355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дер Нистер » Семья Машбер » Текст книги (страница 41)
Семья Машбер
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:44

Текст книги "Семья Машбер"


Автор книги: Дер Нистер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 43 страниц)

Город тут же забыл бы Мойше Машбера, как велел Бог и как забывают всех покойников. Однако спустя несколько дней, на той же неделе, когда скончался Мойше Машбер, умерла и жена его Гителе. Никто не знает, была ли Гителе в состоянии видеть и понимать, что ее Мойше кончается, замечала ли, что с каждым посещением он все больше желтеет, что щеки у него западают и проваливаются, что он еле держится на ногах и вот-вот рухнет наземь. Возможно, ее опасения усилились именно тогда, когда посещения мужа прекратились, а дочь Юдис, которая всегда старалась забежать к маме пораньше, с каждым разом выглядела все более расстроенной и все меньше времени могла посвящать ей: это свидетельствовало о том, что Юдис теперь занята уходом за Мойше, который серьезно болен. Быть может, Гителе была не способна это понять, но в последний день, когда ее Мойше уже лежал на полу и когда толпа чужих людей заполнила дом, она вдруг увидела через отворенную по недосмотру дверь своей комнаты незнакомые лица и только тогда стала догадываться о том, что происходит. Зловещим знаком могло служить и то, что в тот день Юдис к ней даже не зашла. Один только раз, когда дочь показалась на минутку, Гителе, несмотря на то что Юдис хорошенько вытерла глаза, все же могла бы понять, что в доме случилось нечто необыкновенное – то, что заставило Юдис плакать, а потом скрывать от матери слезы.

Было и другое доказательство: один из членов погребального братства, участвовавший в совершении омовения – человек в черном замызганном кафтане, с медной посудиной в руке, – по ошибке перешагнул порог комнаты Гителе. Увидев его, она, разумеется, могла понять, для чего требуется такая медная посудина. Возможно, подозрения возникли у Гителе еще раньше, когда она стала замечать, что состояние мужа ухудшается день ото дня. И возможно, что если бы кто-нибудь из домашних стоял у ее кровати тогда, когда она увидела одного из членов погребального братства, то он заметил бы, как выражение ее лица изменилось. У Гителе точно кровь прилила к щекам, а это при параличе совершенно исключено и может случиться лишь в том случае, если в течении болезни в силу каких-то необычайных причин происходит перелом – либо в ту, либо в другую сторону.

Перелом произошел в худшую сторону. Гителе стало трясти, как в лихорадке. Дома в это время никого не было. Пока обмывали тело Мойше Машбера и укладывали его на носилки, прошло довольно много времени, в течение которого к Гителе никто не входил, боясь, как бы она не догадалась о происходящем. Но потом, когда мужа уже понесли на кладбище, Эстер-Рохл, верная и преданная сиделка, проводив Мойше, вернулась в дом и стала прежде всего приводить в чувство Юдис, поминутно падавшую в обморок. Эстер-Рохл вспомнила о Гителе, которая долго оставалась одна, без присмотра, и зашла к ней в комнату. Она сразу же заметила перемену. Гителе трясло. Эстер-Рохл заторопилась и стала ей помогать: укрыла ее потеплее, поверх одеяла накинула шали, платок. Но Гителе – впервые за все время своей болезни – знаками и чуть ли не четким словом объяснила, что укрывать ее не нужно, что ей не холодно, а наоборот – жарко, задохнуться можно!

И в самом деле: кровь бросилась ей в лицо. Это очень испугало Эстер-Рохл, и она поторопилась зайти к едва пришедшей в себя Юдис, которую застала в кровати. Эстер-Рохл, как ни щадила ее, как ни опасалась причинить ей новые страдания, все же вынуждена была сказать:

– Юдис, голубка, да убережет тебя судьба от горестей… Одумайся: ведь ты же мать… Пожалей своих детей, себя пожалей и мать, которой сейчас что-то очень нехорошо… Она, видимо, о чем-то догадалась…

Юдис вошла в комнату Гителе. Спешно послали за доктором Яновским: потребовали, чтобы он тотчас же пришел. Яновский пришел, но, едва взглянув на Гителе, сразу от нее отвернулся, понимая, что ему тут делать нечего. Однако он, как всегда, что-то посоветовал и даже что-то прописал, но говорил мало. Как человек свой и почти родной в этом доме, он выглядел очень огорченным: из ворот только что вынесли его постоянного пациента. На сей раз Яновский постарался как можно скорее уйти, и торопился даже больше, чем ему то позволяли старость и тяжеловесность. Эстер-Рохл пошла за ним и спросила, что он думает о больной, каково ее состояние. Но врач не ответил, а только махнул рукой. Объяснений тут не требовалось.

Яновский оказался прав: через несколько дней Гителе не стало. Она не очень мучилась. Она умерла тихо, точно гаснущая лампа. Лицо у нее то краснело, то бледнело; она, не мигая, все время смотрела в одну точку. Иной раз казалось, что она видит что-то очень радостное, и тогда на лице ее появлялась довольная улыбка; а иной раз ей, похоже, мерещилось нечто страшное, и лицо ее становилось мрачным.

Так продолжалось около суток. Под конец Эстер-Рохл поняла: то, что Гителе видела все это время, теперь находится не где-то вдали, не там, куда до сих пор был устремлен взгляд больной, а здесь, совсем близко – быть может, у нее на лбу или у носа, – и поэтому Гителе хотелось достать это рукой, губами.

– Мойше, – казалось, бормотала она, шевеля губами.

В самые последние минуты она, словно желая проститься, подняла руку, которая, видимо, освободилась от паралича и начала двигаться. Но вскоре рука безжизненно упала на грудь Гителе и легла, недвижимая. Тогда все увидели, что Гителе кончилась – будто замерла в полусне с открытыми глазами.

– Господи Боже! – воскликнули женщины, узнав о смерти Гителе. Они были ошеломлены, словно перед ними открылось нечто уму непостижимое.

– Двое в одну неделю! Страшно подумать!..

– Сгинь! Пропади! По лесам развейся, по полям разлейся… – стали наговаривать и отплевываться люди, отворачиваясь и не желая слушать подробностей, которые собирались рассказать те, кто принес страшное известие.

Мужчины тоже обсуждали эту новость.

– Это неспроста! – говорили одни.

– Это от Бога… Наказание… – заявляли другие.

– Да, – рассуждали третьи, пытаясь найти объяснение. – Но за что? Мойше Машбер, как известно, был не из тех, кто заслужил такое наказание, жена его – тоже… Да и дети… За что же, спрашивается, им такое?

– Задавай вопросы Господу Богу… Уж Он знает, что делает. Неисповедимы пути Господни. Человеку не дано видеть того, что скрыто.

– Ничего не скрыто! Все ясно, – говорили некоторые, пытаясь указать виновного во всех бедах. – Ничего не скрыто! Иной раз, как известно, Бог наказывает не за собственные, а за чужие грехи, за грехи близких, родных, родителей… Сказано: «Воздастся детям за провинность родителей…» Если хорошенько поискать, так сразу найдутся виновные: дед – тайный последователь лжемессии Шабтая Цви, да и братец ему под стать. Речь идет о Лузи. Говорят, что с тех пор, как он появился в городе, дела Мойше Машбера пошли прахом, и семья начала страдать, да и город от него немало потерпел. Так что незачем далеко ходить, ответ здесь, под рукой. Почему не поплатился сам виновник? Погодите, все впереди. Сказано: «Ничто не забудется пред престолом Твоим…» Вспомнится… Еще доберутся и до него! Тот, кто хочет увидеть врагов своих наказанными, непременно дождется и увидит!

Так говорили некие заинтересованные личности.

– Ничего, – успокаивали они горожан. – Здесь как в надежном банке: возмездие – злодеям, расплата – с теми, кому причитается…

Они имели в виду Лузи, которого, по их словам, ждала карающая десница, готовая вот-вот опуститься на голову его. Да, ничего…

X
Начало лета, или Два ходока с одной торбой

Смерть на страницах нашей книги разгулялась не на шутку. В том же месяце нисане, в период Пасхи, скончался известный в городе раввин реб Дуди. День похорон выдался погожий, солнечный. Куда ни глянь – небо ярко-голубое, и нигде, вплоть до самого горизонта, не видать ни облачка. В такие погожие дни хочется широко распахнуть двери и ворота, выгнать отовсюду застрявшие остатки зимы, стоять и наблюдать за тем, как они исчезают где-то вдали, словно тонкий дымок.

Старики, правда, не спешили снимать зимних одежд. Но даже они теперь не застегивались на все пуговицы. Что уж говорить о детишках, у которых весной будто крылышки вырастали: они и думать не желали о верхней одежде и в этот день выбежали на улицу так весело и непринужденно, что казалось, они вот-вот, точно стайка ласточек, разлетятся по сторонам в радостном и шумном птичьем буйстве.

Словом, выдался день, никак не подходящий для траура.

С самого раннего утра со всех частей города потянулись люди, высыпавшие из своих домов. Торговцы не открывали лавок, а те, которые открыли, сделали это по привычке повертеть с утра ключом в замке: лавки тут же снова закрывались и хозяева вместе с приказчиками направлялись к дому реб Дуди, ведь именно отсюда должна была двинуться похоронная процессия.

Из мастерских выходили и ремесленники со своими подмастерьями, которые в эти дни бывали наполовину свободны. Люди шли отовсюду группами, разговаривая тихо или громко. Приближаясь к площади перед домом реб Дуди, они встречали здесь толпу людей, которые смотрели на двухэтажный дом и на парадную дверь, ведущую на балкон, куда по утрам выходил реб Дуди, встававший раньше всех в городе. Увидав окошко комнаты, в которой реб Дуди теперь лежал на полу, окруженный со всех сторон горящими свечами и лампами, люди почувствовали, что по спине у них пробежал холодок. Все притихли, и кругом раздавались только почтительный шепот и бормотание, похожее на жужжание вылетевших из улья пчел.

Вскоре появились местные раввины и резники, перед которыми толпа расступалась, освобождая им место, чтобы те могли подойти ближе к дому реб Дуди. Пришли и городские меламеды вместе со своими старшими учениками, которые, подобно ручьям, вливались в большой весенний поток, так что на площади уже яблоку упасть было негде: дом реб Дуди напоминал осажденную крепость. Даже подошедшим позднее носильщикам из погребального братства невозможно было к нему пробраться.

Кроме мужчин, на площади перед домом реб Дуди и на близлежащих улицах толпились женщины и девушки, которые тоже хотели посмотреть, что творится. Но послышались мужские голоса: «Уходите, уходите, женщины!..» И те, как перепуганные куры, спрятались за ворота, пытаясь подсматривать через щели заборов и калиток.

Малыши вначале думали, что им удастся пробраться сквозь толпу. Однако старшие гнали их и не разрешали им пройти. Тогда дети вскарабкались на заборы, на столбы, на уличные фонари; иные забирались на чердаки, а оттуда на крыши. На крышах, заборах и столбах – вдоль всей улицы, по которой должна была проходить похоронная процессия, – сидело столько ребят, что даже не верилось, что в городе их так много.

В доме реб Дуди уже совершалось омовение. Раввины в праздничных одеждах хлопотали вокруг покойника: читали Мишну и псалмы, обмывали покойника, обряжали его в саван, а затем ходили вокруг него со свитками Торы в руках, как это делают в редких, исключительно важных случаях. Никого, кроме самых видных и почтенных горожан, не удостоили чести присутствовать при омовении и даже просто войти в дом реб Дуди. Носильщики, сжатые со всех сторон плотной толпой, подняли вверх шесты, чтобы народ знал, где находятся носилки, и не толкался, но, напротив, освободил место для тех, кто спустится со второго этажа с покойником на руках.

И вот вынесли покойника. Раздались вздохи и всхлипывания. Одни, сдерживая плач, проливали слезы, другие громко плакали. Тело реб Дуди уложили на носилки, и процессия двинулась к кладбищу. Но тут из дома раввина вышел человек с рубахой и ножницами в руках – эта рубаха была на реб Дуди в момент его кончины. Человек взобрался на скамью и затянул нараспев: «Первым наш ученый, богач имярек удостаивается чести получить первый кусок…» Глашатай отрезал от рубахи лоскут, к которому потянулось множество рук. Каждый хотел получить полоску, кусок, хотя бы клочок бесценной рубахи. За это платили большие деньги, на которые в городе собирались построить синагогу в честь реб Дуди. Наиболее богатые и почтенные получили по большому лоскуту; не столь знатным и состоятельным горожанам достались обрывки поменьше. Всем хотелось участвовать в этом богоугодном деле и заполучить клочок рубахи реб Дуди, который мог служить талисманом. Шутка ли – рубаха, которая была на реб Дуди, когда он расставался с душой!.. Тысячи рук тянулись к ней. Те, кто стоял поближе, смогли схватить лоскуты сами, а те, кто находился подальше, просили впереди стоящих взять и передать им. У кого были деньги – тот тут же расплачивался; у кого денег не было – просил поверить ему на слово. Шум и волнение достигли предела. Люди, не имевшие при себе наличных денег, готовы были снять с себя верхнее платье – сюртуки, кафтаны – и сдать его в залог.

Но вот рубаха уже вся изрезана и поделена. Поднятые высоко над землей носилки дрогнули – процессия двинулась дальше. Послышался чей-то голос: «Муж великий… нынче… пал… во Израиле…» У людей, услыхавших этот возглас, мороз по коже пробежал. Даже ребятишки, облепившие заборы, столбы и крыши, забыли о прекрасной погоде и стали со страхом прислушиваться к словам и приглядываться к тому, как мужчины в черном толпятся, подобно сжатому со всех сторон стаду овец, особенно возле того места, где на носилках покачивается мертвое тело, а множество дрожащих рук перехватывают деревянные шесты, сменяя уставших носильщиков. Женщины и девушки также с почтительным страхом смотрели сквозь щели ворот и калиток, пугаясь и самого покойника, и окриков мужчин: «Уходите, уходите, женщины!»

Долго еще – медленно и осторожно – несли покойника, задерживаясь по пути возле синагог и молелен, пока наконец не дошли до кладбища. Все участники процессии столпились возле носилок. Потом подошли к вырытой могиле, у которой хлопотали рядовые члены погребального братства. Старосты сегодня надели атласные кафтаны – ради праздника и из уважения к покойному раввину. Тело опустили в могилу, сняли с носилок, уложили и начали просить у реб Дуди прощения:

– Учитель наш… Город и все его обитатели, которым ты столько лет служил, от мала до велика просят у тебя прощения!

Обращение это прозвучало так искренне и просто, словно собравшиеся расставались с человеком, который собрался уехать ненадолго и вскоре должен был вернуться. Прежде чем засыпать могилу, прокричали, глядя в нее: «А сын твой Лейзер займет твое место… И город обязуется уважать его, потому как он того заслуживает. Умершему реб Дуди это, несомненно, будет по душе…»

Сын произнес кадиш. Человека, стоявшего в разрытой могиле и укладывавшего покойника, вытянули за руки наверх, и тут же первые лопаты земли посыпались на саван. Сначала землю бросали наиболее уважаемые горожане, потом и все те, кому удалось пробраться поближе к могиле, а напоследок могилу засыпал рядовой землекоп, который прибил лопатой землю и обровнял свежий холмик.

Все кончено, можно было расходиться. Однако провожавшие задержались. Похороны начались задолго до полудня, а завершились лишь во второй половине дня, когда солнце, большое и ясное, горело во всем своем блеске над простором раскинувшихся за городом полей, пахнувших только что ушедшей зимой и наступающей порою роста и брожения. Деревья, которые пока еще чернели голыми ветвями, предвещали обильное цветение. Прекрасная погода не оставила равнодушными даже самых суровых и набожных: никому не хотелось расходиться по домам, приятно было постоять здесь, подышать свежим воздухом и поговорить о великом человеке, которого оставили под свежим могильным холмиком.

– Единственный в поколении своем, – произнес один из раввинов и набожно поежился в своем раввинском пальто и от свежего воздуха, к которому не привык, и от воспоминания о добрых делах, совершенных покойным, которому он сейчас и в самом деле не видел равного.

– Невозместимая потеря! – подтвердил второй раввин и отвернулся в сторону, так как не мог смотреть в глаза стоявшим рядом с ним.

– Весь свет объездить! – произнес третий. Все готовы были перечислять добрые дела усопшего реб Дуди.

Так говорили люди спокойные, уравновешенные. Но другие, более горячие, стоявшие тут же и одержимые желанием чем-нибудь поживиться по случаю смерти реб Дуди и использовать это обстоятельство якобы в целях упрочения веры, загорелись в исступленной набожности и выступили с такими речами:

– Если кедры могучие рушатся, а прутья остаются невредимыми, то не следует ли нам извлечь из этого для себя урок?..

– Какой именно? – спрашивали их.

– Не означает ли это, что не все у нас ладно, что многое мы упускаем из виду? – говорили те, у кого фанатизм подступал к горлу.

Пытаясь объяснить, чем они так возмущены, они начали вспоминать, сперва Иоселе-Чуму, известного разрушителя ограды, затем историю Михла Букиера – да будет забыто имя его! – того самого, который прошлой зимой пришел однажды в субботу к реб Дуди, положил перед ним свой талес и потребовал, чтоб его исключили из еврейского общества. Вспомнили и Лузи Машбера, который также распространял заразу. «Все это, вместе взятое, – объясняли эти нетерпимые и набожные люди, все больше распаляясь, – конечно, не доставляло радости реб Дуди и ускорило его безвременную кончину».

– Вот бы ускорить и их кончину! – раздался вдруг голос, который никто не ожидал услышать, поскольку из уважения к тем, кто участвовал в разговоре, остальные должны были держаться позади и не вмешиваться в беседу. – Вот бы ускорить их кончину! – открыто и грубо повторил тот же голос.

– Кому это – им? – с удивлением оглянулись провожавшие реб Дуди.

– Вот! – ответил тот, указывая на Иоселе-Чуму, стоявшего неподалеку в окружении своих приверженцев, и на Лузи Машбера, который также пришел на похороны вместе со своими сторонниками.

Слова эти произносил кабатчик Иоина, рядом с которым находился его неизменный компаньон – Захария. Оба они, разумеется, присутствовали на похоронах, подобно всем обитателям города. Они не желали пропустить такое событие, как смерть реб Дуди, и даже слезы проливали. Иоина, стоя возле могилы, видел, какие почести оказывал город человеку, которого считал своим украшением. Возможно, Иоина тогда впервые подумал: если от такого человека, как главный раввин города, ничего не остается, то что уж говорить о таком, как сам он, Иоина?.. Он плакал и проливал слезы, как рассохшаяся бочка, – быть может, проникаясь поучительным зрелищем, а возможно, и от обильных пасхальных возлияний у себя в кабаке и в гостях у других. Захария тоже помогал ему проливать слезы: он был соучастником Иоины во всех делах: общественных и личных, связанных с кражами, с доносами и с ограблениями. Захария не так истекал слезами, как Иоина, но тыльной стороной ладони он поминутно вытирал уголки глаз.

Оба они оказались возле группы раввинов и держали себя тихо и спокойно. Но зажигательные речи тех, кто заступался за обиженного Господа Бога, ударили им в голову, и Иоина с Захарией начали искать причины смерти реб Дуди не в естественных законах бытия, а в провинностях определенных лиц, которых они вспомнили, не зная, что те находятся здесь же, на кладбище. Заметив их, Иоина и Захария уже больше не упускали их из виду. Они пробрались вперед и позволили себе откровенно и грубо обругать виновников, назвав их по именам и указав на них пальцем:

– Вон они, Иоселе со своей компанией и Лузи – со своей.

Да, Иоселе и Лузи тоже принимали участие в похоронах. Иоселе явился потому, что в праздничные дни работы не было, погода выдалась чудесная, весь город пошел проводить покойного. Отчего же и ему, Иоселе, не пойти? К тому же он сознавал, что одним из самых заядлых его противников стало меньше. Что касается Лузи, то им руководили другие побуждения: споры – спорами, мнения – мнениями, но тут речь идет о реб Дуди, главном раввине города, которого все обязаны уважать. Разве можно отколоться от всех и не почтить его память?.. Итак, все горожане пришли на кладбище и, пользуясь хорошей погодой, остались, чтобы побеседовать.

– Вот они… Иоселе, который выглядит, словно свадебный гость… Да и те, что с Лузи, – не заметно, чтобы они печалились… Напротив, им, видать, доставляет удовольствие, что из жизни ушел тот, кто внимательно за ними следил и в конце концов добрался бы до них!

Так кабатчик Иоина познакомил раввинов с Иоселе и Лузи, стоявшими поодаль. Лицо у него разгорелось, и видно было, что, если бы ему позволили, он бы не ограничился словами и тут же перешел к делу. Он даже не обратил бы внимания на то, что это место свято и что тот, за кого он намерен заступиться, недавно предан земле, и такое намерение не оказало бы чести покойному.

– Вон они стоят, – вырвалось у возмущенного Захарии, поспешившего на помощь Иоине, которому он постоянно смотрел в рот и которого считал главной своей опорой: Захария всегда поддерживал его и выполнял любое его желание. Захария даже голову нагнул, как бык, готовый уничтожить противника.

– И… Ну!.. Упаси Бог!! – предостерегли раввины Иоину и Захарию от осуществления их намерений. – Упаси Бог! – отшатнулись они от соучастия в таком деле, которое, возможно, и было бы справедливым, но не здесь и не теперь, потому что привело бы к богохульству и к кощунственному осквернению святого места.

Все собравшиеся на кладбище разошлись. И все чувствовали, что с того момента, как ушел из жизни реб Дуди, в городе чего-то не хватает. Даже на лицах детей, которые встречались на обратном пути, заметны были остатки любопытного страха, охватившего их при виде траурной процессии. Реб Дуди не стало. Но народ праздновал Пасху, оплакивать покойных в эти дни не полагалось, и выполнение этого долга перед реб Дуди было отложено на более позднее время.

Были созваны большие траурные собрания. Сначала о них известили с помощью воззваний, расклеенных на дверях и на воротах всех синагог и молелен, а также раздаваемых специально разосланными служками, которые должны были ходить из улицы в улицу и объявлять, что в такой-то день будет справляться заупокойная служба по реб Дуди и всякий, кто желает принять в ней участие, приглашается послушать слово такого-то раввина или проповедника.

На амвонах и перед кивотами синагог и молелен появились одетые в талесы проповедники – как местные, так и приезжие – и просто набожные люди, которые тяжело переживали смерть реб Дуди. Все сразу же начинали плакать, все чувствовали себя потрясенными: и мужчины, и женщины у себя в женском отделении. А проповедники произносили нараспев какую-нибудь трудно объяснимую цитату или притчу, и, если одной было недостаточно, у них под рукой оказывалась вторая, которая позволяла подойти наконец к основной теме и провозгласить:

– Горе, горе нам, уважаемые и почтенные! Праведник умирает, и никто не думает, что умер он не оттого, что пришло время ему перейти из мира бренного в мир истинный, а по вине грешников нашего поколения. А потому, – заканчивали они, напирая на главное, – когда видишь, что такой столп учености, такой светоч, как реб Дуди, один из тех, на коих мир зиждется, падает сокрушенный, надо изо всех сил искать, следить и доискиваться причины, смотреть, от кого, с какой стороны исходит скверна… Каждый должен это делать ради себя и ради других: обнаружить грех и взять на себя наказание… А если после тщательных поисков у себя греха не обнаружишь – ищи среди своих, среди близких, по соседству, в своем городе. И где бы ни был обнаружен виновник, не останавливайся ни пред чем, даже перед кровопролитием, подобно левитам, которым Моисей повелел обнажить меч против сынов Израиля, дабы вина отдельных людей не была бы распространена волею Бога на всех.

– Горе! – восклицали добросердечные женщины, которых такие речи задевали за живое, и соглашались с проповедниками во всем. Соглашались и мужчины – столь же податливые, готовые проливать слезы и каяться, выполняя все, к чему призывали проповедники.

– Горе! Конечно, горе! – стали вмешиваться и злонамеренные люди, заинтересованные в том, чтобы использовать подходящий момент, когда прихожане находятся под воздействием проповедей, и натравить возбужденную толпу слушателей на тех, с кем они давно уже хотели разделаться. Эти люди считали, что именно сейчас следует назвать по именам тех, кто якобы повинен в преждевременной смерти реб Дуди, и побудить толпу предпринять против них надлежащие меры. Нашлись сердца, одобрившие травлю и загоревшиеся злобой, направленной против тех, о ком мы неоднократно говорили раньше и кто всем хорошо известен. И злонамеренным людям теперь удалось сделать то, чего раньше не удавалось.

Однажды вечером в доме у Лузи показался наш старый знакомый Шмулик-драчун. Глаз, затянутый бельмом, смотрел сурово и строго, а второй, здоровый, блестел, словно смазанный жиром, и выглядел добродушно. Судя по всему, Шмулик пришел из кабака.

Он вошел в переднюю и увидел там Сроли Гола, занятого совсем не мужской работой: Сроли чинил торбу, которую в последнее время часто осматривал и приводил в порядок. Шмулик прошел мимо, не обращая внимания на Сроли, и направился прямо к комнате Лузи. Сперва он просунул в дверь голову и здоровый глаз, а потом переступил порог.

Лузи встретил его так, как встречал всегда, – ни о чем Шмулика не спрашивал и разрешал ему сидеть сколько вздумается.

Шмулик всегда был благодарен за такое гостеприимство, дававшее ему возможность подышать приличным воздухом, в котором он время от времени испытывал нужду. Порой Шмулику хотелось освободиться от «дел» и поручений, которые, без сомнения, ему осточертели; к тому же он знал, что такая работа не сулит особенных почестей ни на этом, ни на том свете.

Лузи и на этот раз, увидев Шмулика на пороге, молча, кивком пригласил его войти: пусть, мол, скажет, нужно ли ему что-нибудь, а если не нужно, пусть так посидит.

Шмулик вошел, сел на предложенный ему стул, а Лузи тем временем продолжал шагать по комнате от стены к стене, о чем-то размышляя и заложив руки за спину. Шмулик сидел и следил за Лузи, поворачивая голову то вправо, то влево. Наконец он устал вертеть головой, да и выпитое вино, видно, начало действовать: глаза его стали слипаться, голову клонило на грудь. Казалось, с минуты на минуту Шмулик уснет, как это частенько случалось с ним дома у Лузи. Однако на сей раз он сделал над собою усилие, одолел сонливость и обратился к Лузи, который все еще ходил по комнате.

– Дело в том, – начал он неожиданно, но, очевидно, обдумав еще в трезвом состоянии то, что скажет, – что я бы вам посоветовал, если бы вы меня спросили, как можно скорее покинуть город и больше здесь не оставаться. Вас ждут большие неприятности, – продолжал Шмулик. – Нет, хуже того, – сказал он и осекся, видимо не желая произнести нехорошее слово, поскольку рядом с ним находился Лузи. – Уже подбирают людей. Нанимают «бойцов» против вас… Вы представляете себе, что это значит? – заговорил Шмулик более свободно, давая понять, что произойдет нечто ужасное, если на Лузи нападут наемники… вроде него самого, с такими вот руками, как у него…

Шмулик сжал и показал кулак и, разглядывая это орудие своего ремесла, мысленно оценивал его размеры, мощь и силу удара, который он способен нанести.

– С таким предложением, – продолжал Шмулик, – ко мне уже обращались… Меня уговаривали, убеждали и обещали очень хорошую плату – задаток до того, как я возьмусь за дело, и, разумеется, приличную сумму после того, как я выполню требуемое. Положим… Черт бы взял ихнего батьку с прабатькой!.. – сорвалось у Шмулика ругательство, чего он в присутствии Лузи никогда себе не позволял. – Положим, не на такого напали. Не доживут они и не дождутся, что я соглашусь взяться за подобную пакость. Пусть у меня лучше руки отсохнут!

Да, – продолжал Шмулик, – со мной разговоры велись впустую. Но я не ручаюсь, что они не найдут других охотников, которые согласятся… А тогда я, при всем моем желании и как бы дороги вы мне ни были, ничем помочь не смогу. Те люди окажутся сильнее меня, их будет больше… Предупреждаю вас, ради Бога, если дорога вам жизнь – постарайтесь избежать грозящей вам опасности.

Опасность серьезная! – добавил он, и при этом его здоровый глаз был трезвым и ясным, как у всякого, кто желает уберечь друга от нависшей над ним угрозы.

Лузи слушал и все время недоверчиво поглядывал на Шмулика, желая уяснить себе, говорит ли тот с пьяных глаз или рассуждает трезво. Убедившись в том, что дело серьезно, Лузи собирался поблагодарить Шмулика и расспросить его о кое-каких подробностях. Но в тот момент, когда Лузи хотел заговорить, а Шмулик, сидевший против него на стуле, приготовился слушать, на пороге показался Сроли, вошедший из соседней комнаты. На лице у него было такое выражение, словно сообщение Шмулика было обращено не только к Лузи, но и к нему, Сроли, все слышавшему из-за стены. Тогда Лузи уже не стал говорить, так как вместо него слово взял Сроли, который обратился не к Шмулику, чтобы расспросить его еще о чем-то, а к Лузи.

– Я хочу знать, – сказал Сроли, не глядя на Шмулика, – поняли ли вы смысл слов, которые сейчас были к вам обращены, и думаете ли вы по-прежнему, что нож, висящий на волоске над вашей головой, так и останется чудом висеть… Я хочу знать, намерены ли вы и впредь испытывать Провидение, которое запрещает людям так вести себя и предписывает им в случае опасности предпринимать меры, требуемые здравым человеческим рассудком. Не лучше ли последовать данному вам совету и не медлить, не откладывать того, что давно уже вами решено?

– Да, – сказал задумчиво Лузи, и в его голосе чувствовалось раскаяние в том, что до сих пор он, пожалуй, чересчур легкомысленно относился к предупреждениям Сроли.

– Хорошо! – пробормотал Сроли, довольный тем, что посещение Шмулика имело успех. Возможно, Шмулик явился к Лузи по собственной своей инициативе, а возможно, не без тайного содействия Сроли.

На Шмулика Сроли не смотрел и сейчас, как не смотрел на него при входе в комнату, словно того здесь не было, и стула, на котором Шмулик сидел, тоже не было, и слова, которые он произнес только что, исходили бы не от него, а от стен. Сроли знал, что Шмулик сейчас спит, что после того, как он в хмельном состоянии сообщил Лузи все, что следовало сообщить, у него сил не хватит оставаться бодрствующим и он тут же уронит голову на грудь и уснет.

Так оно и было. У Шмулика не осталось больше ни мыслей, ни чувств; он не следил за тем, что происходило между Лузи и Сроли, и, уронив голову на грудь, уснул. Лишь время от времени он вскрикивал во сне или бормотал ругательства: «Не доживут, не дождутся… Надеялись натравить меня и переманить на свою сторону…»

Сроли, видя, что Шмулик спит и что Лузи собирается наконец выполнить то, что он до посещения Шмулика откладывал в долгий ящик, использовал этот момент раздумий и раскаяния Лузи и спросил его тихо:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю