355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дер Нистер » Семья Машбер » Текст книги (страница 31)
Семья Машбер
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:44

Текст книги "Семья Машбер"


Автор книги: Дер Нистер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 43 страниц)

V
Весы Лузи колеблются

Ради цельности повествования возвратимся ненадолго обратно.

Лузи, как мы помним, в один из вечеров вызвали из дома реб Дуди к брату, Мойше Машберу, где он навестил его смертельно больную дочь. Потом он возвратился к себе домой и, немного оправившись от огорчения, которое ему причинила и сама больная, и брат Мойше, и все его домочадцы, вернулся мысленно к реб Дуди и ко всему тому, что в тот вечер произошло в доме раввина.

Он представил себе реб Дуди с его безупречно чистой бородой, с его умненькими, чуть прищуренными глазками, пронизывающими человека насквозь, желающими его подчинить и покорить. В человеке с таким взглядом Лузи почувствовал большого знатока еврейского вероучения, который, однако, пребывает в окружении и пользуется поддержкой таких лиц, как кабатчик Иоина, которого Лузи в тот вечер увидал в доме раввина, – Лузи понял, какую роль играет Иоина в делах реб Дуди, заметил его руки, все время заложенные за спину…

Лузи почуял в реб Дуди одного из тех, от кого он давно уже с досадой отвернулся, потому что увидал, как спокойно и сытно они устроились на облучке воза, в который запряжен народ; увидел, с каким удовольствием они причмокивают губами и погоняют, не давая себе труда взглянуть на тех, кто тянет, кто идет в упряжке, и поинтересоваться, в силах ли они это делать.

Лузи видел в реб Дуди одного из тех, кто забывает, какую тяжесть может тащить упряжка и что тяжесть сверх меры тягло не выдержит, надорвется и упадет… Реб Дуди был одним из тех, кто считал, что закон свят только потому, что носит имя закона, а не потому, что приносит пользу людям, и судил человека, не принимая во внимание обстоятельств, которые послужили причиной того или иного поступка.

Ведь вот, скажем, Михла Букиера такой человек, как реб Дуди, должен был по всем законам поддержать, выразить сочувствие, попытаться понять, а не выступать с бичом, не осуждать – ведь он не бывал в его положении и не знал, как бы он сам вел себя на его месте, оказавшись в тех обстоятельствах, какие выпали на долю Михла. Такому, как реб Дуди, конечно, не следовало забывать, что народ Израиля, даже согрешив, остается народом Израиля, то есть согрешивший человек все равно – человек, и что прежде чем наказывать, надо выяснить причины, побудившие его к греху, а не спешить отталкивать его и отказывать ему в жизни на этом и на том свете.

Так думал Лузи в тот вечер, о котором идет речь, и каждый раз потом, когда возникала мысль о Михле, ему вспоминался образ реб Дуди – серый и мелкий, который не уходил и ожидал, чтобы он, Лузи, затеявший спор о Михле, продолжил его и не посчитал законченным.

К тому же спустя некоторое время произошел случай, еще больше взволновавший и возмутивший Лузи, – и опять-таки с тем же Михлом: он неожиданно заболел, и Сроли однажды днем привел его, уже больного, к Лузи в дом.

Как так?

А вот: однажды в середине дня дверь дома Лузи отворилась и на пороге показались двое – впереди Сроли, а позади второй, которого Сроли вел за руку и тащил за собой, потому что тот шел как-то неохотно.

Это был Михл Букиер, у которого правая сторона туловища почему-то торопливо двигалась вперед, а левая, словно нанятая, неохотно тащилась следом за правой. Михл вошел в комнату; он дрожал и как-то наполовину подтанцовывал, причем правая половина лица выглядела весело и глуповато улыбалась, а левая казалась полумертвой, застывшей и одеревеневшей.

Сроли подвел его к столу и, как бы представляя, сказал:

– Вот что с ним сделали!

– Кто? Что такое? – удивленно спросил Лузи.

– Наш замечательный город! И знаменитые мастера, специалисты по этой части.

– А! Лузи… Мир… – улыбаясь половиной лица, произнес Михл и неожиданно протянул свою здоровую правую руку, но закончить приветствие («Мир вам!») так и не смог.

Глядя на него, Лузи почувствовал себя стесненно и даже испугался. Он поднялся со стула, на котором сидел, и только из приличия ответил на приветствие. И, поняв, что от самого Михла вряд ли можно узнать что-нибудь о его состоянии, Лузи отвел от него глаза и, как если бы его здесь не было и речь шла не о нем, обратился к Сроли и стал его расспрашивать:

– В чем дело? Что случилось?

Сроли тоже не мог дать точного и ясного ответа. Он, как и Лузи, видел, что Михла, собственно, уже нет, что он физически сломлен и духовно искалечен… Сроли сказал, что только что встретил его с женой, которая водила мужа по домам родителей бывших его учеников, чтобы показать его и пробудить в них жалость…

– И еще я знаю, – добавил Сроли, – что он этим обязан своему конфликту с городом, который довел его до такого состояния, и еще неизвестно, до чего доведет… Думаю, что Михл уже долго не протянет…

И в самом деле, в отношении Михла Сроли оказался прав. Вот как все произошло.

После того как у Михла умерли сыновья, как у него отобрали учеников и оставили его без заработка, с одним лишь опозоренным именем человека, которому ничего доверить нельзя – даже должности помощника служки в убогой молельне, на которую он просил его определить, – после всего этого Михлу ничего больше не оставалось, как на первых порах одалживать, где только можно было, чтобы обеспечить полуголодное существование жене и детям. Затем, когда одалживать стало больше негде, а топка и кухонная печь стояли нетоплены – ни варить, ни печь было нечего и не из чего, – единственное, что Михл мог сделать, – это начать выпрашивать у соседей или у лавочника немного керосина, чтобы, когда все члены семьи, как и он, не евшие и не пившие, улягутся на свои холодные ложа, он, Михл, мог при свете трехлинейной лампы продолжать с величайшим рвением и усердием то, что давно уже начал, – писать свою книгу. Книгу, в которой он громогласно и остро спорил с Рамбамом, отвергал его положения и надеялся, что его суждения засверкают ярким светом и освободят многие глаза от слепоты.

И вот когда Михл однажды вечером сидел возле своей лампочки, углубившись в сложные рассуждения Рамбама, о субъекте, объекте и процессе мышления – ввиду важности самого вопроса, а также чрезмерно лаконичного и малопонятного языка, которым рассуждения изложены, не так-то просто разобраться в них даже человеку с ясной головой, а тем более такому, как Михл, – человеку изможденному, измученному заботами и недоеданием, – и вот когда он был погружен в такие раздумья, в мозгу у него словно какая-то стеклянная посудина дала трещину… Вдруг сделалось страшно светло и в то же время совсем темно. Михл вдруг перестал чувствовать половину своего тела… Из одного угла рта потекла слюна; если бы жена или кто-нибудь другой проснулся в эту минуту и взглянул на Михла, то увидел бы, что, когда слюнотечение прекратилось, он замер на месте какой-то погашенный: половина лица была жива и сладковато улыбалась, а другая – мертва, точно застывшая загадка. А потом, если бы Михл сам или с посторонней помощью поднялся со стула, стало бы видно, что он уже готов, что с ним уже случилось все то, с чем мы его застали при входе в дом Лузи в сопровождении Сроли.

– Горе! – произнес Лузи, получив первые сведения о Михле, и с сочувствием посмотрел на него.

– Горе – кому? – спросил Сроли, глядя на Лузи с удовлетворением по поводу этого восклицания и с некоторой насмешкой, означавшей, что мысль, до которой Лузи додумался только теперь, уже давным-давно должна была прийти ему в голову.

– Горе тем, кого вы только что помянули и назвали по имени, – ответил Лузи.

– Пожалуй… – коротко и холодно произнес Сроли, словно не желая на этом задерживаться, и начал подробнее рассказывать о Михле: как давно это с ним случилось и как он сегодня случайно встретил жену Михла и его самого. Жена вела его за руку и плакала. Тогда он, Сроли, взял Михла за руку вместо нее и обошел вместе с ним все знакомые и незнакомые дома, чтобы собрать хоть немного денег.

Рассказывая об этом, Сроли не обращал никакого внимания на Михла, который стоял рядом, словно тот не мог слышать его слов или был не в состоянии понять то, что слышит.

И действительно, с того момента, как Михл вошел в дом, кое-как поздоровавшись с Лузи, а Сроли начал рассказывать о происшедшем более подробно, он стоял, как чужой, как посторонний, точно не о нем шла речь, и все время подтанцовывал, а с правой стороны его лица не сходила неподвижная, застывшая улыбка.

Лузи, выслушав рассказ Сроли, поступил, конечно, именно так, как в таких случаях полагается: дал денег – сколько мог – и пообещал не оставлять Михла без внимания и в дальнейшем.

Потом Сроли снова взял Михла за руку и отвел домой. Кстати сказать: после того, как Сроли привел Михла к Лузи, он стал заходить с ним и в другие дома.

Глядя на то, как Сроли шагает с ним из дома в дом, от порога к порогу, поддерживает его, поправляет на нем одежду, которую тот по болезни не всегда содержал в порядке, можно было подумать, что Сроли был очень близкий родственник Михла, вероятно – брат, а если не родственник, то сделал это хождение своей профессией… Но Сроли поступал так не из родственных чувств и, разумеется, не ради заработка, а, по-видимому, для того, чтобы использовать данное обстоятельство в качестве предлога для долгого разговора с Лузи – разговора, которого Сроли давно уже ждал.

И в скором времени такая возможность представилась.

Однажды, возвратясь домой после очередного хождения с Михлом, Сроли рассказал, что, проходя мимо дома реб Дуди, Михл вдруг задержался и ни за что не хотел сойти с места. Сроли понял, что Михл желает зайти в этот дом. К домам своих прежних знакомых и родителей учеников он никакого интереса не проявлял: можно зайти, а можно и не заходить; но возле дома реб Дуди он встал как вкопанный и без слов, только с упрямой миной на лице, выражал свою волю: обязательно, непременно зайти в этот дом!

Сроли удовлетворил его желание. Они вошли и застали реб Дуди при исполнении раввинских обязанностей – то ли в момент разрешения спорного вопроса, то ли во время беседы, когда реб Дуди, по своему обыкновению, сидел во главе стола, окруженный приближенными людьми.

И вот как только они переступили порог комнаты реб Дуди, Михл вырвал свою руку из державшей его руки Сроли, подошел к месту, где сидел раввин, и остановился, точно приготовился произнести резкое слово или держать речь. Приглушенным голосом он издал какие-то невнятные, невразумительные звуки, лицо у него покраснело, и весь он был в каком-то необычайном напряжении… Но от недостатка мысли и, главным образом, от невозможности выразить свои мысли он осекся, струйка слюны – очевидно, от беспомощной злости – потекла у него изо рта, и так же неуклюже-стремительно, как он только что направился к реб Дуди, Михл от него отвернулся, взял Сроли за руку и потянул его за собой, желая как можно скорее покинуть этот дом.

– Да, – добавил Сроли, рассказывая, – Михл, видимо, запомнил дом реб Дуди и место во главе стола, где сидел раввин, когда произошла история с талесом, – все это толкало его выразить без слов свое возмущение. Реб Дуди, – продолжал Сроли, – не произнес ни слова, глядя на Михла.

Возможно, он хотел сказать что-нибудь, но при виде того, как Михл подошел к столу и потом отошел, при виде его болезненного состояния у него язык отнялся. К тому же Михл, отойдя от стола, заторопился и потащил за собою Сроли, так что реб Дуди, если и хотел, не успел ничего сказать. Зато Сроли, которого тянул за собою Михл, произнес, указывая на него:

– Можете гордиться, реб Дуди, своей работой – она вам очень удалась!

– Да! – вырвалось у Лузи в подтверждение последних слов Сроли.

– Нет! – сказал Сроли, как бы отвергая одобрение Лузи и вовсе не радуясь ему. – Это вина не только реб Дуди, но и всех тех, кто так или иначе потакает подобной работе.

– Что вы имеете в виду? – спросил Лузи.

– Я думаю, что совершенно безразлично, какой стороной обоюдоострого ножа режут жертву, лишь бы зарезали.

– Не понимаю, о чем вы говорите.

– Не понимаете? Так вот, если вы думаете, что не имеете отношения и сами не приложили руки к тому, что происходит, то вы ошибаетесь.

– Какое отношение? Какую руку? Что вы такое говорите?

– Да, если вы думаете, что, занимая отнюдь не центральное место на Божьем торжище, держась якобы в стороне и не слишком нахваливая свой товар, вы предлагаете товар лучшего качества и торгуете честно, то вы опять-таки ошибаетесь.

Удивительно, что Сроли – впервые с тех пор, как познакомился с Лузи, – обратился к нему с такими речами и в таком тоне. Ведь он всегда держался в стороне, ни во что не вмешивался и ни к чему, что видел и слышал в доме Лузи, интереса не проявлял, словно не имел ко всему этому никакого отношения. И вдруг решил вмешаться и выступить против Лузи, к которому относился с таким уважением…

Лузи с удивлением смотрел на Сроли, не понимая, откуда взялась у него такая смелость и каковы причины, вызвавшие ее. А Сроли, в свою очередь, решившись выступить и произнести первое слово, тут же забыл о том, кто его слушает и с кем он затеял спор.

Вначале он высказал то, что хотел высказать, – кратко, аллегорично и в форме обобщенного обвинения. Но когда Лузи стал допытываться, куда он метит, и потребовал, чтобы он сказал обо всем прямо, Сроли как бы подпоясался и вышел на поле сражения с открытым забралом.

На вопрос Лузи: «Какое отношение? Какую руку?» – Сроли ответил:

– Ну как же… А какая, собственно, разница между вами и теми, кого вы считаете своими противниками? Какая разница между вашей общиной и верованиями ее членов и общинами и верованиями других людей, если сущность всякой общины состоит в том, что от ее приверженцев требуется, чтобы для них все другие были приравнены к праху, который можно попирать?

А разве не так? – продолжал Сроли, не дожидаясь возражения и словно возражая самому себе. – Конечно, слушая меня, можно смеяться и спрашивать: «Как так? Что за сравнение между теми, на чьей стороне крупный раввин, изо всех сил держащийся за приобретенную власть, раввин, который не останавливается перед тем, чтобы привлекать на свою сторону инакомыслящих любыми средствами, вплоть до гонений, принуждения и злодеяний, – какое может быть сравнение между ними и малочисленной группой людей, которые хранят верность своим убеждениям и не помышляют о том, чтобы навязывать свои верования другим с помощью кнута или тащить других туда, куда им не хочется?»

О нет! – продолжал Сроли. – Знаем мы их, этих младенцев и ягнят с виду… Если смотреть на них со стороны, можно подумать, что уж они-то никогда не будут способны нападать, налетать и преследовать, потому что сами все это на собственной шкуре испытали и знают, что такое преследование. Но нет, разница между теми и другими только в количестве, а не в сущности, в большей или меньшей силе власти, а не в ее качестве. Существует правило: если религиозная община не рвется к господству, держится в стороне и, как кажется, не желает вкусить от власти общественной, не намеревается посягать на руководящую роль, то это означает, что такая община наступает не действием. И нельзя утверждать, что в тайниках не гнездятся скрытое желание и способность к наступлению силой. Если не сегодня, то завтра, лишь только представится малейшая возможность захватить то, что раньше захватили другие, община выступит с намерением овладеть умами людей и господствовать над ними – подобно тому, как прежде господствовали над ней другие, принуждая ее к покорности и прижимая к земле.

Так, например, – говорил Сроли, – если сегодня большинство стоит на стороне реб Дуди и его приверженцев, власть имущих, а стало быть, способных причинить зло, то завтра в милости могут оказаться другие – те, которые сегодня, как сказано, прикидываются ягнятами, – но нельзя поручиться, что завтра у них не обнаружатся острые зубы и когти хищников.

Да, не исключено, – сказал Сроли, жестко и сурово глядя на Лузи, – что даже такой, как вы, вместе со своей группой последователей, пока еще малочисленной и слабой, не выступите с намерением драться, если вас окажется побольше числом и если вы подниметесь на несколько ступенек по лестнице власти.

– Я? – без слов, только передернув плечом и глядя на Сроли, спросил Лузи.

– Да, вы!.. Удивляетесь? – продолжал Сроли. – А что такое? Чем вы лучше других? И почему вы так уверены, что никакое зло к вам пристать не может, между тем как оно живет с вами под одной крышей и даже спит, можно сказать, с вами в одной кровати.

– Что такое? – с явным недовольством спросил Лузи, как бы отмахиваясь от Сроли и желая уберечь слух от таких слов.

– Да, – не удержавшись, повторил Сроли. – Да, в одной постели с вами… Но, – спохватился он, – не в этом суть, потому что сказанное – это пока еще только пророчества, с которыми можно соглашаться, а можно и не соглашаться, можно им возражать. Пока приверженцев у вас не так много и кнут еще не в их руках; быть может, Господь убережет вас от кнута… Раз так, к чему говорить о будущем? О том, что может когда-нибудь случиться, я рассуждать не желаю, хотя сам уверен в том, что сказал… Но если вы думаете, что в том деле, о котором идет речь и о котором позднее будет еще больше толков – в деле Михла Букиера, – ваша вина намного меньше, чем вина реб Дуди, то вы ошибаетесь. И вообще, я никогда в ваши дела не вмешивался, но сейчас, когда к слову пришлось, я скажу: то, что вы делаете с людьми, которые следуют за вами, держатся за ваши полы, смотрят на вас снизу вверх и с радостью глотают изрекаемые вами слова, заслуживает не меньшего осуждения, чем действия тех, кто тащит за собою слепых в яму. Я имею в виду второе лезвие обоюдоострого ножа, которым, как я уже говорил, вы, Лузи, режете.

И разве Михл, – говорил Сроли, – не похож на зарезанного, удравшего из-под ножа? И не только из-под ножа реб Дуди, но и из-под вашего ножа, и даже из-под своего собственного ножа, к которому он добровольно тянулся горлом и которым сам себя резал? Я хочу сказать прямо: кто в состоянии выдержать ту распаляемую набожность, которая подобна проказе? Расчесывать пораженную кожу и болезненно, и в то же время приятно… А на самом деле это – просто болячки, и каждый, кто верен своему другу, должен советовать ему прежде всего соблюдать чистоту и стараться избавиться от чесотки и от сомнительного удовольствия, доставляемого расчесыванием.

Я не вмешиваюсь в ваши дела и никогда не говорил вам… Но разве вы, Лузи, не видите, до чего уже доведены все вами руководимые и до чего они будут доведены в дальнейшем? Разве не ясно, что к отчаянию и надлому неизбежно придут те, кто приносит в жертву свои истощенные и изможденные тела, от которых на небо поступает один лишь чад и смрад…

Тут Сроли сам себя прервал и стал рисовать страшные картины испытаний, которым подвергают себя приверженцы Лузи: как выглядят дома, в которых они живут, как выглядят их жены и дети, изголодавшиеся, вялые, точно осенние мухи, дни коих сочтены, по целым неделям, месяцам и годам не получающие от своих мужей и отцов ни единого жалкого гроша, за который можно было бы в какой-нибудь лавчонке купить хоть немного еды.

– Да, – сказал Сроли, – а знаете ли вы, как мерзнут целую зиму в ославленных домах, где стены разбухают от сырости, снега и влаги, где окна без стекол заколочены досками или заткнуты тряпками и подушками? Знаете ли вы, как в таких домах выглядят дети, которые двигаются только до тех пор, пока здоровы? А когда они хворают – и не один, а сразу несколько, – они все лежат в одной кровати, без постели, без одеяла, потому что все это уже давно, чуть ли не с самой свадьбы, заложено у процентщика без всякой надежды на то, что будет выкуплено.

Да, – с жаром продолжал Сроли, – и все это только потому, что мужья в таких домах все силы отдали не семье, а Богу, который, если существует и смотрит вниз со Своего высокого небесного трона, наверное, должен плакать или смеяться, глядя на такое посвящение, на такие жертвы в Его честь, на такое восхваление, идущее (простите!) от зловонных ртов людей, у которых ни на масло, ни на фитиль для грошовой свечки взять нечего. Да и какая польза, какой толк может быть от тех, кто проводит целые дни за молитвой в синагоге, а ночи – если им не хватает для этого дня – на кладбище, на могилах покойников, которым от этих посетителей столько же радости, сколько и посетителям от покойников? Конечно, мне могут сказать: «Ладно, но кто имеет право поучать другого, указывать, что для него хорошо и что плохо? Ведь всякий человек сам над собою властен, он один – господин тела своего и души, только сам он вправе выбирать то, что ему по вкусу и по нраву, то, что он считает для себя лучше и приятнее… Иначе говоря, кто может присвоить себе право проявлять жалость к другому, в то время как этот другой может отвергнуть такую жалость и заявить, что не он нуждается в жалости, а тот, кто ее проявляет, а именно – приверженцы Лузи, которые, вероятно, считают, что они одни понимают подлинный вкус того, о чем другие сожалеют».

Если мне это скажут, – продолжал Сроли, – я отвечу, что, само собой разумеется, каждый вправе выбирать то, что ему нравится, что человек сам властен над собой. Но существуют и больные «властители»: ведь случается так, что горячечный больной, находясь в бреду, порывается соскочить с постели и, не глядя на погоду, в одном белье выбежать на улицу. И долг каждого, кто дежурит у его постели, – остановить его, потому что сам больной не способен уразуметь грозящую ему опасность. Ну а кто же в данном случае обязан не допустить того, чтобы больные рисковали своей жизнью и теряли то, что они не вправе терять, – кто, если не вы, Лузи, за которого эти люди так крепко держатся, которого высоко ценят, уважают и считают способным выбирать для них путь? Так почему же вы не удерживаете их от самоуничтожения, которое, кажется, противно и воле Бога, и всем вероучениям?

На этом Сроли закончил свою тираду и, конечно, имел право ждать ответа от своего собеседника.

Но ожидания оказались напрасны: Лузи молчал… Как бы ни было приятно обходить ответом подобные вопросы, от кого бы они ни исходили, и каково бы ни было отношение спрошенного к спрашивающему, но коль скоро вопросы уже прозвучали, коль скоро они были произнесены и услышаны, спрошенный обязан чем-нибудь ответить, будь то гнев, презрение, небрежный жест руки, – что-то должно же последовать в ответ!.. Однако Лузи молчал. Почему? Потому ли, что полагал, будто говорить на такие темы запрещено вообще, или потому, что не считал Сроли своим судьей, человеком, с которым можно спорить о серьезных вещах?

По правде говоря, Сроли тоже, видимо, не особенно рассчитывал на ответ, и теперь, видя, что Лузи не собирается ему возражать, он не чувствовал себя обиженным или уязвленным.

Напротив, чтобы вывести Лузи из неприятного положения и найти оправдание его виноватому молчанию, Сроли притворился, будто вдруг, среди разговора, вспомнил о каком-то важном деле, которое необходимо немедленно уладить и ради которого придется прервать беседу, и, не дожидаясь ответа Лузи, вышел в другую комнату, а оттуда – на улицу, очень довольный тем, что, хотя Лузи и не пожелал сейчас пускаться в долгие разговоры, ему, Сроли, все же удалось высказать ему частично то, с чем он носился уже давно и что, как он был уверен, не может не повлиять на людей, на которых он хотел повлиять.

Насколько верными были такие рассуждения, мы увидим позднее. Но следует отметить, что Лузи не принадлежал к числу тех, кто не подвержен влиянию извне и не дает проникнуть сквозь стены своего дома даже легкому дуновению ветерка. Если бы кто другой оказался на месте Сроли и выступил перед ним с такой речью, Лузи не только не промолчал бы в ответ на претензии, но и сам предъявил бы претензии, которые показали бы, что в чем-то он задет, что и он уже не цельный сосуд, а дал трещину, что в прошлом он испытал достаточно колебаний и не защищен от них и впредь…

Однажды ранним морозным утром, когда сквозь снежную мглу пробирались скупые лучи позднего зимнего солнца, едва освещавшие не только запутанную сеть темных еще городских улиц и переулков, но и пригородные дороги и тракты, так что и они были скрыты белесым туманом, – однажды утром через одну из застав, расположенных неподалеку от города, шел человек. Он был высокого роста, сильного и крепкого телосложения, еще молодой, едва ли достигший тридцатилетнего возраста, одетый, как и все в то время, скромно, по-еврейски – в длиннополое пальто, из-под которого виднелся низ еще более длинного кафтана, который путался в ногах и мешал идти.

Под мышкой он нес небольшой узелок, и можно было подумать, что это местный житель, направляющийся с талесом в синагогу. Но на самом деле этот человек пришел издалека – из деревни, из соседнего городка или из заброшенного селения, от которого шагать долго-долго.

Об этом свидетельствовала его обувь, а также одежды – пальто, шапка, – покрытые инеем, подобно стволам и ветвям деревьев, которые виднелись на обочине дороги. Заиндевело и лицо человека, так что его горячие черные глаза и короткая темная бородка тоже были едва различимы. Он шагал твердо и стремительно и совсем не походил на уставшего от долгого пути странника, – значит, у него горячая кровь, которая разыгралась на морозе от ходьбы по скрипучему снегу; а может, мысли гонят этого человека вперед гораздо сильнее, чем обычного пешехода, и не позволяют ему шагать размеренно и неторопливо.

И действительно, в этом человеке чувствовалась какая-то рассеянность, выражавшаяся в том, что, несмотря на крепкое сложение и силу, он голову клонил чуть книзу, будто высовывал ее вперед, чтобы она опережала весь корпус.

Путник перешел через заставу и, почуяв город с его угарными утренними запахами, идущими от рано затопленных печей и топок, поднял глаза, чтобы взглянуть, где он находится, и определить, в каком направлении шагать дальше.

Не зная дороги, он стал расспрашивать встречных. И так, переходя с улицы на улицу, он добрался наконец до нужного места – жилища одного из обитателей «Проклятья», чей точный адрес, видно, был у него. Заявившись туда, человек тут же попросил, чтобы его отвели к Лузи: он знал, что тот проживает в городе N, но где именно – ему было не известно.

Это был Аврам Люблинский – так его называли. Он прошел весь путь пешком не из-за нехватки денег и не потому, что не смог достать подводу, – нет, он постоянно ходил пешком, то ли по обету, который он дал, то ли по другой причине. В те времена с подобными людьми такое случалось нередко.

Аврам всегда шагал быстро, стремительно, никогда не чувствуя усталости, потому что, во-первых, его влекли вперед мысли, а во-вторых, для такого молодого и сильного человека даже долгое хождение особого труда не представляло.

Войдя к Лузи, он прежде всего, как водится, поздоровался, даже не снимая пальто, и только потом, когда он разделся и остался в длинном, до самого пола, кафтане, стало видно, насколько высок этот человек и в сравнении с Лузи, который был выше среднего роста, и в сравнении со стенами комнаты, где он головой почти касался потолка.

Хотя он и сейчас держал голову чуть склоненной к полу, казалось, что, обращаясь к нему, нужно смотреть снизу вверх.

Аврам был одет в черный кафтан, сшитый из добротного сукна, и, несмотря на пешую ходьбу, а также на то, что постоялые дворы, где он останавливался, и люди, с которыми он встречался, особой чистотой не отличались, ему все же удавалось сохранять приличный вид и выглядеть гораздо чище и пристойнее других ему подобных.

Это объяснялось его богатством: сын состоятельных родителей, зять очень богатых людей из далекого польского города Люблина, где он родился и женился, Аврам, несмотря на все это, по каким-то причинам – под чьим-то влиянием или по собственному побуждению – отошел от своих родителей, от тестя и тещи, от жены и детей, покинул их, примкнул к приверженцам Лузи и стал среди них широко известен.

Причин для этого было много.

Говорили, что он неоднократно бывал в Земле Израильской. Рассказывали, что в первый раз по прибытии туда, будучи совсем еще молодым человеком, Аврам, едва сойдя с парохода на берег, кинулся на землю, стал целовать ее и плакать; его попутчики и приехавшие вместе с ним родственники – приверженцы той же общины, что и он, которым Святая земля была не менее дорога, чем ему, – стояли, затаив дыхание, смотрели на Аврама и видели, что человек на грани помешательства… Все понимали, что его необходимо оторвать, взять под руки, поставить на ноги и уговорить уйти отсюда, не то это плохо кончится.

Но и потом, когда его уговорили подняться, он часть пути прошел на коленях, не желая вставать на ноги, чтобы не попирать Святую землю.

Рассказывали также, что, приехав туда с крупными деньгами, привезенными из дому, с твердым намерением исходить всю страну вдоль и поперек, Аврам нанял местного жителя, нееврея, дабы тот водил его от берега, на который он высадился, до противоположного берега Иордана – вширь и от края до края вдоль.

Проводник его водил, а однажды неподалеку от Иордана Аврам подвергся серьезной опасности: на него напал разбойник на коне, уроженец здешних мест, приставил к груди длинное копье, и, если бы за Аврама не заступился проводник, ему пришлось бы распрощаться с жизнью.

Спасение обошлось недешево: все, что Аврам привез с собой, вплоть до одежды, кроме одной только рубахи, пришлось отдать разбойнику. Родители, конечно, возместили утраченное, прислали еще денег, большую часть которых Аврам раздал неимущим, но особенно он истратился, когда прибыл на могилы святых – например, на могилу ребе Шимона бен Иохая, ребе Меира Чудотворца и других, где городские нищие и вечные побирушки налетели на него, точно мухи, а он щедрой рукой раздал все, что имел, и потом ему снова пришлось прибегнуть к помощи родителей, истративших на эту поездку сына целое состояние.

Еще рассказывают, что, прибыв к Стене Плача и увидав ее развалины со старыми, обросшими мхом камнями, он, как и в день, когда сошел с корабля на берег, припал к одному из камней – сначала лбом, потом всем телом – и долго не мог оторваться от него, как человек, припадающий к телу усопшего любимого человека, которого хотел бы собственным теплом вернуть к жизни.

Он надолго остался в стране, посещал места, упоминаемые в священных книгах, ходил на развалины, служившие – по его представлениям – прообразами врат небесных.

Никто не знает, что именно привело молодого и богатого человека к столь горячей набожности: прегрешение ли, за которое он себя так сурово казнил, или другая причина, – но чувствовалось, что он всегда готов без всякого сожаления разбить о каменную стену свою молодую и крепкую голову.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю