочке мерцала в углу под низким потолком, перед закопченной иконой. Под лампадкой, на деревянной полочке, лежало несколько прутиков вербы, сохранившихся еще с прошлогоднего Вербного воскресенья, рядом стояла бутылка мутноватой, перестоявшей крещенской воды. Здесь же были две простые глиняные тарелки и деревянная ложка, с которой слезла краска. Это было все имущество, владельцем которого был старый сгорбившийся Михалка, потерявший уже почти совсем голос и зрение.
Сроли зашел сюда после долгого скитания по двору. Михалка обрадовался гостю. Правда, разговаривать с ним было не о чем, но приход гостя послужил поводом не браться за работу и пожаловаться на свою жизнь. Сроли словно сказал Михалке: «Ничего, работа не волк, не убежит, спешить некуда. Да и вообще, Михалка, ты уже достаточно поработал на своем веку, пора и отдохнуть». При этом Сроли глядел с насмешкой.
В хатке было темно – в это пасмурное утро единственное оконце совсем не пропускало света. Как обычно, пахло ржаным хлебом, каким-то деревом, некими снадобьями, махорочным дымом, который Михалка выпускал к потолку из своей древней прокуренной трубки.
Сроли все с тем же насмешливым выражением лица, почти не слушая, сочувствовал Михалке и поддакивал:
– Правильно, Михалка, на старости лет человек, что бездомная собака, тем более состоящий на службе у хозяев дворник. Да и стоит ли так много работать? Не пора ли уже на тот свет собираться?
– Да, верно, – расчувствовался Михалка, – я тоже так думаю и уже готовлюсь.
В подтверждение сказанного Михалка достал из-под подушки новую вышитую рубаху и белые полотняные штаны и показал Сроли, сказав, что это дочь из деревни недавно привезла отцу в подарок – все, что нужно для похорон.
И затем, чтобы подкрепить добрую мысль, которую высказал Сроли, Михалка доверительно рассказал, что он у дочери хранит маленькую кубышку, вдобавок она откармливает поросенка, так что хватит на поминки, имеется и вино, чтобы помянуть его добрым словом.
При этом он поведал Сроли и о некоторых приметах, которые он наблюдает в последнее время и которые свидетельствуют о том, что ему в самом деле надо готовиться в путь, что час его настал.
Вот, к примеру, несколько примет: помыв после ужина миску, он ставит ее, как всегда, донышком вниз, а утром находит ее перевернутой – дном вверх. Или, в последнее время, каждое утро, выходя из избы, он спотыкается о порог, как если бы у него оторвалась подметка и он ею зацепился, а на самом деле обувка цела. И каждый раз у него такое чувство, будто кто-то толкает его обратно, когда он выходит из дому, словно напоминая, что во дворе ему уже делать нечего. И еще, и еще! Но главная примета – вопли Алтера. Если бы Сроли слышал, как эта несчастная душа, этот убогий брат хозяина Алтер кричал сегодня в своей голубятне! Никогда еще он так не кричал. Верный признак: скоро что-то случится, домовой проголодался, требует жертвы…
– Все это началось с тех пор, как приехал этот самый… – шепнул Михалка, таинственно оглядываясь, а кого он имел в виду, не объяснил, не назвал по имени.
– Кто «этот самый»? – спросил Сроли.
– Второй брат хозяина. Гость, я хорошо знаю – он не раввин, не праведник, а колдун… из ваших и водится с домовым, – еще таинственнее, как магическую формулу, произнес Михалка.
Затем он сообщил Сроли шепотом, что знает этого человека издавна, когда тот приезжал в гости. Но никогда он не вел себя так странно, как на этот раз.
И тут Михалка добавил, что с тех пор, как Лузи приехал, он бродит по ночам, и даже перед дверью его, Михалки, домишки. С таким даже ясным днем боязно встретиться. Недоброе принес он с собой. Сроли смеется? Напрасно! Михалка кое-что понимает в этих делах…
Сроли на минутку стал серьезным, затем, словно одумавшись, опять рассмеялся. Он вдруг утратил всякий интерес к вздорной болтовне дворника и смотрел на него, как на нечто лишнее. Однако Михалка не замечал этого и продолжал говорить. Россказни тянулись бы без конца, если бы дворника не позвали на кухню. Будь Михалка один, он, вероятно, не так скоро расслышал бы, что его зовут. Однако Сроли, желая поскорее избавиться от собеседника, тотчас же указал ему на дверь кухни:
– Иди, тебя!
Михалка весьма неохотно покинул избу. А Сроли прилег на топчане с иконой и лампадкой у изголовья. От спертого воздуха, пропитанного запахом пропотевшей подстилки и различных снадобий, клонило ко сну, и Сроли постепенно задремал. Вскоре раздался его храп.
*
В мрачном настроении Мойше Машбер направился утром в свою банкирскую контору. Перед его мысленным взором все еще маячил Сроли в кафтане землистого цвета. При виде этого человека у Мойше сразу появлялась уверенность, что надо ждать неприятностей. Если он встречал днем Сроли, значит, вечер будет плохим, если вечером – можно быть уверенным, что ночью приснится дурной сон. Если же Сроли попадался на глаза утром – весь день будет нехорошим, ничего доброго не жди.
Так было и в этот раз. Неотступно стоял перед его глазами Сроли, человек, который без единого слова приветствия входит в чужой дом. Но не он был главной причиной мрачного настроения Мойше. Главное – Лузи… Мойше понимал, что его недовольство братом происходит не только оттого, что Лузи свернул с общепринятого пути и примкнул к общине, идущей иным путем. В конце концов, если человек заблуждается, можно простить ему это, постараться сгладить острые углы и даже примириться с его заблуждениями и ошибками.
Но нет, не в заблуждениях Лузи главная причина. Главное в том, что брат выступает против основы основ, против того, на чем мир зиждется испокон веков, – против стремления стать богатым и не стыдиться этого. Он видит в этом нечто зазорное. Лузи стал смотреть с презрением, даже враждебно на богачей.
Эту перемену Мойше заметил сразу по приезде Лузи. Она видна в его взгляде, в его поведении, в его совершенно безразличном отношении ко всему тому, что касается Мойше. Прежде Лузи хоть и не проявлял заметного интереса к делам брата, но все же иногда спрашивал, как идут дела, узнавал, выслушивал. В этот раз он как чужой, не только не спрашивает сам, но и, когда ему рассказывают, не слушает.
Правда, все это мало беспокоит Мойше. Он так поглощен делами, что уже не он руководит ими, а они им. Мойше никогда не перестает думать о них, не может перестать, если б даже захотел. И Мойше не терпит, когда кто-либо становится ему поперек пути и мешает течению его дел.
Брат как бы напоминает ему о грехе, особенно в последний его приезд. Его решение остаться в городе Мойше воспринял почти как выпад против себя. Решение Лузи подействовало на него так же скверно, как – хоть это и не сравнить – сегодняшнее появление Сроли в его доме. Об этом думал Мойше, когда вышел из дому и направился к себе в контору.
Мойше прошел по своей тихой, отдаленной от рынка улице, затем вступил на мост, соединяющий «нижнюю» часть города с «верхней». Когда он шел по мосту, у него на лице не было того выражения благодушия, с каким он обычно здоровался со встречными знакомыми, еще издали почтительно кланяющимися ему. Нет, на этот раз он как бы никого не замечал – ни тех, кто шел ему навстречу, ни догонявших его. Не замечал он и плохую погоду и ветер, который пылил, разрывал гладь реки и наклонял верхушки густо разросшегося камыша. Не заметил он и продрогшего и промокшего старого рыбака, стоявшего, как всегда, в своей маленькой утлой лодчонке среди камышовых зарослей. Обычно он любил порассуждать сам с собой о житье-бытье этого горемыки.
Не заметил Мойше и того, как оказался на улице, где находится контора; не увидел он и стоявшей около конторы пролетки, свидетельствовавшей, что приехал кто-то нездешний. Это мог быть, к примеру, богатый купец, которому срочно понадобилось повидаться с Мойше. Но скорее всего, это вернулся зять Нохум Ленчер. Нохум хорошо говорит по-польски, и поэтому Мойше время от времени посылает его в помещичьи имения либо взыскивать проценты по старым долгам, либо договариваться и заключать новые сделки.
И действительно, возле конторы стояла пролетка Нохума. Зять нынче почему-то не заехал, как обычно, прямо домой, а прикатил в контору. Это говорило о том, что поездка прошла не совсем гладко.
Нохум, видимо, привез либо благоприятные вести, либо очень плохие. Если весть добрая, он тут же похвастается ею перед тестем, нарочито громко, чтобы все слышали. Если, напротив, весть дурная – сообщит втихомолку, шепотом, с глазу на глаз. Но и в этом случае изложит все дело так, чтобы тесть понял, что, если бы не он, Нохум, было бы еще хуже, стряслась бы еще большая беда.
Так оно и было.
Мойше вошел в контору, и первым, кто бросился ему в глаза, был высокий, стройный Нохум Ленчер.
Вскользь заметим, что Нохум – гордец и порядочный хвастун. Происходит он из семьи, которая из поколения в поколение имела дела с поляками, и в его еврейской речи звучало некое высокомерие, особенно когда он говорил о себе. Уроженец Каменца, Нохум, как и все выходцы из этой полубессарабской области, вместо «их» (т. е. «я» по-еврейски) выговаривал «эх» и «окал». Одевался он наполовину как хасид, наполовину как помещик, всегда был безукоризненно опрятен и даже в будничной одежде выглядел гораздо лучше других молодых людей своего круга. Черная бородка выгодно оттеняла бледное лицо с чуть вздернутым беспокойным носом.
На этот раз его лицо было бледнее обычного, почти белым. Это можно было объяснить усталостью с дороги – человек не спал, намучился. Однако на сей раз, помимо усталости, можно было еще что-то заметить: по всему видно было, что с ним произошло нечто необычайное.
Нохум часто и беспокойно шмыгал носом и нетерпеливо вышагивал по коридору. На вопросы он отвечал отрывисто и все время поглядывал на дверь в ожидании, что наконец появится тот, кто ему нужен, – в данном случае тесть Мойше.
Нохум приехал к самому открытию конторы. Появившийся вслед за ним Шолом Шмарион, который обычно прибегает в контору одним из первых, увидев Нохума возбужденным, взволнованным, тут же попытался поюлить возле него, понюхать, льстивыми сладкими речами выудить, откуда он приехал, выпытать, у какого пана был, а главное, старался заглянуть в глаза, чтобы то, что Нохумом недосказано, угадать без слов.
Но Нохум, насколько было возможно, отделывался от назойливых вопросов Шмариона скупыми, ничего не значащими ответами, всячески избегая подробного разговора. Наконец под предлогом, что ему нужно выяснить кое-что у одного из служащих, ему удалось улизнуть.
И вот вошел Мойше. Навстречу ему ринулись посетители – кто по важному делу, а кто и по не очень важному, но все они спешили засвидетельствовать свое уважение к почтенному хозяину. Увидев зятя, бледного и расстроенного, Мойше поспешно откланялся всем и стремительно направился к Нохуму.
По первым же бессвязным словам зятя Мойше понял, что случилось недоброе, – Нохум привез плохую весть.
– Мне нужно кое-что сказать вам, – произнес зять.
Они вошли в так называемую «совещательную комнату» – сперва Мойше, за ним Нохум, плотно прикрыли дверь. Для всех в конторе это означало: тесть и зять очень заняты и не хотят, чтобы им мешали.
Мойше встревоженно спросил:
– Что случилось?
Главной целью поездки Нохума было посетить пана Рудницкого, известного кутилу, развратника, безудержного мота, уже успевшего растранжирить большую часть своего состояния. Несколько дней назад Рудницкий прислал к Мойше своего человека с просьбой вернуть ему векселя, у которых подошел срок погашения, – он якобы хотел по ним расплатиться. В свое время Мойше позарился на эти высокие проценты и дал себя уговорить Шмариону и другим, одолжил Рудницкому слишком большую сумму, больше, чем следовало бы по здравому смыслу. Он позарился на панские проценты и рискнул основным капиталом. Трезвый рассудок говорил ему иное. Да и были люди, которые хорошо знали Рудницкого и предупреждали его, призывали быть предусмотрительным.
Вспомнив все это, Мойше, еще не услышав ни одного слова от Нохума, уже понял, что зять вернулся ни с чем, что у пана Рудницкого увязла кругленькая сумма во много тысяч рублей. Однако подробности были еще неизвестны, к тому же не хотелось верить; не так легко было поверить, что потеряно целое состояние. Он снова обратился к Нохуму с тем же вопросом:
– Что случилось?
– Случилась беда, – ответил дрожащим голосом Нохум.
– Но что же именно? – с нетерпением переспросил Мойше. – Сбежал? Обанкротился? Отказался платить?
– Нет, хуже.
– Но что может быть хуже?
– Даже если бы он заплатил, мы бы своих денег не увидели.
– Не понимаю. Что все это значит? – воскликнул в крайнем возбуждении Мойше.
– Это значит, что мы потеряли векселя.
– Как потеряли? Что потеряли? Говори яснее. Ты потерял? Как, когда, каким образом?
– Нет, не потерял, но мы их лишились.
– Хоть убей, не понимаю, не могу догадаться, что ты хочешь этим сказать?
Нохум стал рассказывать длинную, тягостную историю, совершенно необычайную и исключительную, редкую даже в делах с помещиками и даже с такими, как Рудницкий, от которого всего можно ожидать. Правда, тот, кто был ближе знаком с Рудницким, может быть, ничему и не удивился бы.
Нохум начал с того, как он вчера, приехав в усадьбу Рудницкого, явился к управляющему и сообщил, что привез векселя и хотел бы встретиться с паном. Управляющий ответил, что сейчас этого сделать нельзя, поскольку пан очень поздно лег, и придется подождать.
Когда Рудницкий встал и позавтракал, он позвал к себе Нохума. Уже входя в покои, Нохум почувствовал, что приехал он в не добрый час. Рудницкий был очень рассеян, плохо слушал и не понимал, что ему говорил; то ли он много проиграл ночью в карты, то ли другая какая-то неприятность приключилась.
В конце концов он понял, зачем приехал Нохум, и вдруг оживился, повеселел, словно к нему пожаловал близкий друг, которого он давно не видел. Стал называть по имени: «пан Нохум, пан Нохум», положил руку ему на плечо, потом взял под руку и стал водить по комнатам, обошел с ним весь замок, при этом рассказывал всякие истории, не имеющие никакого отношения к делу, то есть к оплате векселей. Поведал, где и с кем встречался, сколько и с кем времени проводил, какие сделки заключал, что купил и что продал. О том, что выменял такую-то собаку на другую, такого-то слугу на другого, лес выменял на луг, луг на лес. Имел дела и с крестьянами и с евреями, ближними и дальними шинкарями, арендаторами.
Все это он рассказывал, хвастая и похваляясь своими успехами; в последнее время ему очень везет, за что ни возьмется, во всем удача. Управляющего и эконома, бессовестно обкрадывавших его и набивших карманы его добром, он разоблачил и прогнал, принял на их место новых, честных. Теперь у него душа спокойна, состояние его в надежных руках, оно уже начинает расти. Дурная молва о нем, распространившаяся среди купцов по вине проворовавшихся служащих, которым он доверился, теперь сменится доброй славой, его имя зазвучит по-другому, по-новому, пан Нохум может быть в этом уверен.
Рудницкий был в отличном расположении духа, разоткровенничался и даже шепнул Нохуму, что в самом скором времени к нему вернется та самая пани, которая было покинула его и уехала к своим в Варшаву. Правда, ей обещан драгоценный подарок. Подарок уже приобретен. Для этого он занял у одного еврея большую сумму под залог большого участка леса. Условия займа не блестящие, но это чепуха, мелочь… Главное, что дела идут хорошо, а в дальнейшем пойдут еще лучше.
И вот пусть посмотрит пан Нохум… Рудницкий повел Нохума в псарню, конюшню, не переставая утверждать, что таких рысаков и гончих не найти даже у тех, кто побогаче его. Он-де страстный любитель животных, знает в них толк, а другие ничего не смыслят, у них нет вкуса, и никогда они не будут иметь такую конюшню и такую свору.
И так до вечера. Показав Нохуму двор, хлев и прочее, пан Рудницкий, уже заметно уставший, повел своего гостя напоследок в «охотничью», где стены были увешаны сверху донизу различными видами оружия. В комнате был только маленький столик, на котором стояло небольшое зеркало. Рудницкий подошел и взглянул на себя… И вдруг он совершенно переменился, как-то сразу приуныл, загрустил, от прежнего бахвальства не осталось и следа.
Усевшись за столиком, он приказал слуге принести вина для двоих, то есть для себя и Нохума. Нохум от вина отказался, и Рудницкий пил один, молча, все больше мрачнея. Изрядное количество вина не могло вывести его из внезапной меланхолии.
Вдруг он поднялся и при слабом свете единственной свечи, горевшей на столике, начал шарить по стене. Выбрал пистолет и, подойдя с ним к зеркалу, приставил его сперва к груди, потом к раскрытому рту, затем к виску, словно прикидывая, как лучше выстрелить в себя, каким образом покрасивее или легче покончить с собой.
Внезапно он повернулся к Нохуму, у которого душа ушла в пятки при виде того, что делает или собирается делать пан Рудницкий. Тут Рудницкий рассмеялся. Нохум подошел к нему и почтительно, деликатно, как полагается при обращении с паном, да еще подвыпившим и, как видел Нохум, попавшим в большую беду, стал уговаривать: пусть, мол, пан так не шутит, это нехорошая, опасная шутка. Пан сейчас выпивши, и, упаси Господь, еще случится несчастье, пусть он положит пистолет на место… Рудницкий снова рассмеялся и сказал:
– Банкрот естэм, инаго выйсця нема, – то есть: «Я банкрот, и для шляхтича другого выхода нет».
Он подошел к двери, запер ее, и, вернувшись к столику, обратился к Нохуму:
– Мы одни, и я не стыжусь сказать всю правду. Это мой единственный выход. Я теперь, пан Нохум, у вас в руках, от вас зависит моя судьба… Вы купец, и вам должно быть известно, что такое критический момент. Так вот у меня сейчас именно такой критический момент. Денег нет, в последнее время я много проиграл, много потерял по другим причинам. Разумеется, до окончательного краха далеко, уверен, что выкручусь, поправлю дела, но погасить крупную сумму, которую задолжал вам и вашему тестю, я сейчас не в состоянии. Это еще не все: я не абы кто, я – дворянин, честь для меня – превыше всего, так же, как мои родители никогда не позорили свое имя, так и я не могу этого допустить: чем остаться живым банкротом и прослыть таковым, я непременно должен получить векселя обратно, иначе буду вынужден покончить с собой. Я знаю, что вы, вернув мне векселя, никому об этом не скажете: сумма слишком велика, и, если об этом узнают купцы, денежные тузы, это, прежде всего, вам же и повредит. Поэтому я надеюсь, что до поры до времени, пока положение не изменится к лучшему и я смогу честно и благородно, пан Нохум может быть в этом уверен, вернуть долг, это дело останется в глубокой тайне, о нем будут знать только мы оба и ваш тесть… Если же вы не можете на это пойти, не согласны, то у меня нет другого выхода… Но знайте, – многозначительно добавил он, – если это свершится, если я сейчас застрелюсь, возникнут самые неприятные последствия для вас: мы вдвоем в комнате, причем вы – кредитор, а я дворянин, ваш должник…