Текст книги "Семья Машбер"
Автор книги: Дер Нистер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 43 страниц)
IX
На исходе зимы
Приближался Пурим. Еврейский календарь отмечал главы Пятикнижия, которые читают в ту пору, когда ученики хедеров перестают ходить по ночам, а по вечерам их уже не видать, выбегающих стайками из заброшенных переулков с жестяными или бумажными фонариками в руках. Не слыхать больше песен, которые они распевают, идя домой: «Ходит леший по городу, тащит ребе за бороду!» – примета, указывающая на то, что зима на исходе, что сила ее кончается.
Уже по субботним утрам, а то и в пригретые солнышком будни каплет с крыш, бегут ручейки… Птички летают выше и веселее щебечут – опять-таки примета: стало быть, холодам хребет перебит, пернатым кормиться легче, чем зимой. Днем в небе стали чаще появляться голубые проталины, разорвавшие облака, а по вечерам весь небосвод казался ярче и выше и был усыпан холодновато блещущими звездами: это тоже признак того, что вскоре чуткий слух уловит далекие голоса птиц, летящих стаями с юга к прошлогодним своим северным гнездам.
И вот однажды утром Мойше Машбера вызвали из тюремной камеры в канцелярию, где надзиратель, глядя на него приветливее и сочувственнее, чем обычно, объявил, что он освобожден и может возвратиться домой – пешком или, если хочет потратиться, на извозчике.
Мойше освободили благодаря ходатайству именитых горожан, которые обратились с просьбой к властям и добились желаемого, ссылаясь на болезнь Мойше и тому подобные обстоятельства, способные облегчить его участь и вызволить его из тюрьмы раньше срока, указанного в приговоре.
Просьба была удовлетворена и, конечно, оказалась большим благодеянием для Мойше Машбера – беда только, что освобождение пришло с некоторым опозданием…
Когда Мойше вернулся из канцелярии в камеру, объявил остальным заключенным, что он освобожден, и стал складывать вещи, собираясь домой, все арестанты – с обритыми головами и со штемпелями на кителях, в серых круглых шапочках без козырьков – стали смотреть на его руки. Мойше Машбер понял, чего от него ждут, и тут же отдал в одни руки все, что принес с собой из дому, кроме молитвенных принадлежностей, – белье, платье, постель, – чтобы эти вещи продали и на вырученные деньги «спрыснули» его освобождение.
Вещи приняли с благодарностью, а так как во время пребывания Мойше в тюрьме – благодаря покровительству и защите старосты – отношение к нему было хорошим, то и прощались теперь душевно и даже сочувственно. Увидев в руках старосты вещи Мойше Машбера, осужденные представили себе, сколько денег за них можно выручить и как основательно выпить…
На прощание ему говорили: «С Богом, Мойше!» – и смотрели на его осунувшееся лицо, качали головой, приговаривая, что, мол, даже умирать хорошо дома, на своей кровати, среди своих. Заключенные были правы: за то время, что Мойше Машбер пробыл в тюрьме, его не раз переводили в больницу, откуда он возвращался после долгих недель не поправившимся и окрепшим, но еще более исхудавшим, так что скулы торчали из бороды, как у покойника.
Все попрощались с ним. И только староста, тот, что с оловянной серьгой в ухе, с густой бородой и выбритой досиня верхней губой, стоял и чего-то дожидался. А когда Мойше вышел из камеры, все проводили его до порога, а староста шагнул с ним в коридор. Он нес мешочек с вещами Мойше, которые остались после того, как все остальное было роздано. Староста дошел с Мойше до выхода из тюрьмы, теперь он должен был попрощаться и вернуться в камеру. Но здесь староста задержался. Он как-то странно посмотрел на Мойше – надломленного, еле державшегося на ногах – и почувствовал, что тот уже на целый шаг ближе к Богу, нежели к жизни на земле. Староста, видно, вспомнил картину из далекого прошлого, когда отец или дед в канун праздника торжественно благословляли детей. Вспомнив это и собираясь проститься с Мойше Машбером, которого, вероятно, считал человеком глубоко набожным, состоящим у Бога на особом счету, староста сказал: «Благослови, Мойше!» Он положил мешочек наземь, подошел поближе и склонил голову для благословения.
В первое мгновенье Мойше растерялся: ему никогда не приходилось никого благословлять, тем более такого человека, как староста. Но, увидев, как староста доверчиво склонил голову, и зная, что его нельзя обидеть отказом, Мойше Машбер возложил руки ему на темя и начал нашептывать слова известной молитвы: «Да благословит и убережет тебя Бог…» Заключенный, оторванный от своего рода и племени, принимал благословение с необычайным восторгом, и, когда Мойше снял ладони с его головы, староста, исполненный благодарности, совсем не по-еврейски бросился целовать руку Мойше Машбера. Мойше хотел отнять руку, ему было стыдно и совестно, он говорил: «Не надо, так не делают…» – но староста смутился еще больше и в сильном порыве благодарности – вместо того чтобы отпустить руку Мойше – схватил и вторую, желая поцеловать и ее.
К своему дому Мойше подъехал на извозчике, нанятом тюремным сторожем. Первой его увидела старшая прислуга, которая после ухода Гнеси одна обслуживала все семейство. Выйдя во двор, она увидела, что возле дома остановилась пролетка и в ней сидит хозяин, но у него не хватает сил самому спуститься на землю, вот он и дожидается, пока кто-нибудь не придет к нему на помощь. В первую минуту кухарка растерялась и принялась затягивать потуже узлы головного платка – она это делала всегда, когда входила в столовую не в будни, а в более торжественные моменты. Однако она тут же спохватилась и сообразила, что встретить хозяина лучше бы не ей, а старшей дочери, Юдис. Служанка, не раздумывая, пошла ее звать. Войдя в дом и отыскав Юдис, она закричала:
– Смотри, пожалуйста! Тут сидят и даже не знают, что хозяин приехал и ждет у ворот на извозчике!
– Где?.. Кто?.. – перепугалась Юдис и вскочила с места.
Она знала о предстоящем освобождении отца, но сроки не были определены, и сейчас, услыхав, что отец здесь, на улице, у ворот, Юдис почувствовала, как у нее подкашиваются колени. Вспугнутая криком прислуги, она могла лишь крикнуть в ответ:
– Что вы такое говорите? Когда? Где?..
Юдис выбежала во двор и застала отца еще сидящим на пролетке. Она бросилась к нему. Увидав дочь, Мойше Машбер устремился к ней навстречу и поднялся с места. Но сойти с пролетки не смог: у него не хватало сил, а от встречи с дочерью, которую он так давно не видел, у него потемнело в глазах.
Юдис помогла ему слезть. Когда Мойше сошел с пролетки, Юдис, поддерживая его, искоса взглянула на него и увидела отца таким, каким его и узнать было трудно, точно его подменили. Юдис припала к его плечу и, всхлипывая и плача, произнесла только: «Отец… Отец…» Слезы душили ее, и она, не желая показывать их Мойше и огорчать его тем, что произошедшая с ним перемена так разительна и ужасна, постаралась сдержать рыдания.
Мойше Машбер отечески нежно обнял дочь за плечи и принялся успокаивать ее, чтобы не дать ей заметить, в каком он состоянии. Однако дольше крепиться он не мог, убеждая Юдис в том, что он не так уж пал духом и ослаб. Даже мешочек с талесом и несколькими книжками он таскал с трудом, и Юдис отняла его у отца. Взяв в одну руку мешочек, она другой рукой поддерживала Мойше и вела его от ворот до дома, как старика или слабосильного, которому лишний шаг сделать трудно.
Мойше еле дотащился до порога, а когда вошел в дом, то ни на что не стал смотреть – ни на стены, ни на потолок, ни на пол, – как обычно делают люди, возвращаясь на место, от которого были долго оторваны. Он не искал глазами никого из домочадцев, словно все были ему безразличны. В первую очередь он направился в спальню, желая, очевидно, узнать, что случилось в его отсутствие с Гителе, от которой он за все время не получил ни строчки. Еще в тюрьме он понял, что стряслась беда: то ли жена смертельно больна, то ли ее уже нет в живых…
Юдис хотела задержать отца в коридоре и сообщить ему кое-какие подробности о болезни матери, подготовить его, чтобы внезапность встречи не ударила по нему. Но Мойше Машбер не стал задерживаться. «Знаю, знаю», – сказал он, направляясь в комнату. Расстроенный, взволнованный и ошеломленный, он шел, не слушая того, что говорила дочь.
– Знаю, знаю, – повторял он как бы про себя и, несмотря на свою слабость, с немым упрямством даже поторапливался.
Перешагнув порог комнаты, он подошел к кровати Гителе. И увидел Гителе – высохшую, вытянутую, неподвижную, с остекленевшими глазами, глядящими в пустоту. За последнее время Мойше привык к ударам, сыпавшимся на него градом, и принял этот удар как предначертанную неизбежность, против которой невозможна, да и не поможет никакая борьба. Он лишь ухватился за спинку кровати, чтобы не потерять равновесия. Он смотрел на Гителе молча, потому что губы его не размыкались…
Что же касается Гителе, которая после длительной разлуки увидела мужа, вернувшегося оттуда, откуда возвращение казалось ей невозможным, – что касается нее, то врач, будь он тогда в комнате, понял бы, что здесь могло случиться одно из двух: либо Гителе вздрогнет от изумления и дико воскликнет: «Мойше!» – что означало бы перелом в ее болезни, который принесет облегчение, и Гителе вновь обретет дар речи и подвижность всего корпуса; либо, наоборот, неожиданная встряска окончательно подорвет корни, которые и без того едва держались в почве, и Гителе вскоре распрощается с жизнью.
Следовало надеяться скорее на первое, нежели на второе, потому что, увидав Мойше, Гителе издала какое-то приглушенное рычание. Казалось, она вот-вот произнесет рвущееся из груди четкое слово… Несмотря на скованность тела, она все же рванулась вперед: возможно, сейчас она встанет, сойдет с кровати, подойдет к своему Мойше и, подобно дочери, припадет к его плечу с любовью, политой слезами, хотя благочестивой жене вряд ли пристало слишком наглядно выказывать нежность к мужу. Однако в таком исключительном случае, при такой встрече, благодаря которой Гителе выздоровела бы, она могла – сознательно или бессознательно – позволить себе то, чего не разрешают набожность и самые суровые законы.
Да, так могло бы случиться. Но так не случилось. Рычание дальше горла не пошло, а движение тут же иссякло, как сверкнувшая молния, которая ни к чему не привела. Гителе так и осталась в кровати – высохшая, вытянутая и молчаливая. Изменилось лишь то, что теперь ее взгляд был обращен к Мойше и должен был означать: «Мойше, Мойше! Я лежу больная, а ты стоишь возле меня, якобы здоровый… Но, готова поклясться, тебе тоже следовало бы лечь, ты тоже болен…»
Юдис, присутствовавшая при этой сцене и не желавшая затягивать свидание больного отца с парализованной матерью, обратилась к Гителе, как если бы та все понимала и слышала: «Мама, отец устал, ему нужно отдохнуть…» Потом обратилась к отцу, взяв его за руку: «Пойдем, отец, ты устал, ты попозже еще зайдешь…»
Мойше Машбер послушался. Он отвернулся от Гителе, поскольку видел бесполезность дальнейшего пребывания в комнате, да и сам, как заметила Юдис, нуждался в удобной постели, по которой стосковалось его уставшее тело после долгого лежания на тюремных нарах. Вместе с Юдис он вышел из комнаты Гителе в гостиную, где по распоряжению Юдис была приготовлена постель: у стены стояла кровать, застланная безупречно чистым бельем. На лице Мойше Машбера отразилось чувство облегчения, на него повеяло домом. Гостиная, которая всегда отличалась от остальных комнат роскошным убранством – коврами, вазами с цветами, высокими трюмо и множеством окон, обилием воздуха и простором, – вызывала чувство радости. Мойше задержал взгляд на приготовленной для него кровати, невольно вспоминая, как выглядело его ложе в тюрьме, на нарах, рядом с другими арестантами.
Так было в первые минуты. Но когда он по предложению дочери стал раздеваться, его вдруг охватила тоска, заставившая его замолчать. Мойше даже стал путаться, не понимая, что нужно снимать сначала, а что потом: то ли кафтан, то ли жилетку, то ли башмаки, то ли носки. Он вдруг точно испугался кровати, раздевался очень неохотно, когда Юдис его поторапливала, и медлил ложиться, когда уже разделся.
Наконец Мойше Машбер лег – освобожденный, снова у себя дома, в лучшей, самой просторной комнате, на чистом, свежем белье. Минутами могло показаться, что на лице его светится радость, что теперь у него есть надежда одолеть боли в груди, нехватку воздуха и вновь обрести здоровье здесь, в родных стенах, под высоким потолком, при солнечном свете, проникающем сквозь широкие окна…
Однако так казалось лишь минутами. С тех пор как Мойше лег на кровать, он большую часть времени находился в забытьи и не замечал стараний и преданности дочери Юдис, которая всячески стремилась показать, что он совершенно не нуждается в особом внимании.
Мойше Машбер не замечал… Его забытье дошло до того, что вечером того же дня, когда его окружили дети, зятья с внуками и стали расспрашивать его о здоровье, а также сообщать различные новости, которые могли бы его заинтересовать, он почти ничего не слышал. На вопросы о здоровье он не отвечал, а новости, которые ему преподносили, желая его развлечь и заставить забыть о тяжелых переживаниях, его ничуть не занимали.
Он не слушал, не понимал, он даже редко кивал головой в знак согласия. Но неожиданно Мойше обратился к домочадцам с вопросом, который мог бы показаться неуместным:
– Дети, я что-то не могу припомнить: Нехамке поставили ограду?..
– Что ты, папа! Конечно! – поторопилась ответить Юдис, чтобы поскорее отвлечь отца от мыслей об умершей дочери.
– Да, говоришь? – произнес Мойше как-то безучастно и снова погрузился в раздумья, возвратился к мыслям, которые владели им на протяжении всего вечера. Потом он вдруг заявил: «Дети, я устал, идите спать…» Разговоры на этом оборвались, и все ушли из гостиной. Мойше остался один, и его состояние ничуть не изменилось.
Он и в последующие дни был так расстроен и рассеян, что не замечал Меерку, своего старшего внука, который часто заходил к нему. Иногда мальчик приближался к дедовой кровати, а иногда оставался у порога, словно боялся, что Мойше его заметит и неприветливо спросит, что ему нужно… Так что и Меерка, в свою очередь, отстранился от деда, веря, что тот его не узнает, а если и узнает, то не намерен выделять его из всех внуков, как он это делал раньше.
Меерка чувствовал себя до такой степени отчужденным, что стал испытывать затаенный страх перед дедом. Он даже не мог отважиться откровенно и прямо смотреть на этого больного человека, которого называют дедом и который после нескольких месяцев отсутствия вернулся домой и захворал так, что не осталось никакой надежды на его выздоровление, на то, что однажды он встанет, начнет шагать по комнатам… Меерка, еще ребенок, не мог выразить словами всех своих переживаний, но чувствовал, что деду плохо, и глядел с большим сочувствием на Мойше, которому под голову положили несколько подушек, чтобы кашель не так душил его. Меерка видел, что дело не идет на поправку, что дед с каждым днем все больше замыкается в себе, точно хранит какую-то тайну, которую другим, непосвященным, здоровым, открывать не следует.
Мойше Машбер уже до такой степени потерял интерес ко всему, что происходило вокруг, что в день возвращения из тюрьмы не заметил, что его посетили все домашние, кроме Алтера: он уединился у себя на вышке, и ему даже забыли сообщить о возвращении брата. На следующий день Алтер случайно узнал об этом сам или из рассказов прислуги. Он вошел к Мойше и застал его в постели. У изголовья кровати стоял стол со склянками и пузырьками. Мойше, увидев брата, только и смог сказать:
– А, Алтер?.. Как ты поживаешь?..
Алтер, надо полагать, хотел броситься к брату как к единственному своему защитнику, которого он так долго не видел, и излить перед ним все, что накопилось на душе, если не в словах, то хотя бы в безмолвном объятии. Но когда Мойше встретил его рассеянным и холодноватым вопросом: «Как поживаешь?» – Алтер оторопел и решился только на то, чтобы тихо воскликнуть: «Мойше!..» Даже Алтер, больной и надломленный, сразу понял состояние брата и не обиделся за холодную встречу: достаточно было взглянуть на лицо Мойше, чтобы увидеть, что он серьезно болен и не может сейчас думать о других, что он не в силах уделить внимание даже родному брату. У Алтера на глаза навернулись слезы.
Не будем рассказывать о том, как чувствовал себя Мойше Машбер в ближайшие дни, лежа у себя дома в гостиной. Добавим только, что к нему пригласили старого врача Яновского, которого обычно вызывали в серьезных случаях. Врач долго и внимательно осматривал больного, после чего долго сидел молча с мрачным выражением лица. Юдис, следившая за каждым движением доктора, заключила, что Яновский не хочет ставить диагноз сам, а предпочел бы посоветоваться с другим врачом. Он предложит устроить консилиум с известным в городе доктором Пашковским – тоже поляком, тоже старым, с такими же седыми бакенбардами, похожими на приклеенные к щекам клочья ваты.
Так и сделали. В тот же день оба врача сидели у Мойше Машбера. Яновский рассказал Пашковскому о своих наблюдениях. Оба доктора стали вместе осматривать больного, а потом долго переговаривались на малопонятном ученом языке. Затем они начали смотреть больному в лицо, отчего Мойше стало не по себе: в их глазах он прочел тяжелый приговор. Разумеется, врачи не сказали Мойше ничего, что могло бы его потревожить. Но когда они вышли из гостиной и Юдис проводила их до порога, а потом и до ворот, доктора холодно, с наигранным сочувствием сообщили, что положение тяжелое, что нужно быть готовым ко всему, даже к гораздо худшему, чем теперь.
– На что они нужны были? – спросил вдруг Мойше Машбер у своей дочери, когда она вернулась со двора. По выражению ее лица он понял все, что могли сказать врачи.
– Как это – на что? Чтоб они что-нибудь посоветовали, прописали!
– Н-да… – проговорил в ответ Мойше Машбер с явным пренебрежением к врачам, которые якобы излечивают тем, что «прописывают», и с еще большим пренебрежением к себе самому и к своим ничтожным надеждам на то, что возможно излечиться такого рода «прописыванием». – Н-да, – повторил он и снова ушел в забытье.
Потом он задал еще один вопрос, обратившись, однако, больше к себе самому, чем к Юдис.
– Смотри, пожалуйста, – сказал Мойше, – а Лузи все еще нет?
– Еще нет, – ответила Юдис. – Но скоро будет. За ним уже пошли.
Мойше Машбер спросил про Лузи потому, что в день его возвращения из тюрьмы не было времени вызвать Лузи. Вспомнили об этом поздновато, а дом Лузи находился слишком далеко, в заброшенной части города. Но затем по просьбе Мойше к Лузи отправили посыльного, чтобы тот сообщил ему весть об освобождении брата и попросил Лузи сегодня – если возможно, сейчас же – обязательно приехать к Мойше.
Но Лузи не пришел – ни сейчас, ни через час, ни через два, ни даже позднее, когда врачи успели дважды побывать в доме: сначала Яновский один, потом вместе с Пашковским. Мойше пал духом и стал мысленно укорять Лузи за бессердечие. Однако Лузи не показывался так долго вовсе не потому, что холодно относился к брату. В тот день ему над было проводить Аврама Люблинского, который покидал N. Авраму предстояло пройти пешком через множество городов, местечек и селений, побывать всюду, где жили «браславцы», дабы выполнить взятую на себя миссию: укреплять слабеющие руки тех, кому приходится терпеть преследования от враждебных хасидских общин, и помогать людям, оторванным от крепких питающих корней.
Авраму пора было собираться в путь, хотя ему и хотелось подольше остаться у Лузи. Пока Аврам был его гостем, он перенял от Лузи много хорошего. Он высоко ценил Лузи, считал его вожаком, под чьими знаменами собираются единомышленники, которые любят его, как отца.
Аврам тяжело переживал то, что в последние дни перед разлукой он почти не встречался взглядом с Лузи. Аврам избегал смотреть на него, так как боялся, что Лузи заметит, насколько он пал духом, боялся расплакаться, точно малое дитя, изнывающее от тоски. Аврам вспомнил, как он чувствовал себя накануне той субботы, после которой он должен был уйти из N. Лузи тогда, по обыкновению, после бани, в свежем белье и в подпоясанном кафтане начал читать Песнь песней. Он ходил от стены к стене, держа в руке книгу, в которую он, знавший каждое слово наизусть, изредка заглядывал, как будто не только само по себе песнопение царя Соломона могло распахнуть предсубботние небеса, но и буквы, которыми это песнопение запечатлено на бумаге.
В тот вечер Лузи так воодушевил Аврама, что тот начал незаметно для себя самого читать – сначала тихо, потом громче, а под конец так разгорячился, что, дойдя до стиха: «Встала я, чтобы отпереть другу», почувствовал, что изнывает от тяготения к Богу. Частица Его воплощена в человеке, безупречно чистом, тщательно вымытом, вот в этом Лузи, который ходит по комнате с книгой в руках и которому хочется крикнуть от избытка великой любви и восхищения: «О, если бы ты был мне как брат!»
Такова была любовь Аврама к Лузи. И Лузи, в свою очередь, был привязан к Авраму, который напоминал ему юность, ту пору, когда он со всем своим пылом отдавался служению Богу. Теперь они должны были разлучиться. Лузи провожал Аврама как раз тогда, когда прибыл посыльный от Мойше Машбера, и Лузи вынужден был отложить свидание с братом.
Лузи и Аврам встали рано, помолились. Аврам начал собирать свой узелок, а Лузи стоял и наблюдал за его действиями. Он то отходил в сторону, не в силах смотреть, как Аврам упаковывает вещи, то приближался снова, как отец, провожающий сына, и указывал, что нужно взять из съестного и прочего. Аврам почти не слышал слов Лузи.
Но вот Аврам уже готов. Он накинул пальто, полагая, что Лузи проводит его до порога, а сам останется дома. Однако Лузи тоже надел пальто. Оба вышли из дома, но и на улице Лузи не распрощался с Аврамом, а пошел рядом с ним по дороге, которая должна была вывести Аврама из города. Они шли молча, каждый погружен в свои мысли. Аврам то и дело незаметно поворачивался к Лузи и всматривался в него, желая сохранить в памяти его образ.
То же делал и Лузи, словно учитель, расстающийся с любимым учеником, в котором видит своего наследника.
Так они дошли до городской заставы, дальше которой Лузи, видимо, не собирался идти. Аврам протянул ему руку, склонив голову, чтобы Лузи не видел его расстроенного лица и не слышал того, что непроизвольно шепчут его губы – они шептали почти те же слова, которые произносил Елисей, когда учитель его Илья вознесся на небо… Тогда и Лузи взял Аврама за руку и, задержав ее дольше, чем полагается, сказал: «Иди с миром!» Так они простились и разошлись в разные стороны.
Лузи вернулся домой усталый после долгой ходьбы до заставы и обратно. В передней он застал посыльного от Мойше и тут же отправился с ним в отдаленную часть города, где находился дом брата. А там он увидел Мойше, прикованного к постели. Большой радости Лузи, конечно, и не ждал. Как только он приблизился к постели Мойше в сопровождении кого-то из домочадцев, которые привели его сюда как дорогого и долгожданного гостя, Мойше дал понять, что никого, кроме Лузи, за которым он специально посылал, видеть он сейчас не желает.
Братья остались вдвоем. Прежде чем получить ответы на обычные в таких случаях вопросы о здоровье и самочувствии, Лузи заметил, что Мойше не хватает слов, чтобы ответить на эти вопросы, – то ли от забывчивости, то ли оттого, что вопросы кажутся ему пустыми и лишними. Лузи заметил, что лицо брата стало необычайно серьезным, и понял, что легкого разговора, подобного беседам, которые заводят при посещении больных, Мойше начинать не собирается, что он не намерен выслушивать успокоительные речи, с которыми приходят, чтобы развлечь больного и уверить его, что недуг его не опасен и выздоровление близко.
– Нет, – сказал Мойше, как бы отвечая самому себе, и тут же обратился к Лузи: – Меня уже зовут…
– Куда? – спросил Лузи, притворившись, будто не понимает брата.
– Туда, – ответил Мойше, подняв глаза к потолку, и открыто заговорил о том, что собирается туда, куда все люди вынуждены уходить. Никому из домашних он об этом не говорил, не желая их огорчать, но Лузи, думает он, следует обо всем знать. Мойше уже наблюдает верные приметы: часто пугается, даже днем, чувствуя у изголовья присутствие высокого, одетого в черное незнакомца, изнутри которого что-то светится, как сквозь щели разрушенного здания. По ночам он часто слышит, как незнакомец ходит босиком вдоль стен гостиной и смотрит, не отрываясь, на Мойше, когда тот прикрывает глаза. Но когда он их раскрывает, незнакомец притворяется, будто не видит его, и снова начинает шагать вдоль стен.
– Ведь ясно, – добавил Мойше, полагая, что Лузи поймет его, – кто такой этот черный незнакомец, который пугает меня, стоя у изголовья, светится изнутри и по ночам ходит босиком.
Да, брат перечислил Лузи немало примет. Но самой скверной и опаснейшей приметой был он сам.
Когда Лузи вошел, Мойше из уважения сел в постели и в таком положении его встретил. Но затем, во время разговора, он все больше слабел и незаметно для себя самого клонился к подушке, пока, наконец, не лег – усталый, обессиленный. Он говорил вполголоса, невнятно, и Лузи, чтобы расслышать его, пришлось придвинуть стул ближе к кровати. Лузи поразило и болезненное выражение его лица, проглядывавшего из-под бороды желтыми островками.
Лузи тогда долго просидел у брата. Он старался рассеять его мрачные мысли, насколько это было возможно, и уверить его, что все обстоит вовсе не так плохо, как он себе представляет. Дело идет к лету, а летом все больные чувствуют себя лучше. Кашель пройдет, свежий воздух пойдет ему на пользу. Ведь уже скоро Пурим, а там и Пасха…
Утешениям брата Мойше Машбер верил, конечно, больше, чем всем другим. Он не верил даже своей дочери, которая с первой минуты стала говорить с ним так, словно не допускала сомнений в его выздоровлении. При этом Юдис делала вид, будто болезнь отца ее ничуть не беспокоит, как и всякое легкое недомогание, не внушающее никаких опасений.
Мойше Машбер полагался на слова брата, так как верил, что Лузи не позволит себе фальшивого слова даже тогда, когда ему приходится утешать родного брата. Мойше почувствовал себя бодрее во время посещения Лузи, сидевшего возле его кровати. Но как только Лузи поднялся со стула, чтобы распрощаться, Мойше снова овладела тоска. Прежде чем расстаться с братом, он попросил его приходить почаще. «Как известно, Лузи, – произнес Мойше надтреснутым голосом, – в такое время, когда стоишь на пороге между здесь и там, присутствие близкого человека необходимо…»
Лузи обещал приходить чаще, видя, что его посещения и в самом деле действуют на брата ободряюще и приносят ему облегчение. Затем он попрощался и ушел. Мойше Машбер потом долго пребывал в подавленном настроении, ему снова мерещился высокий, одетый в черное незнакомец, который повергал его в страх, стоя у изголовья кровати.
Мойше теперь пугался малейшего шороха. Как-то раз мимо открытых дверей гостиной прошел с охапкой дров дворник Василий. Увидав этого человека в странном одеянии – в клобуке и монашеской рясе, – Мойше так испугался, что не своим голосом крикнул: «Кто это такой? Что за поп в моем доме?!» Юдис потребовалось немало времени, чтобы успокоить отца и объяснить ему, что пугаться нечего, что это никакой не поп, а всего лишь дворник, которого Сроли Гол привел вместо Михалки. Мойше долго не верил дочери, полагая, что появление человека в рясе – еще одна примета, предвещающая его скорую кончину.
Испугался он, увидев вдову Михла Букиера, которую тот же Сроли Гол, как мы помним, поселил у него в доме и которая иногда выполняла кое-какую домашнюю работу. Мойше увидел ее – долговязую, чернявую, сухощавую, незнакомую – и снова испугался, словно увидел привидение. Не помогали речи Юдис, которая старалась рассеять мрачные мысли отца, обратить в шутку его страхи и перевести разговор на другие темы. Не облегчали его состояние и частые посещения купцов, торговых людей, а также прихожан из его молельни, навещавших его – кто с искренним сочувствием, а кто с чувством вины или с раскаянием, с желанием загладить оплошность и попросить прощения. Мойше Машбер принимал всех и выслушивал их одним ухом, потому что вторым он слушал себя, свой внутренний голос, который непрестанно внушал ему, что утешительные речи не должны его трогать, потому что он уже стоит одной ногой по ту сторону…
Мойше теперь и в самом деле ничего не трогало – даже то, что к нему заявились Шолом Шмарион и Цаля Милосердый с поручением от Якова-Иоси, который сам пожаловать не захотел: он боялся уронить собственное достоинство, чувствовал свою вину перед Мойше Машбером и не знал, как примет его Мойше, пострадавший от его руки, – простит ли, повернется ли к нему спиной. Яков-Иося уполномочил Шолома Шмариона и Цалю Милосердого передать буквально следующее: что было, то прошло и быльем поросло, но в дальнейшем, когда Мойше Машбер, даст Бог, поправится и сможет снова приняться за дела, он, Яков-Иося, берет на себя обязательство сделать все возможное, чтобы Мойше восстановил свое доброе имя и положение. Но даже эту весть Мойше Машбер принял довольно холодно, ничем не выразив ожидаемого удовлетворения. Он остался равнодушен к обещаниям, которыми его хотели обрадовать, и позабыл все зло, которое ему причинил Яков-Иося.
Однообразно тянулись дни и ночи. Менялись только лекарства, стоявшие на столике возле кровати: на месте склянок с жидкостью появлялись порошки, микстуры заменяли пилюли зеленого цвета, пересыпанные желтыми гранулами. Но лекарства не приносили облегчения. Часто приезжали знаменитые доктора, Яновский и Пашковский. За высокие гонорары они молча и сосредоточенно осматривали Мойше, которому становилось все хуже.
Приближался Пурим – первая весточка о весне, праздник, наполняющий город радостью и возникший на основе старинной легенды, которая рассказывается в Книге Эсфири. Сказание это читают в синагоге по старому пожелтевшему пергаментному свитку. Оно повествует о поражении одного древнего врага еврейского народа, вознамерившегося уничтожить всех евреев в царстве Артаксеркса. В книге говорится о том, что легенду следует во все времена передавать из поколения в поколение и отмечать это событие праздничной трапезой, весельем и обменом подарками.
В канун Пурима многие сердца смягчаются и мрачное выражение озабоченности сходит с лиц. Однако Мойше Машберу не стало легче и с наступлением этого праздника. Несмотря на то что в окна гостиной, где стояла его кровать, уже глядело яркое солнце; несмотря на то что снег на крышах таял и вода капала и текла по трубам; несмотря на то что новый дворник, увидав весеннее солнце и услыхав звонкую капель, обращал свой взор к саду, к еще оголенным и не освободившимся от снега ветвям, а потом стоял неподвижно и в изумлении прислушивался к еще несмелому, слабому попискиванию какой-то птахи, которая за всю зиму, казалось, не издала ни звука, – несмотря на все это, Мойше глубже погружался в тяжелую болезнь, не замечая и не ценя стараний дочери, которая делала все, чтобы в доме чувствовался праздник, чтобы отец воспрянул духом и перестал думать о смерти.