Текст книги "Семья Машбер"
Автор книги: Дер Нистер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 43 страниц)
У одного из таких дворов Михл с талесом под мышкой остановился. Он отворил калитку, вошел во двор и добрался до нееврейского домика с невысоким навесом над крылечком.
Потом он отворил дверь в сени, вторую – в дом и вошел в квартиру к Иоселе-Чуме.
Там, как и во всех таких домиках, пахло земляным полом, белеными стенами и потолком, осенними вянущими цветами. Чистота, обыкновенная лампа на простом столе, накрытом скатертью, никаких признаков субботы. А за столом – Иоселе с небольшой компанией друзей и приверженцев. Иоселе с русой головой и бородкой, с рыжеватыми и умными веснушками на лице – во главе, а вокруг него – одни в шапках, другие с непокрытой головой – дружные и доброжелательные.
Увидев чужого еврея, все удивились, прервали беседу, которую вели до его прихода, и обратили к нему вопрошающие взоры: каким, мол, образом человек, который в этот час должен быть в синагоге, попал сюда, на нееврейскую улицу, к Иоселе и его компании?
У всех возникло подозрение: может быть, это кто-то из подосланных богачом Яковом-Иосей с определенной целью, – и они хотели было его тут же прогнать. Но, присмотревшись внимательнее, все поняли, что это не так, в том, что этот человек выполняет поручение богача, его заподозрить нельзя – на лице его трудно заметить лживую угодливость и желание втереться в доверие, – напротив, лицо его открыто, честно, как у пришедшего к своим.
– Что вам угодно? – спросил Иоселе и стал поглядывать после первых минут отчужденности и подозрения с большим доверием и даже радушием, когда присмотрелся и увидел Михла, чисто одетого, с еще не совсем просохшей бородой и мокрыми после предсубботнего купания пейсами, с выглядывающими из-под верхней одежды рукавами свежей сорочки.
– Вы к кому?
– К вам… Ведь вы – Иоселе Бриллиант?
– Да, и что же?
– Вот я и пришел сказать, что хочу примкнуть… Я считаю себя одним из ваших.
– Как так? – удивленно спросил Иоселе, оглядываясь на удивленных своих друзей. – Что значит – вы считаете себя нашим?
– Что же тут удивительного? – ответил Михл с некоторой обидой, полагая, что его отталкивают и неохотно идут на сближение с ним.
– Нет, я только спрашиваю. Я удивляюсь и не уверен, что вы знаете, к кому попали, и те ли мы самые, кто вам нужен, – сказал Иоселе и снова поглядел на Михла, словно желая убедиться, не стоит ли перед ним если не подосланный чужак, то, может быть, просто придурковатый или тронутый, с которым вряд ли имеет смысл разговаривать…
– К кому я попал, мне хорошо известно, – сказал Михл. – К вам, отверженным общиной, всеми поносимыми, к людям, которые сломали все преграды…
– И что же?
– Я согласен с вами и поддерживаю вас.
– Вы?
– Да! Не удивляйтесь и не думайте, что это, упаси Бог, по легкомыслию! Я, как вы можете видеть, не мальчишка и не забулдыга какой-нибудь. И если я решился и сделал такой шаг, то надо понимать, что мне это далось нелегко, после долгих сомнений и душевной борьбы.
Почему? – сам себя спросил Михл. – Потому что, как вы все можете убедиться, я не с улицы пришел, я иду из определенного места, я не нищий, побирающийся по миру, а, может быть, владелец большого состояния, которое я оставил по ту сторону дверей.
– Состояния? – Иоселе и его друзья едва скрыли улыбку, но Михл перебил.
– Ну да! – проговорил он с некоторым раздражением. – Кому-кому, а вам и вашим друзьям должно быть понятно, что это вовсе не мелочь – состояние человека, жившего в достатке на протяжении многих лет, создателя вселенной, хозяина, господина, владельца всех духовных ценностей… И если хотел, он ему служил, как раб господину, если хотел – любил его, как дитя любит отца, хотел – смотрел на его добро, как на чужое, удивления достойное, хотел – смотрел на это, как на свое собственное, как наследник… Так вот, к этим рабам, или детям, или к тем и другим вместе и я недавно принадлежал. И вы понимаете, Иоселе, и ваши товарищи, наверное, понимают, что значит все это потерять, остаться голым и ни с чем, пока не добьешься того, чтобы стать самому отцом и господином над собой…
Кроме того, надо еще принять во внимание, у кого и в какое время случается такая потеря. Я, так крепко державшийся глубокой веры, был настигнут этим на старости лет, когда потеря приобретенного особенно чувствительна, когда трудно оторваться от привычного; а когда оставляешь его, то все время оборачиваешься, словно к плачущему ребенку, который покинут родителями и все время просится на руки, потому что ходить он еще не умеет, а оставаться боится.
– Ну и что же? – спросили Иоселе и его друзья, ожидая продолжения.
– И все же мне удалось набраться духу и повернуться к этому спиной… Потеря, как известно, иной раз – условие приобретения, а чтобы добраться до желанной высоты, порой необходимо ощутить глубокое падение… Об этом долго можно говорить… Да и не так скоро все делается, как говорится… Много сомнений и препятствий пришлось преодолеть, пока я добился того, что прежние драгоценные камни стали мне казаться черепками и чтобы слезы не застилали глаз от жалости к тому, что я потерял.
Но после больших трудов я все же добился этого. Помогло и мое умение цепляться до крови из-под ногтей за то, что мне дорого, и умение отпускать то, что я считаю нестоящим, как выпускают воздух из стиснутых кулаков. Помогли также известные книги знаменитых авторов, от которых я набрался много хорошего, и даже болезненная склонность к снам – стыдно признаться – тоже помогла.
– К снам?
– Да, к тем, которые постоянно мою набожность смущали, так как все то, чего мне удавалось с большим трудом добиться за день, эти ночные сны растаскивали, уносили и превращали в ничто; то, что я палками изгонял из себя днем, тесным кольцом обступало меня ночью; то, чего я избегал, от чего я держался за версту, ночью приходило ко мне в постель и вгоняло в пот… Ни дней, ни ночей не хватило бы, если б я захотел рассказать обо всем подробно, но, если вы, Иоселе, и ваши друзья хотите, я приведу один только, последний, пример того, что привело меня к нынешнему состоянию, что помогло и дало толчок.
– Хотим, пожалуйста! – ответили Иоселе и его компания и при этом перемигнулись: интересно, мол… Во-первых, любопытно, а во-вторых, полезно – чтобы иметь более надежный ключик к нему, к этому Михлу.
– Просим, рассказывайте! – сказали слушатели. И так как Михл разоткровенничался и вошел во вкус в присутствии близких по духу людей, он тут же принялся рассказывать без задержки.
Однажды он видел во сне нечистого – высокого, долговязого, тощего, на тонких ногах и, как ему показалось, с козлиными копытами. Лицо у него светилось, словно под кожей у него был фонарь, глаза узкие, продолговатые, с острыми углами, глядящие изнутри, как сквозь щелочки.
Нечистый подмигнул Михлу, приглашая следовать за ним. Он не сказал ни слова, только шевельнул щелочкой глаза. Михл хотел притвориться, будто не заметил. Тогда тот тронул его пальцем, и прикосновение показалось Михлу ледяным и железным, но в то же время жгучим, обжигающим больнее, чем огонь. Поняв, что сопротивление ничего не даст и что в конце концов придется покориться, Михл поднялся с места, на котором сидел – или лежал, этого он твердо не помнит, – и пошел следом.
И вот нечистый привел его в высокое здание, звеневшее от пустоты и необжитости, выглядевшее, как храм этой самой пустоты. Там обнаружился рост нечистого: вначале он едва достигал половины высоты здания, но чем дальше, тем больше голова его тянулась к потолку, и оттуда, с высоты, послышался его голос, приказ – и вдруг появились ящеры, пауки, мухи, нетопыри, летающие, ползающие, пресмыкающиеся по полу, по стенам до самого свода, кучами сидящие, наваленные грудами… И все сразу, чуть увидели светящееся лицо нечистого, так и начали лазить, ползать, царапаться, карабкаться к нему и, как дети у отца, как рабы у господина, выпрашивать отцовскую ласку: «О господин! О отец наш!..»
Но тут и Михлу захотелось ласки нечистого, и ему захотелось ползать на коленях. И тут же он – о, горе! – опустился на колени и заодно с шуршащими ящерами стал простирать к нему руки.
И опять послышался голос того:
– Встань, достойный бедняк! Благо тебе, что пожелал преклониться предо мной… В награду ты будешь счастлив увидеть, что не напрасно ты раньше страшился, а потом полюбил меня.
Он топнул ногой, и свод здания поднялся так высоко, что глаз не мог его различить. А когда он, Михл, после большого напряжения, закинув голову, все же разглядел потолок, то увидел, что нечистый уже упирается в него головой, а над головой в огненном полукольце светящейся короной загорелись письмена, вглядевшись в которые Михл прочитал:
– Я Адонай, Бог твой…
А когда он пристальнее вгляделся в слова, вправленные в полулуния, он увидел еще одно слово, которое вместе с прежними читалось так: «Я сатана, Господь Бог твой…»
Михл проснулся весь в поту, перепуганный… Но он тут же снова уснул и снова сатану увидел, но не в храме пустоты, а на берегу моря, на высокой островерхой скале: он сидел на самой вершине, уткнувшись лицом в острое колено, и был похож на человека, то ли кончающего счеты с жизнью и собирающегося вот-вот низвергнуться с высоты в воду, то ли – на переполненного знаниями мудреца, печального законодателя, думающего осчастливить все миры на все времена, какие он предвидит, наивысшим, самым точным и самым удачным законом, способным выразить самую суть в самых отточенных формулировках.
– Я Адонай, Бог твой… – услыхал Михл приблизившись, из его уст. – Я здесь давно сижу и думаю о законе всех законов, о первом и величайшем, который должен быть положен в основу основ для всех верующих. Я думаю, кто может сказать: «Я – господин, повелитель, владыка всего сущего!» Неужели только тот, о коем говорят, что он один создал все и не терпит соучастников, или тот, кого Михл только что видел, сатана, считающий себя соучастником, равноправным тому, с которым он сражается, воюет, желая получить часть Господней власти, которая, как он считает, ему полагается… А может быть, и так, что все правы, все – власть имущие, никто никого не создал, все созданы сами собою, покуда они существуют, обладают собственной волей и способны эту волю выражать, говоря: «Я – это я, кто бы я ни был, велик или мал, ничтожен и крохотен… Я – сам себе создатель, сам себе бог, господин, сам – своя противоположность, свой разрушитель и свой законодатель».
И вот к этой мысли я недавно, после долгих трудов, пришел и хочу ею поделиться, хочу сделать ее всеобщей. А сейчас, когда ты (то есть я, Михл) здесь и готов, как я вижу, проповедовать эту мысль повсюду, мне здесь больше делать нечего: глаза мои устали видеть, зад мой устал сидеть, и я покидаю свое место…
Тут сатана спрыгнул со скалы в море, весь погрузился в воду, шлепнул, как рыба, хвостом по волне и исчез…
– Когда я проснулся, – продолжал Михл, – то почувствовал холод под ложечкой, я лежал, как парализованный, и, хоть и понимал, что сон – это всего лишь сон, – все это сверлило голову.
На первых порах он боялся оставаться один, без хозяина, без господина и повелителя, без того, кто предопределяет судьбы мира. Но с другой стороны, когда он вспоминал, как счастлив тот, кто может сказать: «Ты сам – свой создатель», он вспоминал также, что тот, кто подал ему эту мысль, не один: в книгах кое-где приходилось сталкиваться с высказываниями великих нееврейских мыслителей, да и некоторых евреев, евреев, которые считают, что создание и создатель едины, а если так, то все, что приписывается величию Бога и считается чудом, каждый может приписать и вменить в заслугу себе, так как сам он – чудо.
– Да, и вот за эту мысль я крепко ухватился, вцепился в нее и чувствую, что я не только переполнен ею, но что я в силах и других заставить воспринять ее и почувствовать своей, собственной.
Он взялся изложить эту мысль в книге под названием «Возражения Маймониду», которую он сейчас пишет. В этой книге он выступает против знаменитого философа, который спорит с Аристотелем, считающим, что мир никем не создан, а существует и живет такой, как есть, существует извечно, испокон веков… Это – великая истина, и если только ему удастся доказать правоту Аристотеля (а в том, что удастся, Михл уверен), тогда падет соломенное здание законов и запретов, благодеяний и грехов, награды и кары, тогда незачем будет впутываться во всякие споры и пререкания, истоки коих гнездятся в принятой до сего времени ошибочной идее, противоречащей Аристотелю, в вопросе о предопределении и свободной воле, в паутине которого нашла свою гибель не одна духовная муха и о стены которого разбилась в кровь не одна способная голова… С этим будет покончено!
– А я, – продолжал Михл, – принялся за книгу серьезно, я уже много сделал и далеко ушел. Надеюсь, что в скором времени буду на добром пути – ко всеобщему благу и духовному исцелению. Аминь! Дай Бог!.. – закончил он скромно, но и не без усмешки победителя, которому удалось добраться до тех, к кому его влекло, и изложить то, что он долго носил в себе глубоко скрытым…
Тогда чувство победы Михла передалось и Иоселе и его друзьям. Часть победы они отнесли на свой счет и посчитали своей просветительской заслугой… Все были хорошо расположены, потянулись к Михлу, приняли в свой круг и уже как своего стали расспрашивать, кто он сейчас, кем был раньше, чем он занимается. На все это очень скромно, пожимая плечами, как если бы спрашивали о вещах, не имеющих отношения к делу, Михл отвечал:
– Не все ли равно? Я – меламед, занимаюсь с ребятами, а заработка не имею. Учу детей и живу в нужде, потому что давно уже обо мне такая слава, ко мне и прежде не особенно охотно обращались, а в последнее время, когда я был чем-то вроде руководителя у браславских, тем более… Но это все ничего… Перебиваемся кое-как… Живем… Главное не в этом. Главное то, что я сейчас здесь, пришел и освободился от кое-чего похуже нужды…
Михл поднял глаза и стал разглядывать этот нееврейский дом. Видно было, что ему доставляет удовольствие непривычный запах земляного пола, беленых стен и потолка, наполовину увядших садовых цветов, да и сам Иоселе со своей компанией, видимо, его радовали. Глядя на них и на их молодость, он и сам как будто моложе становился, словно скостил с плеч добрых несколько лет.
Когда его попросили присесть, он отказался: нет, ему еще нужно кое-куда успеть и кое-что проделать. Присутствующие обратили внимание на то, что у Михла под мышкой талес. Его спросили, к чему ему талес. Здесь он не нужен, в синагогу он не собирался, а если бы и пошел, то в пятницу вечером никакого талеса не нужно… Но он ответил, с удивлением глядя на зажатый под мышкой талес, словно он до сих пор его не замечал:
– Ах, талес? Да, он мне нужен…
– Для чего? – спросили те снова.
– Для чего? – переспросил он, улыбаясь и явно желая что-то скрыть. – Для одного дела, о котором Иоселе и его друзья узнают позднее, а если не узнают – тоже не беда… Словом, он мне нужен…
Не будем рассказывать, долго ли еще пробыл у Иоселе Михл Букиер и о чем они говорили. Скажем только, что, когда беседа закончилась и все увидали, что Михл собирается покинуть дом, его решили проводить: кто – до дверей, а Иоселе вышел с ним и за дверь, спустился с крылечка, проводил его через двор, чтобы собаки, которых спускали на ночь, на него не напали, подошел к калитке. Прощаясь, Иоселе попросил Михла приходить почаще, сказал, что дом его, разумеется, всегда для Михла открыт, что он всегда будет желанным гостем.
Не будем мы здесь рассказывать и о том, как ждала Михла его жена после того, как он перед уходом кощунственно погасил субботние свечи. Скажем лишь, что, когда Михл ушел от Иоселе, было уже совсем темно не только на нееврейских улицах, которые он оставил позади, но и в более населенных, еврейских.
Люди уже давно помолились и ушли из синагог. В окнах с незакрытыми ставнями видны были сгоревшие наполовину свечи, а там, где ставни были закрыты, свет проникал сквозь щели.
Было тихо, и прохожие попадались навстречу редко. Михл с талесом под мышкой шагал к центру города, где находилось большинство синагог и молелен, в том числе и Открытая синагога, напротив которой, на той же площади, стоял двухэтажный дом раввина реб Дуди. Нижний этаж, полуподвальный, занимал служка Мейлах Долговязый, помогавший раввину, а верхний – с более светлыми и просторными комнатами – сам реб Дуди.
Тут надо сказать, что реб Дуди правил большим хозяйством, во-первых, как крупнейший раввин такого видного и густонаселенного города, как N; во-вторых, как представитель одной из хасидских общин, которой, видимо, мало было здешних, отечественных, ребе – был у них еще один в Галиции, в Чорткове, приверженцами которого могли себе позволить называться лишь очень богатые люди, а также реб Дуди, потому что для поездки к нему необходим был заграничный паспорт, а это не всякому по карману. Этот ребе жил далеко, и приезжать к нему было нелегко даже состоятельным евреям, поэтому реб Дуди заменял его в N как некий уполномоченный, когда приходили за советом или с просьбой, или при сборе денег для цадика, своего рода хасидиском налоге. Все это реб Дуди брал на себя.
Субботу реб Дуди справлял не в кругу семьи, а всегда вместе с целым десятком евреев, а иной раз приходило и больше, но во всяком случае – не меньше. Это были либо городские хасиды, либо нездешние раввины из различных городов и местечек, пожилые и молодые, приезжавшие за разрешением разных вопросов, когда не решались брать на себя ответственность или когда хотели получить совет от старшего и более опытного реб Дуди.
За субботним столом, как и вообще в субботу, реб Дуди сидел в круглой шапке, отороченной собольим мехом, а другие раввины и прочие – в шапках с бархатным верхом, тоже отороченных мехом, но не собольим, а лисьим.
В пятницу к вечерней трапезе стол раздвигали от стены до стены, почти во всю длину комнаты. Реб Дуди сидел на самом почетном месте, его жена и сноха – на противоположном конце, а обносил гостей, кроме слуг и супруги раввина, Мейлах Долговязый, служка реб Дуди.
И на этот раз за столом у реб Дуди сидело больше десяти приглашенных, в том числе приехавших издалека; общество собралось весьма почтенное, избранное, и обстановка была очень торжественная.
Реб Дуди за трапезой говорил мало, особенно в субботу, а из уважения к хозяину и гости скупились на слова. Стол освещали свечи в высоких серебряных подсвечниках и висячая лампа – все было как полагается, как приличествует такому хозяину, как реб Дуди.
Уже покончили с первыми блюдами, когда вдруг из кухни, откуда дверь ведет во двор, послышался шум – сердитое ворчание Мейлаха Долговязого, крики слуг и еще чей-то чужой голос… Оказалось, что Михл Букиер отворил дверь и вошел в кухню, а когда Мейлах, находившийся там по служебным делам, его встретил и спросил, что ему нужно, Михл ответил, что хочет поговорить с реб Дуди. Тогда Мейлах загородил ему дорогу и стал толкать, крича: «В субботу! Раввин занят! Раввин ужинает! Уходи, придешь в другой раз!»
Крики служки, однако, не помогли, и незваный посетитель – то ли из озорства, то ли из упрямства, то ли по тому и другому вместе – служку оттолкнул и против его воли подошел к столовой.
– Добрый вечер! – раздался голос с порога. Все, кто сидел за столом, и сам реб Дуди стали разглядывать незнакомца, прокричавшего это приветствие.
– Добрый вечер? – удивились все, увидав человека с талесом под мышкой. – Ну-у… Доброй субботы! – поправили они пришедшего, полагая, что он забылся, ошибся и сказал не то, что полагается. – Шабса тава, – несколько раввинов подсказали ему старинное субботнее приветствие.
– Добрый вечер! – повторил Михл, и видно было, что это не от забывчивости, а сознательно, с холодным вызовом, и в первые минуты никто не мог понять, откуда такая непочтительность у еврея, у человека с талесом под мышкой, пришедшего в час субботней трапезы в дом к раввину, да еще к такому, как реб Дуди…
– Пьян!
– С ума сошел!
– Рехнулся!
– Греховодник! – послышались крики гостей, принимавших участие в трапезе.
– Что надо этому еврею? – спросила жена раввина, поднялась со стула и пошла Михлу навстречу: она видела, что посещение это необычное, что незнакомец либо пьян, либо, как думали и крикнули другие, сошел с ума.
– Мне нужно к реб Дуди.
– Теперь? В субботу? В час трапезы? – с удивлением воскликнула жена раввина.
– Кому суббота, а кому – нет! – ответил Михл.
– Как это? А что же у вас сейчас? Праздник? Или будни? Или, упаси Бог, христианский праздник?
– И… ну… Чего же он хочет? – слабым голосом обратился раввин к своей супруге. – Спроси, чего он хочет, что ему нужно.
Тогда Михл отделился от порога, шагнул в комнату и стал приближаться к реб Дуди. А подойдя, он обратился только к нему, ни к кому другому:
– Я пришел сказать, что выхожу из общества…
– Из какого общества?
– Из вашего. И из того, к которому принадлежат все сидящие за столом… Вот я принес свой талес, от которого отрекаюсь, яко при жизни, так и по смерти моей, то есть, когда я умру, не желаю, чтобы меня в нем похоронили…
Гром!.. Да, гром с ясного неба средь бела дня не ошеломил бы так, как слова, произнесенные незваным посетителем в доме раввина – да еще такого, как реб Дуди, – в пятницу вечером, во время трапезы, в присутствии гостей, при свете субботних свечей и ламп…
– Как? Что? Что он сказал? – то ли не расслышал, то ли не понял реб Дуди.
– Злодей! – вырвалось у одного из престарелых раввинов.
– Горе ушам, слышавшим подобное! – вскричал другой.
– Надо одежды рвать на себе! – крикнул третий.
– Бешеный! Сумасшедший! – проговорил четвертый.
– Иеровоам, сын Наватов, погубитель Израиля! Будь проклят! Заклятьем змея! – слышались со всех сторон слова, которые редко произносятся, особенно в субботу.
– Боже мой! Что творится! Кто его впустил? – возмутилась невестка раввина. – Мейлах! Где Мейлах? Пусть он его прогонит!
– Уходите! Уходите! Зачем вы нам субботу портите?! – поддержала ее жена реб Дуди.
Мейлах, который никак не мог справиться с Михлом на кухне, теперь – как прислужник, исполняющий свои обязанности, – набрался сил и хотел было ухватить Михла за рукав или за шиворот и вытащить его из комнаты. Но Михл не дался: он глянул на Мейлаха так, что его простертая рука повисла, точно застывшая. И прежде чем Михл решил сам уйти, он вытащил талес из-под мышки, отыскал свободное место на столе, положил талес там и только после этого, провожаемый перепуганными взорами гостей и членов семейства раввина, вышел из столовой в кухню, а оттуда на улицу…
Не будем говорить о том, что при взгляде на талес Михла, оставшийся пристыжено лежать на столе у реб Дуди, у всех словно отнялся язык и никто слова вымолвить не мог.
Не стоит говорить и о том, как закончилась субботняя трапеза: после ухода Михла гостям было не до еды; только ради субботы люди притворялись, что едят, хотя чувствовали, что рот будто набит камнями.
Не станем говорить и о том, как Михл Букиер прошел по опустевшей Синагогальной улице до своего квартала, где прохожие и вовсе не встречались, как он вернулся домой и нашел дверь открытой, а на столе стояла только маленькая замирающая лампочка, без субботних свечей, в комнатах ощущалась траурная пустота, потому что все, в том числе и дети, разбрелись по углам и уснули с присохшими к глазам слезами… Не будем рассказывать, так как все это и без того можно себе представить. Расскажем лишь о том, что произошло в доме у реб Дуди на следующий день, в субботу вечером, и как там обсуждали происшедшее накануне…
В этот субботний вечер у реб Дуди, как обычно, собралось много народу. Помимо приезжих гостей и раввинов, пришли местные – резники, менакеры, синагогальные старосты и прочие религиозные деятели, а также сборщики «коробки». Пожаловал также и крупный богач города Яков-Иося Эйльбиртон, который после исхода субботы приказывал запрячь пролетку с высоким сиденьем и приезжал к реб Дуди, иной раз чтобы обсудить важное общественное дело, а иной раз – послушать слово раввина, равнозначное слову Священного Писания.
Было шумно. Жена раввина готовила на кухне вечерний борщ и прочие блюда.
Реб Дуди ощущал недомогание после вчерашнего вечера, который на него сильно подействовал, и сегодня ему не хватило послеобеденного сна: он был вынужден и вечером, после молитвы, зайти к себе в комнату и прилечь.
Это, однако, не нарушило обычного порядка. Раввин отдыхал в своей комнате, а в доме собирался народ. Приехал богач Яков-Иося в своей пролетке с высоким сиденьем, приехали городские раввины, резники и другие. Среди гостей можно было заметить и кабатчиков Иоину и Захарию, которым обычно не слишком рады, но так как дом раввина, в известной степени, – дом общественный, для всех открытый, то впускали всех.
Несколько слов об этих последних.
Захария содержал шинок в центре мясного ряда на базаре – для мясников, мясорубов, носильщиков и других.
Захария был очень ловок: быстро споласкивал стопку под прилавком, нацеживал из бочонка водку, подавал закуску, тут же в голове производил расчет, получал то, что ему причитается, прятал деньги в ящик и выдавал, когда надо, сдачу.
Такую же ловкость и расторопность проявлял он и на улице, возле кабака, когда возникали споры и ссоры. Не успевал его противник, которому следует набить морду, оглянуться, как Захария, бывало, влепит ему огненную оплеуху, а тот кровью обливается… А если и соперник попадался не промах и выступал с ответными кулаками и пощечинами, то Захария бил с разбегу головой ему в грудь, так что тот сразу терял равновесие и, как подкошенный, валился наземь.
Таков Захария.
Второй, Иоина, – коренастый, плотный, уже на шестом десятке и, наверное, лет на десять старше Захарии. Но лицо, окаймленное белой бородой, еще красное, пышет здоровьем, ни одна болезнь, видать, в жизни его не донимала.
Кабак его был расположен подальше, на дороге, ведущей к кладбищу. Преимущественно по вечерам у него собирались отчаянные парни, голубятники, картежники, полуворы и воры настоящие, «царьки». Они чувствовали себя здесь свободно и некоторую часть своей энергии избывали в тихих беседах о темных своих делах и в более откровенных разглагольствованиях о любовных похождениях, о девках, которые не сегодня-завтра станут кормилицами, о различных «водичках» и прочих средствах, которые употребляются в делах сердечных, о том, как привораживают, чтобы «она» или «он» сохли и дохли, чтобы «его» или «ее» тянуло, как на веревке…
Поговаривали, что у Иоины не все чисто. В его кабаке можно было надежно укрыть краденое, чтоб ни одна душа не знала и ни один петух не крикнул, так как Иоина был крепко связан с нужными людьми: мелкую сошку можно ублажить рюмкой водки и кое-какой закуской, а начальнику покрупнее, если требовалось, кругленькую сумму в руку сунуть.
Прославила кабак Иоины и его жена, которая, видать, не отличалась знатным происхождением, но стоило ей пройтись по шинку, покачивая бедрами, как мужские сердца начинали учащенно биться, а ноздри – шире раздуваться… Теперь она постарела, ведет себя сдержанно, но догадаться о ее прежнем пыле можно хотя бы по тому, что она сумела заполучить Иоину. Она родила ему всего лишь одного сына. В то время, о котором мы рассказываем, он уже был взрослый, высокий, двадцати с лишком лет и похож на мать. Однако радости он не доставил ни Иоине, ни жене его, потому что – возможно, из-за матери – появился на свет с известной болезнью, и только здоровая кровь Иоины не давала этой болезни обнаружиться до двадцатилетнего возраста. Возможно также, что парень, став взрослым и начав водиться с бесстыжими девками, собственными стараниями эту болезнь приобрел… Как бы то ни было, но парень стал сифилитиком, и соседи, жившие в том же дворе, на основании каких-то известных им признаков пророчили, перешептываясь, что в недалеком будущем сын Иоины останется без носа…
Короче говоря, Иоина – человек с именем. Он не только содержал шинок, но и значился старостой в городской управе, и ремесленники часто приходили к нему с просьбами, за исполнение которых Иоина требовал мзду.
Надо было видеть, как молодая пара – подмастерье и служанка, к примеру, – обращалась к нему. Парень говорил: «Реб Иоина, мы хотим пожениться, мне нужна записка к раввину». Иоина становился, подбоченившись, и в первую очередь разглядывал невесту с головы до пят, оценивая всю ее по частям, а потом говорил:
– А в чем дело? Что это вам так не терпится? Что это вас черт за душу хватает? Успеете еще… – Тут он ввертывал пару таких слов, что не только невеста краснела до корней волос, но и жених, мастеровой, стыдливо опускал очи долу… Иоина хотел этим сказать, что не следует торопиться с наслаждениями, пока ему не будет уплачена известная сумма за услуги раввина, кантора и синагогального служки.
Кроме того, Иоина был своим человеком в кругах, ведающих мясным сбором, и среди старост различных богоугодных заведений – таких, как, например, общества призрения больных и обучения сирот, где он мог выразить свое мнение: либо открыто, либо через нужного человечка, купленного и таким образом привлеченного на свою сторону. Такие людишки вступались за него, кричали где следовало то, что ему было нужно, и в результате добивались всего, что он хотел.
Иоина был полезен некоторым представителям общины и поэтому был вхож в дома, куда при иных обстоятельствах его бы и на порог не пустили.
Когда Иоина приходил в такой дом, то держал себя с достоинством, надевал свой субботний кафтан даже в будни и застегивал его на все пуговицы. После того как он вдохнет благопристойный воздух и прислушается к солидным речам домочадцев, ему слегка намекали, ради чего его пригласили, – этого было достаточно, чтобы Иоина понял все остальное. Был он из тех, кому пальца в рот не клади.
Он давал себя использовать по-всякому: не только в борьбе против нежелательного, зарвавшегося откупщика «коробочного» сбора или облезлого негодяя-старосты, но и против любого, кто осмелился противопоставить себя общине и кого община не желает терпеть в своих рядах, вроде Иоселе-Чумы – с ним Иоина уже пытался однажды тягаться… Однако потерпел поражение, потому что Иоселе, как мы уже говорили, предлагал услуги своего острого пера не только органам печати, но и начальству, пред которым дрожали… Так что с Иоселе дело не выгорело, но с менее опасным субъектом – скажем, с таким, как Михл, – разговор другой, тут не страшно, тут, даже если бы речь шла не об одном Михле, а о целом десятке ему подобных, можно в два счета покончить с врагом разными способами: оклеветать, лишить заработка… Иоина не остановится и перед тем, чтобы поймать негодяя в темном переулке и «отшибить ливер»…