Текст книги "Семья Машбер"
Автор книги: Дер Нистер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц)
Это был Алтер, третий брат Машбер.
Но достаточно было взглянуть на него, чтобы понять – это не брат, а несчастье; он хоть и улыбался простодушно, но выглядел, словно сквозь него прошли буйные вихри. Лоб его выглядел так, будто он не один раз бился им об стену, но пока еще не разбил; глаза – на первый взгляд добродушные, но при этом такие, что от их взгляда не только детей, но и взрослых могла бы охватить дрожь, так, что они бы убежали далеко прочь.
Здесь мы вынуждены на время прервать наше повествование, чтобы сказать несколько слов об Алтере.
Хотя, возможно, здесь не место говорить о нем, да и вообще, может быть, нет места для него – он ведь в этой книге активного участия не принимает; так что мы могли бы обойтись и без него или в крайнем случае кое-где о нем упомянуть. Но все-таки стоит задержаться на этом человеке подольше, потому что, хоть он активно в действии не участвует, кое-какое влияние на происходящее все же оказывает – уже потому, что живет в доме, о котором идет речь. Кроме того, он приходится близким родственником нашим героям, а кровь ведь не вода, и, может быть, у кого-нибудь из потомков этой семьи, даже через несколько поколений, исследователь найдет пусть даже ничтожные следы печального наследства, которое в поколении, фигурирующем в этой книге, к великому несчастью, выпало на долю одного Алтера.
Итак, об Алтере…
Он был младшим, последним ребенком родителей Мойше и Лузи. В детстве, до того как начал учиться в хедере, он был нормальным ребенком, но уже в хедере стали замечать, что он не может сосредоточиться и смотрит не в молитвенник, а куда-то в сторону. На первых порах думали, что это просто рассеянность и она пройдет со временем. Так утешали себя больше года, но потом увидели, что не проходит. Тогда мальчика начали лечить заговорами, молитвами и тому подобными средствами.
Ничего не помогало: ребенок растет умственно недоразвитым. Родители уже было отчаялись, но неожиданно, годам к семи, в один прекрасный день взгляд мальчика прояснился, стал осмысленным. И мальчик острее и внимательнее других детей начал прислушиваться и присматриваться ко всему, что его окружает, с жадностью стараясь все понять и узнать, словно хотел наверстать упущенные годы. Это сразу же заметили и пригласили лучших меламедов – мальчик не учил, а глотал книги. То, что другому давалось за месяц, он успевал усвоить за один день, на то, на что другие тратили год, у него уходил месяц.
Оказалось, у Алтера острый ум и необычайные способности; учителя и родители, чтоб не сглазить, говорили об этом шепотом. А родители, сами не зная почему, боялись этого еще больше, чем прежней тупости. Но с другой стороны, они не могли не радоваться сообразительности сына и предвидели, что его ждет большое будущее.
Шли годы… Младший брат уже давно перегнал в прилежании и знаниях старших братьев, оставил позади своих сверстников. И скоро об этом знали не только в городе, но далеко за его пределами.
Однако когда Алтеру исполнилось семнадцать лет, с ним опять что-то случилось. Он как будто угас, внутри у него словно сгорела какая-то нить.
Горе матери и всех родных было ужасно. Отца к тому времени уже не было в живых. Визитами к местным врачам они ничего не добились и отправились с Алтером в далекую русскую столицу к знаменитому в то время профессору. Этот профессор, рассказывали люди, долго расспрашивал о детстве Алтера, о его болезнях. Его заинтересовал рассказ матери об одном случае. Однажды, когда Алтер был совсем крохотным, он упал. После этого он горел, как в огне, голова пылала, и домашние врачи велели поставить ему пиявки за ухо. Так и сделали, но положились на прислугу, которая при нем дежурила, а прислуга недоглядела и вовремя не сняла пиявки. Потом профессор стал задавать другие вопросы – кто был отец мальчика, чем он болел, от чего умер. Из путаных, неясных ответов матери, к тому же плохо знавшей русский язык, профессор все же уразумел главное. И, с сожалением покачав головой, сказал:
– Так… Так, понятно – раввин, аскет…
Мать ушла в отчаянии, потеряв последнюю надежду на спасение. Профессор не только сейчас, но и в будущем не обещал улучшения. Вскоре у Алтера начались головные боли, да такие, что юноша иногда терял зрение. Все видели, что он мучается и проявляет нечеловеческое терпение, чтобы не кричать от боли.
Вскоре, однако, боль стала такой, что он начал кричать… Алтер кричал так отчаянно, что никто из близких, не говоря уже о посторонних, не мог находиться около него. Он кричал, как дикий зверь, так, что казалось, что вот-вот внутренности вылезут у него горлом от крика, и знающие его люди не могли поверить, что такой человек, как он, может издавать такие чудовищные звуки…
Так продолжалось, пока не кончится приступ. Все это периодически повторялось – отчаянные головные боли, душераздирающие крики, а потом слабость, равнодушие, полная апатия. Так ему предстояло прожить всю его будущую несчастную жизнь.
В спокойные периоды Алтера тянуло к музыке. Он нередко уходил из дома, большей частью ночами, когда на какой-нибудь дальней улице справляли свадьбу; слух у него так обострился, что он слышал музыку и тогда, когда ее никто не слышал. И если Алтера не было дома, все знали, что его надо искать на каком-нибудь торжестве. А когда торжеств не было, он оставался в своей комнате, сидел без дела, иногда разрывал в клочья на себе одежду, а потом собирал валяющиеся лоскутки, заботливо их складывал в одно место – он скапливал целые горы лоскутов. Иной раз он выбрасывал на свалку самые необходимые предметы, а иногда с каким-то диким, болезненным упорством собирал пылинки, которые казались ему неубранным мусором.
Мать, совсем еще не старая, не смогла выдержать этого горя, заболела и умерла. После этого братья нашли одну бедную вдову и за плату поселили у нее Алтера, с тем чтобы она следила и ухаживала за ним. Но когда, через две-три недели, Мойше навестил его, желая узнать, как он живет, не стало ли ему хуже, Алтер бросился к нему на шею, умоляя, чтобы его взяли домой. Он прижался к брату и так жалобно просил и обещал исправиться, что Мойше не выдержал, глаза его наполнились слезами, и он привел Алтера домой. С той поры Алтер жил у Мойше. До того как Мойше разбогател, Алтер жил вместе с его семьей. Но потом, когда Мойше купил известный всему городу помещичий дом, Алтеру отвели небольшой мезонин, вход в него был из кухни по лестнице. В те времена, когда дом принадлежал помещику, здесь жила прислуга. Единственное маленькое окно выходило в сад, и Алтер целыми часами стоял около него, задумавшись. В эту комнатку приносили еду и все необходимое, сам он очень редко спускался вниз, и так же редко к нему поднимался кто-либо из живших в доме, кроме прислуги.
Время от времени по дому, как и прежде, разносились его крики. Наблюдательные люди заметили, что головные боли у Алтера всегда начинались перед переменой погоды – летом перед грозой, зимой перед морозом или оттепелью.
Дети сначала пугались его криков, во время игр они в ужасе замирали и, подняв головы, смотрели на маленькое окошко над кухней, откуда они доносились. Но большинство детей, как и взрослые, привыкнув, перестали обращать внимание на вопли Алтера. И только один Меерке, когда Алтер кричал у себя наверху, пугался. На него это действовало сильнее, чем на остальных детей. Меерку почему-то тянуло наблюдать в такие минуты за Алтером. И Алтер тоже из всех детей выделял Меерку. Остальных он помнил плохо, путал их имена, но Меерку узнавал всегда.
– Меерка… Меерка! – радовался он, встретив мальчика где-нибудь, и особенно когда Меерка появлялся на пороге его комнаты.
Меерка смотрел, как Алтер сидит, иногда очень сосредоточенный, за своим столиком, держит в руках перо и что-то пишет, и взгляд у него более осмысленный, чем обычно. Когда кто-то из членов семьи однажды заинтересовался и случайно наткнулся на бумаги Алтера, то увидел, что пишет он письма и адресует их великим людям – героям Библии или каббалистических книг, которые запомнились ему издавна и теперь время от времени всплывают в помутившемся мозгу. Алтер обращался к ним, а иногда и к самому Господу Богу с просьбами, претензиями, а то и просто делился с ними различными соображениями, как равный с равными.
Небольшая часть этих писем сохранилась благодаря Меерке. Приводить хотя бы одно из них целиком мы нужным не считаем, но адресатов все же назовем. Писались эти письма на иврите «Пророку Ахию Силомлянину», «Рабби Бахье бен Иосифу», «Ангелу-хранителю Разиилу», «Навуходоносору – царю Вавилонскому», «Архангелу Гавриилу». И еще такое, к примеру: «Письмо Богу, отвечающему во время бедствия».
Меерка был одним из тех, кто заметил, что головные боли у Алтера начинаются обычно перед переменой погоды. Это на него так повлияло, что он сам стал очень чувствителен ко всякого рода переменам не только погоды, но и в домашней жизни, а когда стал постарше – то и в обществе. Однако о Меерке речь впереди. А пока добавим: Алтер каким-то непонятным путем угадывал, что в доме что-то назревает, и тогда – будь то ночью или днем, он тихо спускался из своего мезонина вниз, показывался на пороге и, глядя перед собой ясными нормальными глазами, делал разумное замечание или произносил несколько вполне осмысленных слов.
Так и на этот раз, когда в поздний час братья сидели за столом и негромко разговаривали, они услышали голос Алтера. Лузи и Мойше вскочили со своих мест и подошли к дверям. На пороге сошлись три брата. Старшие не спускали глаз с младшего, они положили руки ему на плечи, а Алтер припал к груди Лузи…
Наконец Мойше сказал:
– Иди, иди к себе, Алтер.
А Лузи посмотрел на него с болью, погладил по плечу и прошептал:
– Несчастная, грешная душа наша…
Вдруг что-то ударило в ставни. Это после жаркого дня и душного вечера откуда-то вырвался на волю ветер, таившийся на берегу реки или далеко у горизонта.
Ветер поднялся раньше, когда братья разговаривали; во дворе он поднял клубы пыли и стал клонить деревья. Лузи и Мойше этого не замечали. Но Алтер, как всегда, стоял у окна своей комнатушки и не мог этого не заметить; предчувствие грозы заставило его спуститься вниз. Завтра или, может быть, еще ночью начнутся мучительные боли – значит, для него надвигается горестный день. Но пока Алтер был спокоен, он стоял между братьями, припав к груди Лузи; затем он поднял голову и коротко, но вполне осмысленно произнес:
– Ты навсегда останешься здесь, Лузи? Ах, как хорошо, что навсегда…
IV
Сроли Гол
Для того чтобы были понятными дальнейшие события, следует ввести в эту книгу еще одно лицо. Однако для краткости мы пока дадим только его портрет. А подробно о нем – ниже.
Сроли Гол, человек в кафтане землистого цвета. В будни он обычно носит шелковую шапочку с лакированным козырьком – такого козырька ни у кого в городе нет. Зато в субботние и праздничные дни он облачается в суконный кафтан, очень длинный, без пояса, застегнутый на множество пуговиц (их гораздо больше, чем полагается), напоминающий сутану польского ксендза. На голове у него по субботам и праздникам суконная шапка очень странной формы – высокая, вроде башенки, и похожая на ушанку, у которой уши подняты наверх.
Шьет эти причудливые наряды Сроли сам. У него никого и ничего нет – ни семьи, ни близких, ни крова. Кормится он у чужих, преимущественно в богатых домах. Он вхож в эти дома; впрочем, «вхож» – означает, что человеку, который приходит, хозяева более или менее рады. А в данном случае это не так: приходу Сроли никто не рад. Его скорее побаиваются. Стоит его рассердить, затронуть его честь, и он начинает проклинать так, что все затыкают уши. Он сулит пожар, чуму, не останавливается и перед тем, чтобы сулить смерть даже малым детям.
Нередко можно видеть, как Сроли Гол стоит во дворе богатого дома или на улице, перед особняком какого-нибудь богача, задрав голову к водосточной трубе или к темному углу, к которому прилепилось гнездо ласточки, и ворчит, и проклинает:
– Ласточки… тоже мне ласточки… Плюют здесь на них!.. В святой храм Соломона могли принести огонь, а к дому богача не могут… Чтоб вы сгорели вместе с ним!..
Почему он сердится – никто не знает. С каких пор нищенствует – неизвестно, никто не осмеливается спросить, откуда он родом. Знают только, что он нездешний, что с ним приходится считаться и что больше всего от него достается богатым. Он появляется в доме, когда ему угодно – рано утром, к завтраку, или днем – к обеду, или поздно вечером – к ужину. Никогда ни с кем не здоровается, уходя, не прощается. Сразу садится за стол, ест, пьет, пока не насытится; редко вмешивается в домашние разговоры, но уши у него настороже. Он знает, что у кого происходит, и даже то, что должно произойти.
В присутствии Сроли Гола все чувствуют себя стесненно, а когда он уходит – облегченно вздыхают. Никто не переносит его кафтан землистого цвета, его лакированный козырек, сдвинутый набок так, что он закрывает левый глаз. Когда он в комнате, кажется, будто сидит немой могильщик в ожидании выноса покойника или застывший вестник судьбы, надвигающегося несчастья, который и сам по себе – несчастье. Редко увидишь его чем-нибудь занятым, разве что умрет кто-нибудь. Когда умирает богатый человек, он вырастает, как из-под земли. Он обязательно присутствует при омовении покойника. Ничего не делает, только стоит и смотрит, как хлопочут вокруг тела, видно, это доставляло ему удовольствие, и на его лице можно заметить нечто вроде оживления.
Если же он зол на покойника-богача, то старается и здесь учинить какую-нибудь каверзу: стаскивает простыни с постели и рвет их на мелкие лоскутья, якобы нужные для омовения. Требует побольше свечей, будто для того, чтобы поставить в изголовье покойника, а сам раздает их нищим, которые в такое время обычно толпятся в доме. Иногда он нарочно открывает краны самоваров, в которых греют воду для омовения. А когда служки, которым была нужна вода, его спрашивают:
– Что это вы делаете, реб Сроли? – он сердито отвечает:
– Не ваше дело… Не к спеху… Не опоздает… Ничего, пусть он тут еще немного посмердит.
Точно так же он ведет себя и на свадьбах у богатых. Он ненавидит их сытую изобильную жизнь, их шумные праздники, их пышные похороны.
На свадьбах Сроли никогда не занимает почетного места, хотя мог бы сесть, где ему вздумается, потому что никто бы не отважился его согнать. Он всегда усаживается за один стол с бедняками и подзуживает их:
– Лопайте, жрите, бродяги, набивайте ваши поганые кишки!
Ешьте, почтенные, – говорил он иной раз мягче, – наедайтесь, да еще с собой прихватите, знайте и помните, что едите вы не чужое, а Божье и свое собственное!
А когда бедняки наедались до отвала, а их карманы и торбы набивались доверху, Сроли кричал слугам:
– Люди голодны! Подать сюда, да побольше!
А когда стол опять заваливали всевозможной снедью, а бедняки собирались расходиться по домам, Сроли как бы нечаянно цеплял пуговицей кафтана бахрому скатерти, делал шаг, другой, а скатерть и все, что на ней было, – вся еда вместе с посудой, летело на пол и разбивалось вдребезги.
Кроме самого Господа Бога, он больше никого не боялся – ни праведников, ни ревнителей благочестия, ни других представителей Бога на земле. Смеялся над ними и особенно издевался над знаменитыми цадиками, которых посещают и почитают богачи. Верующих бедняков он никогда не задевал. Веруют, и пускай себе веруют. Но с богачами он в разговорах не стеснялся.
Сроли почти всегда молчал, и никто не мог похвастать, что слышал от него что-либо, кроме ругательств и проклятий. Но когда дело касалось богачей, Сроли мог – будь то в синагоге или в другом многолюдном месте – ворваться в разговор и во всеуслышанье наговорить такого, что одни в испуге отворачивались от него, как от заразы, а другие не в силах были оторвать от него глаз и, застыв, смотрели ему в рот.
Похоже, что Сроли объездил весь свет, все сам видел, а чего не видел сам – слышал от других, а если не слышал, то догадывался. Да и вообще он, казалось, видит сквозь стены и слышит за версту. Иной раз, как бы войдя в транс или когда на него находило безумие, он присоединялся к группе стоявших в кружок набожных евреев и начинал скабрезные рассказы об известных ребе. В городе говорили, что безнаказанно такие рассказы остаться не могут. И однажды Сроли чуть не поплатился за свой язык, – во всяком случае, он получил серьезное предупреждение.
Как-то в летний день он сидел у знакомого в доме недалеко от реки. И вдруг стало темно, мрачная туча надвинулась, столбом поднялась пыль, и разразилась гроза. В комнате, где за столом сидел Сроли, неожиданно раздался отчаянный грохот… Сроли подумал было, что обрушилась крыша или земля раскололась. Но в эту же минуту в раскрытую дверь влетело белое пламя, огненным вихрем пронеслось над его головой, закрутилось, завертелось по комнате, словно в поисках выхода, и вырвалось наружу через открытое окно.
Сроли не из пугливых, но от неожиданного грохота по спине у него побежал холодок. Он снял шапку, провел рукой по голове, и в одно мгновение поседевшие волосы отделились от корней, посыпались на пол и на одежду. Сроли поднялся и подошел к окну. Он увидел, что столетняя согнутая верба у реки, давно уже высохшая, сломана пополам, одна ее половина рухнула в реку, а другая горела как свеча. Некоторые верующие говорили потом:
– Видите, реб Сроли, это вам за ваши богопротивные разговоры… Это только пока предостережение! Сначала волосы, а потом и голова…
В ответ же он только смеялся и с обычной злостью отвечал:
– Волосы? А к чему мне они? Без них мне удобнее, легче, мыслям свободнее, а о голове моей прошу не беспокоиться. А кто беспокоится, тот глуп, и пусть он носится со своей глупостью на доброе здоровье.
С той поры шапка Сроли еще больше надвинута на левую сторону. Молчит он еще упорнее, все так же ненавидит то, что и раньше не терпел, все так же не жалует дома богачей. Он принял за правило поступать, как ему угодно, и правило это вынуждены были признать все знатные горожане и богачи, хотели они этого или нет. Хоть он, мол, им и враг, но входить в их дома он имеет полное право. Он имеет право, не ожидая приглашения, усесться за любой, самый изысканный стол, остаться ночевать, где и у кого и когда он пожелает, жить в любом доме, сколько ему угодно. Ему нельзя отказать. Так повелось издавна.
Свою ненависть и вражду он выражает открыто и прямо. Иногда, в очень редких случаях, в какой-нибудь большой праздник, Сроли, прервав общее веселье, пускался в пляс, обязательно с каким-нибудь нищим… Он вытаскивал из-за стола робкого нищего и танцевал с ним, да так, что все присутствующие не могли глаз оторвать от них, он мучил своего партнера, пока того седьмой пот не прошибет. После этого он обращался к нему нарочито громко, чтобы все слышали:
– Так запомни, что я тебе предсказываю, тебе, бедняку, и всем другим беднякам… Посмотри на них хорошенько… Все они пойдут… – Он обрывал фразу на полуслове, указывал на хозяев дома и на их гостей и затем после выразительной паузы добавлял: – На каторгу, в кандалах!..
На свадьбы бедняков, в самый разгар бедного веселья, он являлся непрошеным гостем, вырастал, как из-под земли, в своем длинном кафтане землистого цвета. Его там не знали, мало кто и слышал о нем, но он говорил:
– Я пришел повеселить жениха и невесту.
– Пожалуйста! – отвечали ему удивленно.
Тогда он доставал из кармана деревянную дудку, которую, наверное, купил когда-то у пастуха, и начинал играть.
Было интересно смотреть, как он держится. Сроли, конечно, не был музыкантом, музыка не была его специальностью, но он ловко перебирал пальцами, и дудка звучала чисто. Тело его как бы не принимало участия в игре. И не только тело, но и лицо ничего не выражало, словно застыло. Присутствующие с удивлением глядели на него и начинали понемногу пугаться неподвижного вида Сроли. Но он ни на кого не обращал внимания, как если бы не люди окружали его, а была перед ним зияющая пустота.
Играл он печально, так печально, что многие женщины, которые вообще мягкосердечны, переставали замечать играющего, а только слышали грустную мелодию и начинали плакать.
Тихие звуки, которые издавал этот древний, примитивный пастушеский инструмент, приносили в бедный домик нечто особенное: дыхание леса, аромат полей…
Всем, гостям и хозяевам, казалось, что они перенеслись в какой-то иной мир. Сроли умел заставить забыть обо всем, но никогда он этим не злоупотреблял.
Обычно бывало так: едва заметив, что внимание слушателей поглощено его игрой, Сроли тут же умолкал, так что аудитория оставалась в недоумении. А Сроли спешил к невесте, протягивал руку, будто просил заплатить ему за игру. Но никакой платы, никаких денег ему не надо было.
– Заплати мне танцем, невеста!
Невеста смущалась, не знала, как ей поступить. Тогда он простирал другую руку к гостям, как бы призывая их ответить.
– Конечно, конечно, заплати! – кричали все.
И невеста шла с ним танцевать. Он с ней поступал так же, как с нищим в богатом доме, танцевал до тех пор, пока невеста не выбьется из сил. Зато она на всю жизнь запоминала этого человека в кафтане землистого цвета. И в трудные годы тягот и лишений она этот танец связывала с лучшим воспоминанием о своей свадьбе.
После этого Сроли усаживали за свадебный стол, старались угостить всем, что было приготовлено к свадьбе, но он никогда не дожидался конца свадебного пиршества. Перед уходом всякий раз отзывал в сторону кого-нибудь из родных невесты и вручал свадебный подарок для невесты: серебряный рубль, бокальчик или какую-либо другую вещицу из серебра. Были ли эти вещицы его собственными, мы не знаем. Но если правда, что ради этого, как говорили люди, кое-где в богатом доме из буфета, где хранилось серебро, порою исчезала какая-нибудь вещь, – то и это не беда. Ни мы, ни богач, ни его дети, ни тем более сам Сроли по этому поводу не переживали.
Удивительный человек этот Сроли, странный, неуступчивый, колючий, как репей, – ни с какой стороны к нему не подступиться.
Некоторые, говоря о нем, высказывали мысль, что при всей его ненависти к сильным мира сего сам Сроли вышел из их среды. Это, по мнению многих, видно по манерам, по осанке, по привычкам. Всех поражала широта его натуры. Он мог, например, разуться посреди рынка и отдать свои сапоги какому-нибудь нищему, совсем незнакомому человеку, чтобы тот тут же их надел или продал, если ему очень нужны деньги.
Как-то во время пожара Сроли забрался в горящий дом бедняка, чтобы спасти его ветхий скарб. Потом он долго ходил с опаленными бровями и бородой.
Однажды Сроли ввязался в спор с самым известным ученым раввином города. Одна бедная женщина приготовила еду для больного. Раввин же запретил потреблять это блюдо, так как оно – трефное. Сроли случайно слышал этот разговор. И когда женщина собралась уходить, Сроли спросил, где она живет, и вскоре он ей принес горячую кастрюлю, в которой была очень хорошая еда. При этом он заявил, что кастрюлю прислал сам раввин. На самом же деле Сроли силой вырвал кастрюлю из рук жены раввина и ругался при этом последними словами, кричал, что закон, запрещающий есть трефное, – дрянь, а не закон. А если ребе с этим не согласен, пусть тогда сам и пострадает от этого закона и остается без обеда.
Такова одна выходка. И в тот же день – вторая: он раздобыл где-то денег и вернул жене раввина стоимость обеда, вежливо поблагодарив ее. Уходя же, он насмешливо ей пожелал:
– Чтоб ты не была женой раввина!
Когда в городе стало известно об этой истории, многие удивлялись нахальству Сроли, а другие весело и с удовольствием смеялись. Но все без исключения были поражены: кто бы мог подумать, что Сроли, которого никто никогда не видел с книгой в руках, не побоялся вступить в спор с раввином и даже отважился ему возражать.
Вот какие штуки выкидывал Сроли Гол. Каждый раз, к великому изумлению горожан, он придумывал что-то новое. Однако он не любил надолго привлекать к себе внимание, и когда замечал на себе любопытный взгляд, то втягивал голову в плечи, напускал на себя суровость.
Иногда Сроли совсем исчезал из города и отсутствовал многие месяцы кряду. Почему он это делал – неизвестно. То ли город ему надоедал и становилось противно ежедневное хождение по домам, то ли в самом деле он что-то скрывал и поэтому предпочитал, когда ему казалось, что он уж очень намозолил всем глаза, дать городу отдохнуть от себя.
Какова бы ни была причина, но каждый год он покидал N. Большей частью это случалось в конце зимы, когда последний снег уже стаял и лужицы подсохли. Он уходил иногда и позднее, в начале весны, когда дышать легко, когда начинают цвести сирень и каштаны, когда дороги становятся сухими, когда окна раскрываются настежь и ухо улавливает далекий шум летящих стай диких гусей.
В такое время Сроли охватывало беспокойство, он был то задумчив и рассеян, то насторожен. Наконец он доставал из своего убогого сундучка специально припасенную торбу, запихивал в нее все, что могло понадобиться в дороге, выходил на рассвете из дому и отправлялся в путь. Иногда, выходя со двора, он оглядывался назад и на прощание показывал кукиш, потом, отойдя, снова оборачивался и снова показывал кукиш. При этом он поглубже натягивал шапку с лакированным козырьком, а его расстегнутый кафтан развевался на ветру.
Сроли всегда шел посередине дороги. Никогда не сворачивал ни перед простой крестьянской телегой, ни перед купеческой пролеткой или перед экипажем помещика. За такую наглость – нежелание уступать дорогу – ему не раз доставалось от кучера, по желанию самого барина, который приказывал огреть кнутом наглеца еще и еще раз.
В дороге, особенно когда ветер дул ему в лицо, Сроли выглядел взлохмаченным, пейсы вразлет, фалды кафтана закинуты за спину – словно дьявол с цепи сорвался. Когда его нагоняла повозка, то он все так же упорно, не сворачивая в сторону, шел мерно, как если бы ему не было никакого дела до того, что у него за спиной. Но чаще всего в это время года, весной, в пору полевых работ, никого не встретишь на дороге, и Сроли шагал себе день-деньской без приключений, испытывая большое удовольствие от окружающей тишины. Лишь тихо гудели провода единственной телеграфной линии, проложенной недавно в том краю. В такие безмятежные дни Сроли не хотелось ни есть, ни пить, даже само его спокойствие казалось излишним. Путь его лежал к поселкам Дениши и Шумску, притаившимся в глубине лесов. Там жили его знакомые арендаторы и корчмари, у которых он обычно гостил подолгу, месяцами.
Поздно вечером он появлялся в Шумске, входил в дом к знакомому арендатору, где его знали и ожидали с прошлого года. Сроли снимал свою дорожную торбу, отбрасывал ее в сторонку. Набожные арендаторы приглашали его к вечерней трапезе, угощали свежим ржаным хлебом со сметаной или простоквашей.
Сроли чувствовал себя обновленным, деревенский покой пронизывал все его существо, он наслаждался тишиной, бесхитростными разговорами арендаторов, почетом и уважением, которые оказывают ему, жителю большого города. Ему по душе была деревенская жизнь: домик, где потолок над самой головой и стены пропитаны запахами сивухи, затхлой воды из старого колодца и домашней птицы – кур, гусей, которые после зимы уже успели обзавестись многочисленными выводками. По утрам и вечерам доносился писк вылупившихся птенцов.
Сроли было хорошо здесь; на заре, когда он слушал свирель пастуха, скликавшую стадо, сердце его замирало. Он любовался восходом солнца и стелющимся туманом, тихим пробуждением деревни, женщинами, идущими по воду, и крестьянскими ребятишками в отцовских картузах…
Все это доставляло ему большое удовольствие; и он совсем забывал о городе и своем озлоблении против состоятельных горожан. Можно поклясться, что Сроли в этой обстановке становился другим: его злоба испарялась. Недоверие и подозрительность, выражавшиеся и в походке, и в пристальном взгляде, – все это смягчалось здесь, и он добродушно улыбался даже во время молитвы. Перемена сказывалась и в его обхождении с хозяевами-арендаторами, которые кормили и поили его. Он не был с ними запанибрата, но не ворчал, не глядел исподлобья, не огрызался и не пускал в ход свои колкости, когда кто-нибудь из них обращался к нему.
Так проходил день, другой, проходила неделя… Затем он перебирался к какому-нибудь знакомому в тихую деревеньку, подальше в глушь лесов, где солнце по утрам долго не может пробиться сквозь чащу и где по вечерам оно прячется намного раньше, чем на равнине.
Чем дальше уходил он в глубь лесного края, тем мельче были деревеньки, а дороги менее укатанные. Арендаторы-евреи чувствовали себя в этой глуши людьми отчужденными и оторванными от мира; слишком редко заглядывал сюда кто-нибудь из города, а еще реже бывали в городе они сами.
Здесь царили невежество, темнота и еврейско-крестьянское суеверие. Один из арендаторов, у которого гостил Сроли, ни за что не хотел продавать домашнюю водку всем известной в округе колдунье. Арендатор утверждал, что однажды продал ей шкалик и после этого во всей бочке и в каждой налитой рюмке появились длинные зеленые шпильки, от которых крестьяне мучились адскими болями в животе, а иные Богу душу отдали.
Здесь евреи-арендаторы на своем языке «заговаривали» болезни и недуги крестьян, и, в свою очередь, крестьяне «лечили» евреев наговорами на своем языке.
Ходили слухи, что здесь по ночам в колодцах зажигаются свечи, вокруг колодцев бродят клячи с коронами на головах, а по дорогам, дальним и ближним, на неоседланных и разнузданных конях скачут черти и блуждающими огоньками завлекают в болото животных и людей, которые то ли гибнут, то ли вязнут в трясине и не могут оттуда вырваться.
С этими суевериями приходилось сталкиваться и Сроли, и он, несмотря на всю свою любовь к деревенскому покою, начинал рано или поздно чувствовать себя стесненно, словно ему не хватало воздуха, словно нечем становилось дышать…
Когда после длительной летней отлучки пора было возвращаться в город, он шел к корчмарю Менаше Тредьеру, выжившему из ума старику, который жил на иждивении у своих детей и все лето отлеживался на дерюге перед домом. Он был почти глухой и почти ничего не понимал. Единственное, что осталось у него от сознания, – он мог здороваться, подавать руку каждому, кто подходил к нему. При этом он забывал, что сегодня уже протягивал руку этому человеку.
Возле этого Менаше и можно было увидеть Сроли, сидящего и орущего ему прямо в ухо. Менаше спрашивал, пуская в ход оставшиеся в памяти немногие слова:
– А что слышно в городе, уважаемый гость?