Текст книги "Семья Машбер"
Автор книги: Дер Нистер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 43 страниц)
Но Мойше Машбер не мог – или не хотел – делать над собой усилия даже ради горячо любящей его дочери.
Он отворачивался от всего. Единственное, к чему он сохранил интерес, – это состояние здоровья Гителе. Время от времени он просил, чтобы ему помогли сойти с кровати и проводили его в комнату жены. Его, тяжело шагавшего, приводили к Гителе. Он задерживался там на несколько минут, стоя у кровати больной, а затем просил, чтобы его отвели обратно в гостиную. Впрочем, в последнее время он не так уж торопился уходить из комнаты жены. Порой он довольно долго оставался здесь – то ли потому, что у него не было сил сразу же отправляться обратно, то ли по другой какой причине. Войдя в комнату Гителе, Мойше хватался руками за спинку кровати и стоял долго, пока могли держать руки, и только потом просил провожатого увести его в гостиную.
Приходя к Гителе, Мойше Машбер не произносил ни слова, зная, что это ни к чему: ждать, что Гителе издаст в ответ хоть какой-нибудь звук, как это было в день его возвращения из тюрьмы, сейчас не имело смысла. Но в Пурим, когда Юдис удалось создать нечто вроде праздничного настроения, Мойше вошел к жене в комнату и произнес несколько слов, не рассчитывая, однако, на то, что Гителе их услышит, и не надеясь получить от нее ответ. Он попросил, чтобы его подвели к ней поближе, наклонился к Гителе и проговорил прямо ей в лицо: «Дай Бог тебе дожить до праздника в будущем году со всеми, кто тебе дорог…» Но он тут же осекся, так как знал, что в отношении одного из тех, кто ей дорог – в отношении себя самого, – это пожелание останется лишь пустым звуком. Мойше тут же выпрямился, подал руку провожатому, чтобы его поддержали и поскорее увели обратно в гостиную.
Он готов был поклясться, что в ответ на холодные, болезненные слезы, навернувшиеся в тот момент на его глаза, в глазах Гителе появились такие же слезы. Готов он также поклясться, что, глядя на жену, лежащую неподвижно, он заметил, что и она понимает, насколько тяжело его положение, а поэтому неизвестно, кто кого переживет после нынешнего праздника, о котором он, Мойше, знает, а она, вероятно, нет. Во всяком случае, он хорошо сделал, что пришел ее поздравить, а точнее – попрощаться, так как потом, возможно, будет поздно.
Мойше Машбер вышел из комнаты окончательно сломленный. Потом он долго лежал в кровати, приходя в себя, и думал о встрече с Гителе. Отдышавшись после трудного перехода из комнаты жены в гостиную, он начал размышлять о Пуриме, и перед ним, словно из тумана, стали выплывать картины и сцены, связанные с этим праздником, в котором он не может принять другого участия, кроме как лежа в постели и думая о нем.
Мойше представил, как по городу носятся девушки и парни, посыльные с подарками, печеньем и сластями, разложенными в накрытых салфетками блюдечках – для бедняков или на подносах – для богатых. Посыльные, не переводя дыхания, бегают, а в голове у них вертятся веселые мысли о заработках, которые им сулит сегодняшний день.
Мойше Машбер мысленно переносился на базар, к открытым палаткам, где круглый год торговали пряниками, а сейчас возле них толпятся покупатели, которые приобретают специальные сласти для Пурима: подушечки, хлебцы, пирожки, мак в меду, а также фигурки для детей – скрипочки, уточки, птички, сделанные из крахмала с сахаром. По улицам расхаживали не только нищие и побирушки, но также старосты и старостихи: они были одеты по-праздничному и собирали пожертвования в пользу бедствующих, которым совестно срамиться и нищенствовать самим.
Мойше Машбер лежал на кровати, и ему казалось, что двери кухни, расположенной довольно далеко от гостиной, поминутно раскрываются и в дом входят либо нищие, от которых можно отделаться тут же на пороге, подав им грош, либо старосты и старостихи, исполняющие свою благородную миссию. Последних приглашают в комнату, и там они торгуются с хозяевами, стараясь получить пожертвование покрупнее – и за то, что красно говорят, и за то, что прилично одеты. Иной раз старосты даже называют имя того, в чью пользу они собирают деньги и ради кого стараются «кое-что сделать»…
Мойше Машберу казалось, что в дом поминутно входят посыльные, которые приносят праздничные подарки, присланные от родственников и знакомых; что Юдис принимает подарки, благодарит посыльных за труды и просит передать сердечные приветы тем, кто почтил их семью своим вниманием. У Юдис в тот день было много работы, как и у всех женщин. Она старалась, чтобы праздник прошел с соблюдением всех обычаев и обрядов: пусть у отца сложится впечатление, будто все идет так, как прежде, как у всех, как у людей. Выполнить такую задачу было, конечно, нелегко, имея в доме двух больных – отца и мать. И все же Юдис делала вид, что ей ничуть не трудно, что главное для нее – это сам праздник, потому что здоровье отца опасений не внушает и все идет, слава Богу, хорошо.
Юдис даже приготовила праздничную трапезу, за которой обычно проводили время до полуночи, а порой засиживались и за полночь. Но сегодня, поскольку отец чувствует себя неважно, она решила справлять трапезу не в столовой, как обычно, ведь туда трудно будет перевести отца и заставить его сидеть за столом, а в гостиной, где стол можно поставить таким образом, что место отца окажется во главе. Желая поднять Мойше настроение, Юдис пригласила Лузи, попросив его пожаловать, если можно, к началу вечерней трапезы, но если у него самого состоится трапеза, то пусть приходит позже – тогда, когда ему удобнее.
Большой обеденный стол внесли в гостиную. Мойше Машбер сделал над собою большое усилие и старался держаться наравне со всеми, обманывая отчасти самого себя, а отчасти – детей, потому что не хотел омрачать им праздник. Однако все домочадцы, начиная с Юдис, которая далеко от отца не отходила, и кончая самым младшим внуком, видели, что лицо Мойше теперь было обращено не к ним, а вверх, к потолку, как он привык это делать все последнее время, лежа в кровати.
Мойше Машберу действительно было трудно держаться наравне со всеми, и незаметно он склонился набок – туда, куда Юдис предусмотрительно положила подушку, на которую Мойше и облокотился. Все видели, как тяжело ему было сидеть за столом. Юдис, конечно, заметила это первая и сказала:
– Отец, ты бы лег, если тебе трудно…
Он не стал прекословить и тут же лег. Хоть Мойше и не хотел показывать, как ему плохо, он все же не смог не поморщиться от боли, которой он расплатился за удовольствие посидеть за столом и на время забыть о страданиях. Пока продолжалась трапеза, он лежал, не пробуя ни еды, ни напитков, приготовленных и поданных для всех. Поздно вечером показался Лузи в сопровождении нескольких своих приверженцев, с которыми он до этого справлял трапезу у себя. Увидев брата, Мойше Машбер снова сделал над собой усилие: он постарался присесть на кровати и даже спустить ноги на пол. Этого, однако, ему не удалось. Как только он изменил положение, его охватил такой приступ кашля, что все – и домашние, и чужие – словно окаменели. Мойше захлебывался, лишенный возможности глотнуть хоть капельку воздуха, и домочадцы страшно перепугались, окружили его и, видя, как он задыхается, хрипит, хотели уже послать за доктором Яновским.
Наконец Мойше немного полегчало, но родные потом всю ночь не сомкнули глаз, опасаясь, как бы приступ не повторился. Но чужие – те, что пришли вместе с Лузи, – от разгоряченной набожности, оставлявшей их слепыми и глухими ко всему, что происходило вокруг во время их молитвы или отправления другой какой службы, – эти разгоряченные ревнители святости не обращали никакого внимания на болезненное состояние Мойше и, желая развеселить его и вовлечь в общее веселье, начали, сев за стол, распевать пуримскую песню: «Роза Якова, ликуй и веселись!» Они даже не могли отказать себе в удовольствии поплясать, ведь без танцев никакое празднество не обходится. Они пели и плясали так самозабвенно, что, будь Мойше Машбер не так серьезно болен, будь он в состоянии посмотреть на их танец или послушать их пение, он, без сомнения, хоть на минутку заразился бы их весельем и захотел бы присоединиться к ним. Уж во всяком случае, улыбнулся бы. И было ясно, что танцуют и поют они не от выпитого вина, не от обильной еды, а исключительно от сознания великого чуда, свершившегося с ними и их далекими предками, чуда, благодаря которому гости Мойше Машбера имеют сейчас возможность возносить благодарение Богу и служить Ему.
Но Мойше Машбер был болен. Он даже не глядел в сторону новых гостей, он видел одного только Лузи и ждал удобной минуты, чтобы сказать брату то, что неуместно было говорить за общим праздничным столом. Он словно что-то таил в себе, выжидал того момента, когда окончится трапеза и настанет минута прощания с братом. И действительно, как только трапеза подошла к концу, после благодарственной молитвы, когда гости распрощались сначала с Мойше, а затем с его домочадцами, выражая благодарность, желая добра, Лузи подошел к кровати брата и стал у изголовья, намереваясь тоже молвить доброе слово перед уходом. Мойше незаметно ему подмигнул, как бы прося наклониться поближе, потому что он якобы плохо слышит или не может громко говорить. Лузи нагнулся, и Мойше проговорил тихо, чтобы никто не слышал:
– Всему конец приходит, Лузи… Я протяну уже недолго… Прошу тебя, Лузи, приходи почаще, а то скоро наступит день, когда и приходить будет не к кому…
На четырнадцатый день месяца адара приходится праздник Пурим, а на четырнадцатый день следующего месяца, нисана, приходится Пасха. Как только заканчивается Пурим, город начинает готовиться к Пасхе – празднику, который всегда приходит рука об руку с весной: ночи сверкают вымытыми и обновленными за зиму звездами в высоком темном небе, днем уже часто видно чистое голубое небо без облаков, перелетные птицы возвращаются из далеких южных краев, а зимующие – обновляют свои гнезда и приветствуют прибывших гостей; куры квохчут и щедро несутся, индюки болтают и, вытягивая свои синие в бусах зобы, надменно вышагивают, точно на ходулях.
Как водится, в первые же дни после Пурима на заброшенных улочках и в переулках оживают полуразрушенные избушки, которые весь год пустуют без жильцов и лишь на этот месяц арендуются для устройства в них пекарен. В комнатушках этих убогих лачуг за деревянными столами суетятся женщины и девушки, нанятые для приготовления мацы. На кухне приводится в порядок огромная печь, возле печи ставится обитый жестью стол, на котором раскатанную мацу дырявят зубчатым колесиком. В соседней полутемной комнатушке месят тесто, а потом режут его на мелкие куски и подают для раскатывания.
В пекарнях весело, шумно. Слышен смех балагурящих женщин, которые за работой непрерывно переговариваются между собой. То и дело раздается голос сажальщика, требующего, чтобы ему скорее подавали мацу, потому что печь топится зря; поторопиться требует и тот, кто дырявит мацу. Покрикивают и заказчики, когда видят, что женщины ленятся, выполняя свою работу недостаточно быстро, или в чем-нибудь нарушают законы кошерности: тесто месится нерасторопно, у катальщицы ногти не обрезаны под самую кожу, или она, упаси Бог, потихоньку взяла в рот немного квашеного теста и после этого не отряхнулась и не вымыла рук, как полагается. Слышны голоса матерей, которые кричат на детей, не дающих им покоя и требующих кусочка свежевыпеченной мацы.
Раздается голос хозяина пекарни, который ходит, наблюдает, чтобы женщины работали быстрее, чтобы заказчики остались довольны, запомнили его пекарню и в будущем году ни к кому другому не обращались.
По улицам расхаживают носильщики с огромными корзинами, сплетенными из свежей лозы, доверху наполненными мацой и накрытыми белоснежными простынями. Готовую мацу разносят зажиточным хозяевам, которые имеют возможность загодя приготовить все к празднику и не затягивать с выпечкой мацы до последнего дня, как это делают бедняки.
В сумерки к недавно вскрывшейся реке, где еще не кончился ледоход, приходят мужчины с пасхальной посудой – кувшинами и ведрами, чтобы набрать воды до захода солнца. Воду черпают осторожно, бережно, а потом, тяжело дыша, несут ее молча домой, стараясь не расплескать ни капли. В зажиточных семьях сразу же после Пурима замачивают свеклу для пасхального борща, которому отводится почетное место в углу гостиной или другой редко посещаемой комнаты. Этот угол хозяева дома тщательно охраняют: ушаты, закутанные в белое полотно, берутся под особое попечение, детям строжайше запрещается не то что подходить к ним близко, но даже смотреть на них. Лишь хозяйка время от времени осторожно подходит к ушату, открывает его, снимает пену с бродящей жидкости и снова укутывает до следующего раза, когда она сочтет нужным снова наведаться.
В богатых домах начинают готовиться к празднику заблаговременно: наводят повсюду чистоту, закупают посуду и столовые принадлежности, заказывают обновки сапожникам и портным, которые обещают выполнить все к сроку. Шумно уже и в менее состоятельных домах: кто-то изыскивает средства и самостоятельно готовит все к празднику, а самые бедные, отчаявшиеся рассчитывать на свои сбережения, надеются, что благотворительность о них непременно позаботится.
Оживленно и весело в эти дни на базарах. В открытых ларьках предлагается большой выбор отрезов ткани, оставшихся с прошлого года у оптовиков, которые продают такой товар розничным торговцам подешевле, а те, в свою очередь, выдают эти остатки за модные новинки, только что выпущенные фабрикой. Появляются в продаже дешевые галантерейные товары: пуговицы, чулки, галстуки, носки, тесьма, кружева, белье, а также небольшие куски более ценных товаров – сукна, ситца. Торговцы кричат истошными голосами, нахваливая свой товар. Они меряют, вешают, считают выручку и второпях дают сдачу, точно у них горят руки или кто-то стоит над душой и подгоняет, заставляя как можно быстрее обслуживать покупателей. Между тем вся эта спешка разыграна как по нотам и устроена только для того, чтобы раззадорить народ, который стоит и раздумывает, приглядывается и наблюдает, как другие покупают.
На крупных рынках царит большое оживление. Сюда приходят состоятельные покупатели, которым торговцы и их приказчики стремятся угодить, поскольку знают, что эти люди при деньгах и пришли они сюда с серьезными намерениями. Таких клиентов нельзя упустить, и им делают всевозможные уступки, лишь бы заполучить деньги, которые нужны всегда, а особенно теперь, накануне летнего сезона, когда надо расплачиваться за товар, взятый у оптовиков в прошлом году, и получать новый товар в кредит на более длительные сроки.
В лавки приходят и местные, и приезжие покупатели. Все толкаются, спорят из-за цен и примерок там, где торгуют одеждой, тканями, кожевенными товарами, обувью. Оживлению способствует и погода. Прошло то время, когда природа капризничала, оборачиваясь то зимой, то весной, сменяя холод теплом, ясное небо – хмурым, сеявшая то дождем, то снегом, то градом, то мелкой ледяной крупой… Теперь – не то. Дуют легкие, ласковые ветерки.
Мальчишки, ученики хедеров, покончили с головоломными отделами Пятикнижия, в которых подробно описывается переход евреев через пустыню и построенная в пустыне Скиния со всем ее внутренним убранством. Учителя и их помощники озабочены не только приготовлениями к празднику, но и думами о предстоящем после весеннего перерыва полугодии, о новых учениках, которых желательно было бы заполучить, а также о новых помощниках, которые в эту пору обычно меняют место службы.
И уж конечно, особенно заняты перед праздником были ремесленники: сапожники, портные, жестянщики, кровельщики, – которым предстояло много сделать за этот месяц после почти безработной зимы. Им хотелось как-то вознаградить себя за потерянное время, а сейчас как раз появились заказчики, и все они торопили, просили, требовали, чтобы обязательно, во что бы то ни стало, непременно заказ был готов точно к сроку.
Одним словом, город был охвачен лихорадкой, которая усиливалась от недели к неделе, изо дня в день по мере приближения праздника. Мужья продолжали заниматься своими делами, а у жен голова шла кругом: они чистили дом после долгой зимы – периода, когда уборка делалась только к субботам, да и то не слишком основательно. У людей оставалось мало времени на праздные разговоры, пустословие и сплетни, которыми они занимались весь год: зимой – чтобы скоротать долгие вечера, а летом – долгие дни. Сейчас было не время. Люди так торопились управиться с делами, что не успевали обсуждать даже важные события, которые в иную пору пережевывали бы целыми днями, а то и неделями и месяцами, – такие, например, как богатая свадьба или смерть известного в городе человека. Теперь если и говорили о чем-либо, то недолго, вскользь и тут же спохватывались: «Заболтались! А дел невпроворот…»
И все же смерть Мойше Машбера, а в особенности то, что произошло после его смерти, так взбудоражило город, что все жители, позабыв о праздничных хлопотах, долго говорили об этом.
После трапезы в честь Пурима Мойше Машберу с каждым днем становилось все хуже. Ему пришлось отказаться не только от коротких посещений больной жены, но и от всякого движения: он не мог даже подняться с постели и поставить ногу на пол без посторонней помощи. Врачи, уже не надеявшиеся вылечить его, отчаялись и облегчить его страдания с помощью снотворных, которые обычно дают больному, чтобы он ненадолго забылся. Мойше Машбер не спал ни днем, ни ночью; все домочадцы, дежурившие возле его постели, замечали, что, находясь в полусонном состоянии, он опускает веки, подобно курице, легко и бессильно, а в это время у него по лицу и по лбу, словно тени, пробегают какие-то мысли, точно медленно передвигающиеся облака…
От Мойше не отходили ни днем, ни ночью. Юдис старалась делать все, что могло хоть сколько-нибудь облегчить состояние отца, и устраивала так, чтобы он всегда, в любую минуту мог обратиться к ней за помощью как к наиболее близкому и преданному ему человеку. Но старания Юдис не помогали, прогрессирующая болезнь пересиливала все, и единственное, что оставалось Юдис, – это время от времени поправлять подушки да напоминать отцу о лекарствах, которые прописывали врачи и которые он, Мойше, отказывался принимать. Иногда он их принимал, но ясно было, что делает он это не для себя, а ради того, чтобы успокоить дочь. Видя все это, Юдис уходила в смежную комнату или оставалась тут же в гостиной, отходила в угол и давала волю слезам, а потом тщательно вытирала глаза, чтобы никто, в первую очередь – отец, ничего не заметил.
Мойше Машбер уже тогда говорил очень мало, словно у него язык отнялся. Юдис была крайне изумлена, когда однажды ночью отец знаком попросил ее наклониться к нему поближе: он, мол, должен ей кое-что сказать. Это, однако, не доставило Юдис радости. Она, конечно, тут же склонилась к отцу и стала прислушиваться к словам, которые он произносил с большим трудом. Она сразу же поняла, о чем идет речь и что Мойше намерен ей сказать на ухо: это было его завещание. Мойше Машбер сказал:
– Смотри, дочь, чтобы дом оставался домом при всех обстоятельствах… Чтобы не разбредались по сторонам… Что Бог ни пошлет – держитесь вместе… Мать, – добавил Мойше Машбер, и эти слова ошеломили Юдис. – Мать, видно, уже недолго протянет… Готовься, дочь, к двум поминаниям сразу – по мне и по ней…
– Отец! – воскликнула Юдис. – Что ты говоришь? Что тебе в голову приходит?
Но Мойше Машбер ничего больше не сказал и не посчитал нужным столь долго удерживать дочь в согнутом положении. Он дал ей понять, что говорить ему трудно и что разговор, для которого он ее позвал, окончен. И больше, почти до самой смерти, он ни слова не произнес. Один только Лузи, который в самые последние дни дежурил у постели брата, заменяя Юдис, едва державшуюся на ногах от бессонных ночей и ухаживания за отцом и за матерью, – только Лузи мог слышать то, что говорил Мойше, когда находил в себе силы произнести несколько слов.
Так, однажды ночью, когда Лузи остался с ним один, Мойше кивнул ему, призывая подойти ближе.
Лузи подошел, и Мойше, с трудом переводя дыхание, рассказал, что он, кажется, видит то, чего никто не видит… Вот сидит его отец в ермолке – так бывало раньше, когда он с утра садился за фолианты, – а мать в чепце подает ему отвар липового цвета… Мойше не пугается. Он видит их так явственно, что не сомневается в подлинности происходящего. Между тем он знает, что это сон. Вдруг над головой отца появляется петух, который словно висит в воздухе, но создается впечатление, будто он сидит на шесте или на заборе: это Мойше пугает, очень пугает. Но вот петух расправил крылья, и кажется, что он готовится прокричать. Неожиданно исчезает голова отца, а на ее месте, на плечах отца, возникает петух…
– Что бы это значило? – едва дыша, испуганно спросил Мойше у брата.
– Это ничего. Ты плохо спишь, и у тебя фантазия разыгралась, – успокаивал его Лузи, которому, однако, при виде охваченного страхом брата тоже стало не по себе.
– Ты так думаешь? – не слишком доверяя ему, спросил Мойше. И только потому, что эти слова произнес Лузи, а не кто-то другой, Мойше не отмахнулся от них и сделал вид, что верит объяснению.
После таких беспокойных ночных разговоров Лузи оставался у брата дольше, чем обычно, чтобы успокоить его. Потом Лузи оставлял его в покое – а вдруг Мойше уснет? – и садился за стол, где перед ним лежала книга, которую он читал в часы дежурства. Иногда Лузи начинал бесшумно ходить вдоль стен при свете лампы, углубленный в собственные мысли, невольно приходившие ему на ум, когда он находился с братом, чьи дни – а может быть, и часы – были сочтены. Так, бывало, шагал он по комнате до тех пор, пока Мойше не очнется от забытья. Иногда Мойше пугался Лузи, а иногда подзывал его и рассказывал о своих ночных видениях.
В последнюю ночь перед кончиной Мойше Машберу мерещились мухи, которые будто бы заполнили весь дом: они сидели на стенах, на потолке, на полу, вертелись в воздухе – немыслимое количество мух, летающих и жужжащих.
– Что это? – спросил он в изумлении. – Еще, кажется, не время… Ведь еще не лето… Откуда же набралось здесь столько мух?
Лузи, конечно, каждый раз пытался рассеять его страхи и отвлечь его. Но в самую последнюю ночь, когда всем стало ясно, что наступает конец, никто не ложился спать. Домочадцы чувствовали, что нужно бодрствовать; они окружили Мойше, стараясь поддержать в нем последние искры жизни. В ту ночь Мойше Машбер кивком приказал всем отойти в сторону. Единственным, кого он оставил при себе, был Лузи, которого он опять попросил склониться к нему. А когда Лузи наклонился, Мойше вдруг спросил – хладнокровно, как человек, собирающийся в путь и не желающий ждать:
– Который час, Лузи? – и тут же задал второй вопрос: – Не правда ли, об одеянии и о месте я, кажется, еще в прошлом году позаботился?
Сказав это, Мойше умолк. Он не ждал ответа от Лузи, потому что самый вопрос как бы заключал в себе положительный ответ… На минуту он сосредоточился, словно о чем-то сам с собою посоветовался, и затем произнес, обращаясь к Лузи, одно только слово: «Исповедь…»
Лузи сделал все, что требовалось. Он читал, а брат, насколько это было в его силах, спокойно повторял слова исповеди без боли и жалости к себе. В гостиной было тихо – так тихо, будто мухи, которые померещились Мойше, перестали вдруг жужжать и замолкли, присматриваясь к тому, что происходит. Из углов доносилось приглушенное всхлипывание: Юдис, спрятавшись за портьеру, вздрагивала плечами, еле сдерживая рыдания; ей вторила Эстер-Рохл, а также другие родственники, которых в последние дни пригласили дежурить у постели больного, чтобы сменить переутомленных домочадцев. Один только Лузи держался так, как того требовал долг брата: он стоял у кровати и прислушивался к дыханию умирающего.
Мойше Машбер успокоился и дышал все реже. Потом, когда душа его отлетела, все увидели, что делать больше нечего, кроме того, что делают обычно с человеком, когда тот перестает дышать. Вдруг Юдис закричала не своим голосом. Ее муж Янкеле Гродштейн и шурин Нохум Ленчер, как и все другие родственники и синагогальные служки, которых тоже позвали в дом в эту ночь, окружили ее и не позволили ей пробраться туда, куда она порывалась с гораздо большей силой, чем можно было в ней предположить. Ее удержали, а Мойше Машбера тем временем сняли с кровати и положили на пол.
У изголовья установили подсвечники, тело накрыли простыней.
На следующее утро, когда весть об этой смерти разнеслась сначала по тем местам, где находились предприятия Мойше Машбера, а затем по базару, по лавкам и магазинам, все почувствовали себя нехорошо, особенно, конечно, купцы – и те, у кого с Мойше были давнишние деловые связи, и другие, которые просто знали его и относились к нему с уважением. Всех ошеломила эта весть.
– Вот как!.. Благословен Судия праведный!.. – говорили горожане и прибавляли: – Жаль, жаль…
– Очень жаль! – сокрушались те, у кого известие о смерти Мойше вызывало больше сочувствия.
– Прежде времени из жизни ушел, – вздыхали иные с укоризной, имея в виду тех, кто в свое время охотно помогал ангелу смерти.
– Шутка ли, еврея отдали в чужие руки, такого человека в тюрьму засадили…
– Неслыханное дело!..
– Разбойники! – восклицали разгневанные люди, которые, вероятно, сами страдали от козней зложелателей, причинивших столько вреда Мойше Машберу, и теперь считали возможным назвать по имени виновников своих страданий.
– Ведь это же неслыханно! Отца семейства, человека с добрым именем – так сломить, довести до такого… Ах, будь они неладны!..
– Кто? – спрашивали те, кто подходил к группам беседовавших и не слышал начала разговора.
– Кто? – с усмешкой переспрашивал тот, кто произнес первые слова и готов был продолжать свою обвинительную речь, хотя сначала, быть может, даже не собирался называть никаких имен, ведь слушателям, по-видимому, все имена были известны. – Кто? – продолжал он. – Те, у кого Бога в сердце нет, все эти Яковы-Иоси, готовые смести все на своем пути и уничтожить всякого, кто, как им кажется, мешает им насытить свою утробу и наполнить свой карман. Невиновного они могут загнать в тюрьму или в яму столкнуть – как вот Мойше Машбера…
Одни говорили с озлоблением, другие просто с недовольством, а третьи – по склонности к меланхолии и к печальным разговорам, размышляя о собственной смерти, когда речь шла о смерти другого. А ближе к полудню толпа людей двинулась к дому Машберов, чтобы проводить Мойше и отдать ему последний долг.
Похороны проходили как обычно. Вначале тихо толпились в доме Мойше Машбера: все пошли взглянуть на покойника, лежавшего в зале. Находясь здесь, многие, кто никогда в этом доме не бывал и по достатку своему стоял на гораздо более низкой ступени, чем семья Мойше, теперь заодно поглядывали на мебель, оставшуюся от добрых времен, на мягкие диваны и стулья в белых чехлах, на высокое, в человеческий рост, зеркало в резной раме, закрытое простыней, на вазоны с цветами, отставленные в угол… Посетители испытывали к покойнику – который, как и все покойники, лежал на полу со свечами в изголовье – не только сочувствие, но и зависть. Они думали о том, как в былые времена в этой просторной и полной воздуха гостиной Мойше Машбер сидел один или принимал гостей, несравненно более счастливый, чем они. Потом эти люди заглядывали в другие комнаты, двери которых были распахнуты, поскольку никому не приходило в голову их закрыть, как это бывает во время большого торжества или во время большой печали в доме.
Сначала пришедшие соблюдали тишину. Потом, пока обмывали тело, они вышли во двор, где заговорили о покойном, начали вспоминать свершенные им добрые дела и всячески восхвалять его. Это делали и те, кто знал Мойше Машбера лично, и те, кто знал его только понаслышке. Когда омовение закончилось, люди столпились у порога. Первой задержала вынос тела Юдис. Она стояла у притолоки, откинув голову, и не слыхала, как ей кричали: «Пропустите, пропустите!..» Возможно, она притворялась, что не слышит криков, желая – если не силой, то хотя бы так – хоть на минуту задержать в доме любимого отца. Когда покойника поднесли к носилкам, стоявшим во дворе возле скамьи, людей задержал Алтер. В эту минуту он был бледен, точно полотно.
Когда Мойше находился при смерти, Алтер не приближался к его кровати. Лишь изредка он останавливался на пороге гостиной, смотрел на брата, не шевелясь, и тут же уходил. Но теперь, когда все уже было кончено, когда ему оставалось только распрощаться с Мойше – Алтер знал, что из-за своей болезни он не сможет пойти на кладбище, – он хотел было припасть к Мойше и то ли поцеловать его, то ли сказать что-нибудь, то ли поплакать.
Когда собравшиеся увидели, что Алтер собирается сделать, они не позволили ему склониться над покойником. Тогда Алтер издал вопль, отрывистый и громкий. Казалось, вот-вот по двору разнесется безудержный, истошный крик. Однако Алтер нашел в себе силы и вовремя спохватился, поняв, очевидно, что честь умершего требует того, чтобы он, Алтер, сейчас свою болезнь не проявлял. Он пересилил себя, но далось ему это нелегко. Когда Мойше Машбера уже должны были положить на носилки, все увидели, что Алтер, стоявший возле Лузи, вдруг припал к его груди и, как ребенок, который о чем-то просит старшего, в немом отчаянии прислонил к нему голову. Эта картина произвела на всех столь глубокое впечатление, что на мгновенье люди позабыли о покойнике; даже носильщики, которые на своем веку не раз бывали свидетелями печальных зрелищ, – даже они замерли, стоя перед носилками.
– Пропустите! Пропустите! – крикнул наконец один из них так громко, что Алтер в испуге отшатнулся от Лузи и, мертвенно-бледный и удивленный, отошел в сторону.
Люди хлопотали у носилок. Так же как Алтер прижался к груди Лузи, Меерка, старший внук Мойше Машбера, припал к матери и зарылся лицом в складки ее пальто, и не видно было, плачет он или всхлипывает, дрожа всем тельцем. Люди с носилками вышли за ворота, но здесь снова на короткое мгновение задержались. Юдис, которая не желала видеть, как отца укладывают на носилки, пошла к воротам первая и – так же как давеча в доме, прислонилась к косяку – прислонилась к воротам, видимо, с тем же намерением отсрочить расставание с отцом. Ее отвели в сторону, и процессия вышла на улицу. Дальше все пошло так, как полагается: покойника принесли на кладбище и похоронили. Мойше Машбер не оставил по себе сына, который произнес бы над могилой поминальную молитву, и ее пришлось произнести Лузи.