355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дер Нистер » Семья Машбер » Текст книги (страница 12)
Семья Машбер
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:44

Текст книги "Семья Машбер"


Автор книги: Дер Нистер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 43 страниц)

Чтобы ответить на эти вопросы и все объяснить, следует вернуться к беседе Сроли с Лузи, о которой он просил днем раньше и которая вечером все-таки состоялась.

Когда Сроли в тот вечер пришел к Лузи, он выглядел как человек, который не то недоспал, не то переспал. Он начал разговор сердито, раздраженно, глядя в сторону. Похоже было, что он ищет повод, чтобы ни за что ни про что нагрубить собеседнику.

Войдя, он заявил:

– Я явился к вам, потому что в городе нет, кроме вас, ни одного человека. Все – либо ослы, либо коровы, либо похожие на них.

Но постепенно он смягчился и рассказал то, ради чего, собственно, и пришел:

– Я должен начать издалека, с давних времен. Вырос я в маленьком местечке в Галиции, на реке Сан, у старого, очень богатого и очень своенравного деда. Дед когда-то арендовал крупные земельные владения, потом держал большой трактир. Затем, когда с ним случилось несчастье, о котором сейчас расскажу, он все дела превратил в деньги и замкнулся в себе, отрешился ото всех мирских дел.

Мать свою я рано потерял, она не умерла, но, как еще в раннем детстве мне довелось услышать, – «сбежала». Это было для деда тройным несчастьем. Во-первых, он остался один: ни жены, ни дочерей, ни сыновей у него больше не было, во-вторых, сам по себе побег – великий стыд и позор; в-третьих, дочь не просто убежала, а убежала с неевреем, как я слышал… Когда я был ребенком, некоторые тихо добавляли, указывая на меня: «Хуже того». Что значит это «хуже», я не знал. Знал я только, что вскоре после побега матери я потерял и отца.

Он исчез из дому, и я остался круглым сиротой – без родителей, на содержании и воспитании старого деда.

К тому времени капризы и причуды деда, которые и раньше были ему свойственны, еще больше усилились. Он никуда не ходил, никого не принимал. Он даже специально для себя построил отдельную молельню, куда не пускал никого, кроме своих. Целые дни он проводил за Талмудом, но вместо учения он большую часть времени сидел на скамейке у стены, запрокинув голову и уперев ее в стену, так что от этого в штукатурке образовалась грязноватая вмятина.

Я жил в дальней комнате, имевшей отдельный вход. Я находился под строгим надзором сердитых учителей и недружелюбных слуг. С дедом не виделся. Он меня никогда к себе не звал. Мало того, было, по-видимому, отдано распоряжение, чтобы меня к нему не подпускали, даже когда я попрошу. Я это чувствовал, и лишь изредка, когда меня одолевало безысходное детское одиночество, я, вопреки указаниям и запретам, появлялся на пороге у деда.

Я часто заставал его сидящим в задумчивости, с головой, откинутой к стене. Глаза закрыты, борода торчит вперед, а губы шепчут всегда одни и те же слова: «Горе мне и дому моему»…

Увидев меня, дед широко раскрывал глаза, будто не знал, кто этот мальчик, откуда взялся. Потом спохватывался, подзывал и робко поглаживал, но вдруг, будто вспомнив о чем-то, с силой отталкивал меня от себя и шепотом, чтобы только он сам, чтобы даже стены не слышали, произносил:

– Незаконнорожденный… Сын нечистоты…

Не понимая значения этих слов, я все же пугался их и убегал из комнаты деда – убегал надолго, пока сердце снова не начинало тянуть туда…

Так воспитывался я до тех пор, пока дед совсем не состарился. Однажды созвал он городскую знать, самых видных, уважаемых горожан, от которых он в последние годы из-за своего позора добровольно отдалился и которые, в свою очередь, его щадили и не хотели ему докучать. Собрал он их для того, чтобы написать завещание. Ему некого было обеспечивать, разве только, как водится, завещать немного на благотворительные цели, а все остальное должно было перейти ко мне, единственному его наследнику. Однако оказалось, что даже на краю могилы дед не забыл позора, причиненного ему дочерью, который, как он был уверен, ему и на том свете припомнят. Он не слушал доводов людей, которые всячески доказывали ему, что ребенок не виноват и не может отвечать за грехи родителей. Но дед настаивал на своем и хотел лишить меня наследства.

Жестко и вместе с тем с горечью повторял он, что «из корня змеиного выйдет аспид», и ни о чем другом слышать не хотел. Однако, после длительных ссылок на авторитет религиозных знаменитостей, удалось наконец заставить его пойти на уступки. Завещание было дополнено пунктом, по которому внуку предназначалась крупная сумма денег, но деньги эти будут храниться в надежных руках и внуку будут выданы по достижении им определенного возраста при обязательном условии (это условие дед потребовал непременно записать в завещании), что внук будет благочестив, набожен, не свернет с праведного пути и будет выполнять все законы и правила, предписанные религией.

Обо всем этом, – продолжал Сроли свой рассказ, – болтали учителя, прислуга, приказчики. Не могу сейчас припомнить, просто ли я приболел тогда, или эта история так подействовала на меня, но, когда однажды в разговоре я услышал слово «деньги», у меня вдруг разболелась голова и мне стало не по себе. С той поры это слово всегда вызывает у меня тошноту. Я питаю отвращение не только к деньгам, но и ко всем, кто имеет их.

Я тогда почувствовал «прелесть» одиночества. Я был отвергнут даже тем, кто мог бы в известной мере смягчить мое одинокое детство. Особенно горько было мне в последние дни перед смертью деда, когда все двери в доме были настежь открыты для тех, кто заходил навестить больного. Я тоже позволил себе однажды заглянуть к деду. Он лежал на смертном одре. Но, увидев меня, он тихо расплакался и слабым голосом потребовал: «Пусть уйдет и больше не показывается мне на глаза»…

Не стану рассказывать всего, что пришлось мне вытерпеть после его смерти – сначала от опекунов, от их детей и вообще от уличных мальчишек. Грязное прозвище преследовало меня. Не буду распространяться и о том, что я выстрадал в других городах, куда меня отправляли, решив, что дома от меня толку не будет. Однако слухи сопровождали меня и на чужбине. Не помогало мне и желание учиться, даже мои способности приписывали тому, что я незаконнорожденный. Ведь считается, что такие, как я, умеют только приспосабливаться и ловчить.

Так прошла юность. Я был подавлен, не находил себе места, и только одна мечта владела мной: поскорее стать взрослым, освободиться от опекунов, от их власти надо мной, заполучить наследство. Тогда я уеду в такие края, где меня никто не знает, где имя мое никому не будет известно; там я отдохну, буду делать что пожелаю и спокойно определю свою судьбу.

Когда это время пришло и мечта осуществилась, моя радость была так велика… Но тут мною овладела навязчивая идея – я должен найти свою мать! Обязательно должен увидеть ее. Я ходил, как помешанный, мать мерещилась мне в каждой незнакомке. Я всюду расспрашивал о ней, не скупился на расходы, но все было безуспешно. Порой я отчаивался, но потом опять продолжал поиски. В конце концов я потерял надежду…

Но тут проявился недуг, который мне довелось испытать в ранней молодости: все, хотя бы отдаленно напоминающее о наследстве и деньгах, вызывало у меня нестерпимую тошноту и все прочее. И я дал себе обет – не пользоваться своей собственностью, ни той, что имею теперь, ни той, что буду иметь когда-либо, отказаться от нее. Не только не тратить деньги ради своего удовольствия, но и не доставлять себе радости, творя добро другим. Я терпеть не мог бедняков, желающих видеть себя счастливыми, мечтающими выбраться из своего положения и добиться какого-то благополучия. Тогда же я надломил линию своей жизни. По своему воспитанию и знаниям, которые я к тому времени успел приобрести, я мог легко пойти по пути, обычному для таких, как я, – мог стать ученым, приобщиться к тем, которые ученость делают своей профессией. Я мог бы стать раввином. Ученый, обладающий вдобавок крупным состоянием, может, как известно, многого достичь и далеко продвинуться.

Но меня потянуло вниз. К тому же и случай помог – случился, как это нередко бывает, приятель, который увел меня по своей дорожке. Все произошло, как во сне. Помню только, что вдруг увидел себя там, где люди вроде меня бывают редко, очень редко. Трудно себе представить, как это я, человек с солидным положением, воспитанный в доме благочестивого деда, мог попасть в такую компанию. Мало сказать: «Низко пал» – я опустился ниже всякой низости.

Как же все-таки я попал туда и почему так надолго увяз? Быть может, потому, что меня там никто не мог попрекать сомнительным происхождением, оскорблять и насмехаться надо мной. Никого не интересовало мое прошлое, моя родословная. Да если бы и заинтересовались, то такие, как я, там не считались недостойными быть членом их общества, там все были такими, а то еще похуже.

Я пошел половым в кабак, куда приходили пить крестьяне и городские обыватели. Их там обирали до последнего гроша. Кабатчик и его работники не останавливались ни перед какой низостью, вплоть до прямого воровства… Затем я покинул кабак и начал шляться с бродягами. Один из моих новых друзей играл на скрипке, а я на флейте, чему в одной из трущоб меня научили друзья-босяки. Я таскался с евреями и с неевреями – с мадьярами, молдаванами и с другими. Сначала мы странствовали в наших местах, потом пробрались за границу и бродяжничали по чужеземным странам.

Я был в расцвете молодости. Разумеется, я не последовал правилу «в восемнадцать лет – под венец», принятому среди людей, живущих по установленным обычаям. Я вел себя так, словно для меня нет никаких запретов и препон… Я грешил во всем, в чем только можно грешить, грешил отвратительно, грубо, вплоть до того, о чем и говорить невозможно. Я дошел до того, что перестал считать грехи грехами, совершал их, не думая и позабыв о том, что другие поступают по-иному, что я отступил от Торы, в изучении которой когда-то многого достиг. Словом, я далеко зашел…

Я не знаю, каким образом выбрался из этого омута. Но вдруг, в один прекрасный день, я порвал с этой компанией. На мне нельзя было заметить ни пятнышка, ни малейшей ужимки, принесенных из «низов», как если бы я никогда там не был. Так что никому и в голову не приходило, что я уходил к таким людям, упоминания о которых достаточно, чтобы порядочные евреи отказались пускать меня на порог и не пожелали иметь со мной никаких отношений.

Не замечали во мне перемен еще и потому, что я не вернулся в родные места, а направился в чужой город, где меня вообще не знали. Я сразу был принят, как равный среди равных, добропорядочный ученый человек, являющий собой к тому же пример образцового поведения. Однако прошло немного времени, и я опять поскользнулся. Я заметил, что во мне время от времени начинает расти желание поступать наперекор, оно не дает покоя, подступает к горлу, душит и принуждает выступать перед всеми со словами, направленными против того, что у людей издавна считается священным. Меня стали травить, преследовать. Я переехал в другое место, но и здесь повторилось то же самое. Я начал скитаться по городам, но всюду по той же причине был отвергнут. Дошло до того, что в некоторых местах на меня стали смотреть, как на чудовище, на богохульника, позорящего общину, готового порвать со своей религией и принять другую. Но и этого было мало. Распространился слух, что я доносчик, доношу на своих единоверцев. Община объявила меня вне закона, всякий мог поступить со мной, как ему угодно, такого человека и убить не грех. И действительно, дошло до того, что я кое на кого стал доносить. Глубоко возмущенный поступками своих единоверцев, я однажды зашел к попу и завел с ним близкое знакомство. Таким образом, могли оправдаться опасения моего деда насчет моего будущего, недаром он хотел отказать мне в наследстве.

В последнюю минуту, однако, я снова спохватился и ударился в другую крайность: стал навещать цадиков края, в котором я тогда жил. Я проводил в их дворах много времени, желая примкнуть к тем, кого согревает живительное пламя веры. Но сделать этого я не смог. Из дворов цадиков меня стали выгонять, а в одном из них меня объявили сумасшедшим. Это произошло после того, как я раскрыл грубейшую несправедливость, которую допустили известные раввины с единственной целью угодить цадику. Ради этого они по-своему истолковали закон, совершенно извратив его смысл. Я вмешался и тысячами доводов доказал противоположное, раскрыл всю фальшь этих толкователей, вывел их на чистую воду. Тогда приближенные и домочадцы цадика ничего лучшего не нашли, как объявить меня умалишенным. И не только объявили, а связали и немало времени продержали в темном чулане.

Оттуда я сбежал. Тогда я уже был постарше, но своего дома у меня не было. Женился было, потом развелся, детей не было. Пробовал заниматься разными делами и все бросал; учился разным ремеслам, но все впустую. И удивительно: за все время мне никогда в голову не приходило нарушить обет относительно своих денег. Я таскал их с собой из города в город. Приехав куда-нибудь, я помещал деньги в надежном месте, чтобы они были в сохранности, и все, больше о них не вспоминал.

Я все время пытался найти человека, которому мог бы довериться, перед которым мог бы душу излить. Но к кому бы я ни обращался, кого бы ни избрал своим наперсником, всякий раз меня ждало разочарование. Стоило мне только чуть коснуться вопроса о моем происхождении, как на меня начинали смотреть, как на прокаженного, от которого нужно держаться подальше.

В это время у меня прибавилась еще одна болезнь, третья по счету. Я имею в виду своего двойника, вроде диббука, своего спутника, которого я однажды увидел во время трапезы. Он сидел за столом как раз напротив меня, оборванный, босой, напоминая одного из тех, с которыми я общался в разгульный, босяцкий период своей жизни.

Он так неожиданно явился, что я, увидев его, долго протирал глаза, желая убедиться, вижу ли я его в действительности, или зрение меня обманывает. А когда убедился, что зрение меня не обманывает, я поначалу очень испугался, даже сплюнул, как сплевывают при плохой примете или после дурного сна. Но оборванец не обратил на это никакого внимания и продолжал спокойно сидеть за столом. Первые минуты он только глядел на меня и молчал, потом завел разговор. Мало-помалу он втерся ко мне в доверие, и мы стали друзьями-приятелями. С той поры он не отступает от меня ни на шаг, во всем держится со мной заодно, делится со мной хорошим и плохим, и я уже так привык к нему, что, когда долгое время его нет, я чувствую, что мне чего-то недостает. Я тоскую по нему, и не он уже ищет меня, а я его. Он за это время наводил меня на различные мысли, советовал принимать разного рода решения – иногда правильные, иногда неправильные. Последняя его мысль, чтобы я обратился к Лузи и все рассказал ему.

Я, конечно, понимаю, что двойник – это только мираж, больная фантазия, а на фантазиях строить ничего нельзя и не нужно придавать им значения, но все же я этому своему двойнику благодарен. Благодарен за то, что он не оставил меня одного, будоражил меня, толкал, а это привело к тому, что я теперь пришел к вам, Лузи, излить свою душу.

Я нуждаюсь в опоре, в поддержке. Мне трудно ходить с закрытым кошельком и замкнутой душой. В последнее время я много думал о том, чтобы снять с себя обет. Мне бы хотелось начать пользоваться своими деньгами – возможно, только для себя, а возможно, также и для других, я сам еще не знаю. Мне необходимо найти опору в более сильном, чем я сам, слушаться его советов, быть под его руководством. И вот, должен признаться, такого сильного я нашел в вашем лице, Лузи. Я вверяю вам свою судьбу и готов во всем подчиниться. По какому пути ни поведете – будь то путь веры или даже неверия, я готов следовать за вами! Я чувствую, что, если не будет надо мною твердой руки, я снова увязну в грязи, возможно, даже в пьянстве. По правде говоря, я в последнее время ради того, чтобы попьянствовать, уже позволил себе нарушить обет и истратил немного денег.

VII
На Пречистенской ярмарке

При иных обстоятельствах город толковал бы об этих новостях. Шутка ли! Лузи Машбер, тот самый, который мог быть гордостью и украшением любой хасидской общины, даже самой почтенной и широко известной, неожиданно склонился и снизошел к такой, которая не имеет ни малейшего веса в общине, ничтожна и по количеству и по убогому своему составу. Шутка ли, Лузи перешел к браславцам! Это, прежде всего, привело к разрыву между братьями Машбер. В городе еще никогда не слышали, чтобы такие любящие братья так не по-братски разошлись; чтобы младший брат Мойше унизил честь старшего. А старший, Лузи, в свою очередь так жестоко опозорил младшего и перед домочадцами, и перед чужими, перед всем городом, который обо всем этом узнал. Не мог не узнать. Лузи посреди ночи покинул дом своего брата, как покидают лачугу, грозящую каждую минуту рухнуть. Это неслыханно! Вдобавок еще рассказывали – ушел в компании со Сроли, которого все избегают. А вот Лузи – с ним. Да еще как близко сошлись! Как спелись!

Еще больше судачили в городе, еще сильнее разыгралась фантазия горожан, когда они узнали, что у Сроли водятся деньги. Правда, узнавшие об этом отказывались верить, но Шолом-Арон, облаченный в талес и филактерии, в присутствии большой группы прихожан, знающих его за человека правдивого, побожился в синагоге: «Чтоб я так видел все хорошее, чтоб я так дожил до пришествия Мессии, как сам своими глазами видел у Сроли пачку кредиток, какую редко увидишь и у богатеев!» Он рассказывал с такими подробностями, что не верить было нельзя, – как Сроли явился к нему в погребок, сколько выпил, как он все время говорил сам с собой. Люди слушали Шолома-Арона с затаенным дыханием, потом стали сыпаться догадки, одна нелепее и фантастичнее другой. Морщили лбы, ломали головы в поисках ответа на вопрос, который никто, даже самый умный из них, не мог разрешить.

При иных обстоятельствах эта новость потрясла бы весь город. Долго и много толковали бы, рассказывали бы и пересказывали. Каждый добавлял бы что-нибудь от себя, и история, шагая из дома в дом, разрослась бы до невероятных размеров. Шума и звона хватило бы на полсвета…

Да, при иных обстоятельствах…

Но сейчас эта новость далеко не ушла. Приближались дни Пречистенской ярмарки – той самой ярмарки, которую весь город ждет целый год. В дни, предшествующие ей, даже самые крупные синагоги и молельни, в которых постоянно полно прихожан, почти пустуют. Люди в большинстве случаев молятся дома, так что средоточие всех новостей и главные распространители их – синагоги и молельни едва уловили эту поразительную новость, как тут же и отставили ее за ненадобностью. Приближалась Пречистенская!..

Да будет нам позволено остановиться и подробнее рассказать о Пречистенской ярмарке, так как роль ее и значение велики не только для жителей города N.

Город в ее дни напоминает лагерь войска, которое осаждает неприятельскую крепость. Тысячи и тысячи крестьян, шляхтичей, торговцев, помещиков, скупщиков, цыган, нищих, воров тянутся в N из ближних, дальних и совсем отдаленных округов и краев – на повозках, телегах, арбах, дрожках, в каретах, верхом и пешком едут в город массы людей.

Город слишком тесен, чтобы принять всех, поэтому многие устраиваются лагерем за околицей. Но подавляющее большинство, те, которым повезло разместиться в городе, заняли площади, улицы и переулки, закоулки и тупики – все, что можно использовать, как место для подвод; их ставят одну к другой впритык, так что людям даже пролезть невозможно.

За день до открытия ярмарки со всех дорог, трактов и застав вошли в город крестьяне с возами пшеницы, овощей, фруктов, с выращенной домашней живностью. Кто притащил корову, привязанную к задку телеги, кто – теленка, кто жеребенка, бегущего рядом с лошадью. На многих телегах визжат поросята в мешках.

Сутолока, толчея, разноголосица от всего, что доставлено сюда на продажу. Крестьяне спешат выручить деньги и тут же накупить городского товару: дешевой галантереи, сбрую, обувь, ткани, платья, платки, шали. Очень шумно на «торговицах» – ярмарочных площадях, где торгуют лошадьми и крупным рогатым скотом, куда поставщики и барышники пригоняют табуны лошадей на выбор: лучших – для богатых господ, помещиков, похуже – для шляхты.

Шумят цыгане, продающие рабочую скотину. Живо тараторят они на трескучем своем языке, прибегают к всевозможным уловкам, чтобы поскорее сбыть сомнительный товар, но крестьяне не торопятся, торгуются часами, не верят, присматриваются, раздумывают, еще и еще раз осматривают живность, щупают, меряют, пока, наконец, покупают и все же в той или иной степени оказываются обманутыми.

На хлебном рынке торгуют главным образом евреи. Потеют и ловчат. Отыскивают издавна знакомых крестьян, чтобы заключить с ними сделку, менее выгодную для продавца, более – для покупателя, но все же с какой-то выгодой для постоянных многолетних клиентов. С незнакомыми, случайными клиентами они не слишком церемонятся и жульничают вовсю. Здесь можно наблюдать, как у подвод, окруженных большими группами крестьян, взвешивают хлеб в больших мешках и чувалах, привезенных из дому или из дальних помещичьих экономий. Управляющие имениями или сами крестьяне у себя дома все подсчитали, знают, что у них столько-то мер. Однако здесь, у них на глазах, количество хлеба – их собственного или помещичьего, становится меньше, исчезает… Происходит это от того, что покупатели жульничают и, рискуя здоровьем, подставляют ногу под весы. Если поймают, заметят – за это придется поплатиться головой, во всяком случае, вырваться невредимым из круга возмущенных крестьян не удастся.

Воры в это время не дремлют и тоже делают свое дело, как того требует их профессия. К местным ворам в такую пору прибывает пополнение из других городов; чужаки не отстают: у них тоже ловкие руки. Они шмыгают между телегами, где собирается народ, где велика толкучка. А уж если кто попался, то он пускает в ход весь свой опыт и старается подставлять под удары менее уязвимые места, чтобы не покалечили: в такое время нельзя надолго терять «работоспособность».

Ярмарка – праздник для крестьян. После распродажи товара они направляются в кабаки и питейные заведения. Впрочем, трактиры не могут всех вместить, и многие, в одиночку или вместе с земляками, усевшись на земле или на подводах, а то и под подводами, пьют и закусывают под открытым небом. Даже если выручка оказалась значительно меньше той, что ожидалась, крестьянин на ярмарке позволяет себе немного ослабить свирепую экономию, обычную для деревенского образа жизни. Кроме привезенного каравая хлеба и сала, покупают какое-нибудь городское лакомство – например, связку твердых, как камень, баранок, высушенных за лето на солнце, а зимой на морозе; круглый год этот товар висел возле хлебной лавки или ларька, пока наконец дождался ярмарки. Раскошеливаются иной раз на конфетку, селедку, квас и другие городские диковинки. Некоторые покупают арбузы и с наслаждением их едят – да так, что лица становятся мокрые и липкие.

Так проводит время простой люд. Более состоятельные сидят в кабаках и трактирах за столами, уставленными разными мясными блюдами, соленьями и водкой и вином. Люди едят, пьют и оглашают воздух громкими песнями.

Трактиры и кабаки переполнены. Столы заняты зажиточными крестьянами и их женами, у которых щеки становятся пунцовыми от первой же стопки. Они развязывают платки, а мужья расстегивают пиджаки. Стоит немолчный говор, шумят и кричат все сразу, один другого не слышит, поют, лезут целоваться, истошные голоса и удушливые запахи дают

о себе знать на большом расстоянии от кабака… Так веселятся мужики. А в питейных заведениях разрядом повыше, например у Шолома-Арона, веселится мелкая шляхта. Эти потребляют вино дорогих сортов, требуют изысканных блюд, благородного общества и более приличного обслуживания. А в лучших заезжих домах останавливаются помещики, паны и даже титулованные особы, графы и князья. Сюда доставляются обеды, заказанные в лучших кухнях города, – в знаменитой «Райской лавочке», как называют ее в N, можно раздобыть такое, чего даже самые богатые горожане позволить себе не могут; все это заготовлено и предназначено исключительно для высоких гостей, которых ждут целый год.

В этих заезжих домах устраиваются кутежи, которые надолго запоминаются их участникам. Столы ломятся от яств. Владельцы «Райской лавочки» доставляют вина отечественных и заграничных марок, лучшие фрукты из южных краев России и чуть ли не из Турции; лучшие сорта рыб и солений. Стены этих заезжих домов во время таких пиршеств бывают свидетелями такой расточительности, такого мотовства и распущенности, каких они при других постояльцах никогда не видят. Так проводят время представители старшего поколения. А «золотая молодежь» собирается отдельно, в более тесной компании, подальше от людей, которые могут пожаловаться и донести родителям или опекунам. Барчуки во время таких гулянок порой неистово безобразничают.

Пока помещики веселятся, купцы, приехавшие покупать и продавать, посредничать и заключать сделки, заняты по горло. В ярмарочные дни они наскоро кончают молитву и редко заглядывают в священные книги. Это относится даже к раввинам, у которых в такое время тоже немало дел. Ежедневно приходится утверждать множество торговых сделок, решать споры, умиротворять стороны. Вот, к примеру, виднейший в городе раввин реб Дуди. К нему обращаются купцы с самыми затяжными, запутанными тяжбами. Дни ярмарки положительно сказываются и на бюджете раввинов, которые получают плату и за разрешение споров, и за заключение сделок.

Одним словом, все, все заняты, все хлопочут, все потеют. В воздухе пахнет кожухами, овчинными полушубками, перекисшими фруктами. Хриплые голоса слышны на всех рынках, на торговых и ярмарочных площадях. Они несутся из палаток, с улиц; особенно громко кричат те, у которых товар разложен на земле, – гончары, бондари, колесники, кожевники; хлопают бичи, слышны выкрики барышников. Вдруг раздается плач, визг – кого-то обокрали. В общий хор врываются пьяные голоса, доносящиеся из трактиров, голоса ссорящихся, дерущихся. Вся эта разноголосица сливается в сплошное гудение, в которое порой врывается пение слепых бандуристов. Они тоже прибыли на ярмарку, и на каждой многолюдной улице можно видеть их, сидящих на углах в одиночку или чаще группами. Один или двое зрячих приводят и уводят их.

Бандуристы сидят, подобрав под себя ноги и прижимая бандуру к груди. Костлявыми пальцами они перебирают струны и, широко раскрывая рот, заунывно поют, устремив невидящие глаза к небу. Старинными казацкими или чумацкими печальными песнями они возбуждают жалость у собирающейся вокруг публики, в особенности у женщин. Певцов вознаграждают черствым бубликом или чем-нибудь другим из съестного, изредка мелкой монеткой, брошенной в поношенную шапку нищего.

Для них, народных певцов, это самое прибыльное время. Есть много любителей послушать их.

Но в том году, о котором здесь идет рассказ, открытие Пречистенской ярмарки сопровождала тревога. Уже в начале лета до города доходили слухи о засухе – в то лето небо было закрыто как на замок. Предводительствуемые священниками, крестьяне собирались на полях с иконами, устраивали крестные ходы, справляли молебны – ничего не помогало; трава на лугах и хлеб на полях горели.

Но как ни плохи были виды на урожай, как ни были обижены природой крестьяне, на ярмарку они все-таки явились. Из ближних и дальних сел и деревень мужики привезли плоды своего труда. Впрочем, местные жители сразу почувствовали разницу между этой и прежними ярмарками. Резко выросли цены, и доброго расположения, которым отличался крестьянин, когда он продает излишки, на этот раз было не видать. Приходилось долго торговаться, чтобы скинуть цену. И продавцам, и покупателям эта ярмарка доставляла мало радости.

А о крупных поставщиках, особенно о лошадниках, и говорить нечего. Они прогорали. Ведь многие, узнав, что происходит в N, воздержались от поездки на ярмарку. Покупатели побаивались высоких цен, а продавцы – конкуренции: а вдруг купцы из урожайных областей, узнав про здешнюю дороговизну, привезут свое зерно и собьют цену.

У помещиков наличных денег было мало. Те, что круглый год торговали с ними в кредит, одалживали деньги в расчете на то, что на ярмарке им все это будет возмещено, остались ни с чем. Помещики даже не обещали, что со временем вернут долги.

Понятно, что приходилось молчать заимодавцам, другого выхода не было. Пустить в ход векселя означало порвать навсегда с давнишними клиентами. Никогда больше не иметь с ними дела. Но помещики не только не платили старых долгов, они еще, как это можно было предвидеть, просили новые займы. Однако у кредиторов в такой ситуации дела обстояли немногим лучше. Мойше Машбер исключения не составлял.

Ко всему прочему, во время ярмарки произошло событие, затронувшее наиболее видных и богатых панов. Эта история грозила большими неприятностями помещикам. Речь шла о государственной измене, и пахло Сибирью, кандалами, ссылкой, конфискацией имущества, а может быть, еще чем похуже…

Почему-то у помещиков в те дни было особенно подавленное настроение, то ли от огорчения, что на ярмарке у них дела шли плохо, то ли от того, что они, к стыду своему, не только не смогли погасить прошлогодние долги, но вынуждены были еще влезть в новые. В общем, у панов было невесело на душе. По этой ли или по какой иной причине они решили покутить и наметили определенный вечер.

В вечеринке принимали участие, прежде всего, молодые люди и убежденные холостяки. Но были и отцы семейства, которые у себя дома ведут добропорядочный образ жизни, но стоит им уехать на ярмарку, как там они вытворяют такое…

Тон на вечере все же задавали молодые. Они все устроили с помощью своих слуг и при содействии разных темных личностей. Деньги нашлись на все, так как господа не любят себе отказывать ни в чем, особенно когда разгуляются. Столы ломились от яств и напитков. Сговорились также с владельцами публичных домов, а те, в свою очередь, условились со знакомой нам Переле, что она добавит свой «товар», для ублажения господ, когда те разойдутся после гулянки по своим комнатам, если тем приспичит после кутежа. Местом для вечеринки был избран лучший в городе заезжий дом Носена-Ноты, в котором обычно останавливались богатые купцы и высокопоставленные чиновники, например судьи, приезжающие из отдаленного губернского города на какой-нибудь местный процесс. Комнаты здесь были меблированы лучше, чем в других заезжих домах, кресла и диваны покрыты чехлами, на полу коврики. В каждой комнате висели портреты генералов, а в просторной столовой, рассчитанной на большую компанию, на стене портрет царя во время коронации. Это был дешевый цветной лубок на плотной глазированной бумаге, один из множества портретов этого сорта, продававшихся за гроши на базарах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю