355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дер Нистер » Семья Машбер » Текст книги (страница 35)
Семья Машбер
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:44

Текст книги "Семья Машбер"


Автор книги: Дер Нистер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 43 страниц)

Когда Иоселе вошел в дом, Лузи был один. Он сначала посмотрел на Иоселе с удивлением, думая, что тот заблудился и попал сюда по ошибке. Когда же Лузи убедился, что ошибки никакой нет, то очень вежливо попросил его войти и предложил сесть.

Иоселе охотно принял приглашение и после первых слов приветствия стал излагать цель своего прихода.

Он сказал, что речь идет об общественном деле, в котором он очень хотел бы заручиться поддержкой и помощью Лузи.

– А именно?

– Я давно уже вынашиваю мысль создать более или менее прочную опору для тех, кто ложится бременем на общину – не потому, что не имеет работы или ленится, подобно знаменитым городским нищим, сделавшим попрошайничество своим ремеслом, – нет, речь идет о тех, кто по случайности – иной раз из-за болезни, обошедшейся слишком дорого, иной раз из-за потери заработка по причинам, от человека не зависящим, – оказался выбит из седла, претерпел падение и потом долго не может вернуться к честному труду и благополучию.

– Что же вы предлагаете? – спросил Лузи.

– А вот, – сказал Иоселе и стал излагать целый ряд планов, которых у него скопилось полным-полно за пазухой: он вынул из бокового кармана пальто записную книжку и стал вычитывать цифры и приводить доказательства, имевшие целью разъяснить каждому здравомыслящему человеку, что он, Иоселе, говорит не на ветер и воздушных замков не строит, что все им предлагаемое вполне реально и сообразуется со здравым смыслом.

Иоселе позволил себе даже пошутить, сказав, что изречение «Не переведутся бедняки на земле» не следует понимать в том смысле, что бедняки обязательно должны существовать на свете; в данном случае Тора указывает на бедствие и, наверное, ничего не имела бы против того, чтобы бедняки перевелись на свете.

– Да, – согласился Лузи, улыбаясь.

– Так вот, я пришел к вам – к человеку, который пользуется доверием людей, – чтобы просить вас вмешаться в это дело. Сколько я ни пытался действовать и хлопотать, меня не слушают – то ли из боязни, то ли из недоверия. От меня все отворачиваются…

– Нет, – отклонил Лузи просьбу Иоселе. – Этого я не могу. Мысль мне нравится, и ничего плохого я в этом не вижу. Но что касается помощи, которой вы просите, то я вынужден вам отказать, потому что я для этого не гожусь. Нет… – повторил Лузи.

Иоселе не стал настаивать. Глядя на Лузи, на его величественную осанку, на лицо, одушевленное мыслями, которые, видно, постоянно посещают его, он щадил его, точно дорогую вещь, которую берегут к празднику и которой не пользуются в будни. Иоселе решил не навязывать Лузи то, что ему, как он сам утверждает, не по душе.

Получив отказ, Иоселе считал свой визит оконченным. Однако он не поднялся с места, чтобы распрощаться и покинуть дом Лузи; не надеясь добиться больше ничего, он просто хотел побыть с Лузи, в присутствии которого чувствовал себя так, будто сидел возле милого отца, который, кроме любви, вызывает и благородное уважение.

Да, Иоселе хотелось всеми средствами продлить беседу. Он уже перевел разговор на другие темы, не имеющие отношения к тому, с чем он пришел. Но тут на пороге комнаты показался Сроли Гол.

Войдя и увидав Лузи и Иоселе, которые сидели рядом и настолько увлеклись беседой, что не заметили его прихода, Сроли расплылся в улыбке: так же обрадовался он и тогда, когда стоял за дверью и подслушивал разговор Лузи с Аврамом Люблинским, которому Лузи говорил о том, что намерен изменить свой образ жизни, отказаться от руководства общиной и, возможно, покинуть город.

Что-то веселое подкатило к сердцу Сроли, когда он увидал то, что ему, кажется, очень хотелось видеть… Он помолчал несколько минут, как бывает, когда входишь незамеченным в дом и чувствуешь необходимость наконец заявить о себе – из приличия, – если не имеешь намерения подслушивать.

Сроли ничем не выдавал своего присутствия. Но вдруг, почувствовав, что дольше он не может оставаться незамеченным, что вот-вот кто-нибудь из сидящих за столом повернется, поднимет глаза и увидит его, Сроли перешагнул через порог и, подойдя к столу, неожиданно для самого себя, произнес громко, словно за столом сидели не двое, а много людей:

– Поздравляю!

– Что такое? С чем? – повернулись к нему оба. Иоселе лишь посмотрел на Сроли с удивлением, а Лузи спросил:

– Что случилось? Что за поздравление?

– Нет, ничего, – ответил Сроли, стараясь загладить свою оплошность или нарочитую глупость, и попытался пошутить: – Просто так, кошка окотилась.

– С ума сошел?

– Да нет… Глупости… Сболтнул…

– Н-на!.. – криво ухмыльнулся Лузи, глядя на Сроли и будто оправдывая его перед чужим, чтобы на него не обиделись, как не обижаются на шалуна или скомороха, чьи речи ничего не значат.

Иоселе не понял этой сцены. Он вообще не понимал, какие могут быть отношения между Лузи и Сроли. Казалось странным, что Сроли позволял себе шутить и болтать глупости, разговаривая с Лузи, как с близким человеком. Но Иоселе, конечно, не стал вмешиваться… Однако с приходом Сроли беседа между Лузи и Иоселе оказалась прервана, и Иоселе не думал ее возобновлять.

Он из приличия выждал минутку, не желая показывать, что Сроли ему помешал. Но как только эта минута прошла, он поднялся, сказал, что ему пора уходить, и, прощаясь, попросил у Лузи разрешения время от времени заглядывать к нему – якобы для того, чтобы узнать, не изменил ли Лузи своего решения.

Иоселе ушел. Сроли подсел ближе к Лузи. Лицо его, только что сиявшее от радости, стало серьезным, и с минуту он молча смотрел на Лузи, а потом спросил:

– А знаете ли вы, кто вас посетил? Знаете ли вы, какой славой он пользуется в городе?

– Знаю, – ответил Лузи.

– А знаете ли вы, что отсутствие свидетелей во время этого разговора может быть истолковано соглядатаями и доносчиками как заговор единомышленников? Знаете ли вы, что шпионы припишут вам слова, которые будет угодно слышать вашим противникам и от которых вы никогда не уйдете, потому что враги ваши станут ссылаться на доносчиков, которые якобы сами все слышали, стоя за дверью или под окном вашего дома.

– Что ж, от клеветников никто не защищен. Зачем же об этом думать? Пускай говорят, что хотят… – сказал Лузи и отвернулся, явно не желая слушать того, что Сроли, видимо, хотел добавить.

Это тоже доставило Сроли большое удовольствие. Он видел, что Лузи и в самом деле безразлично, что будут говорить о нем в городе, так как все связи его с городом порваны по разным причинам…

Сроли снова заговорил и, желая еще раз убедиться в том, в чем был уже убежден, стал перебивать Лузи, чтобы опять его предупредить:

– И все же я считаю необходимым напомнить вам, что не следует относиться к происшедшему так легко, ведь к вашему обвинительному списку сейчас может прибавиться очень тяжкое обвинение…

– Ну и ладно, пускай, – сказал Лузи, махнув рукой, что должно было означать: «Ну-ну, слыхали уже об этом, знаем, оставьте меня в покое…»

VI
Письма

В это время Лузи получил письмо от своего брата Мойше из тюрьмы. В этом письме Мойше между прочим писал, что, если Лузи хочет знать, где он находится, то пусть он вспомнит слова из Плача Иеремии: «посадил меня в темное место, как давно умерших». Если бы посторонние глаза за ним не следили, он поступил бы так, как поступают все, кто дошел до последней черты отчаяния: бился бы головой о стену… Доходит иной раз до того, что он перестает верить в справедливость, в добрую волю и в установленный свыше порядок на земле… Случается иногда, что он теряет человеческое сознание, связывающее в единую цепь мысли и дела, причины и следствия, и цепь оказывается разорванной, звенья рассыпаны… Он не хочет продолжать, так как это заведет его слишком далеко и оттолкнет от Того, Кто вершит судьбы людские.

Лузи может себе представить, до какого состояния он, Мойше, дошел, если даже злейшие его враги, своими руками столкнувшие его в яму, стали проявлять к нему жалость… Он имеет в виду кредиторов, чью заботу он чувствует здесь, в стенах тюрьмы. Он усматривает это в послаблениях и льготах, которых для него добились. Так, например, его освободили от работ, обязательных для всех арестантов; в отличие от других, его не принуждают колоть дрова, таскать воду, выносить помои… Ему разрешают есть кошерную пищу домашнего приготовления. Если бы не это, ему пришлось бы записаться в вечные постники, так как пища из общего котла трефная и отвратительна на вкус.

Конечно, Мойше благодарит Бога за то, что Он смягчил сердца тех, кто заботился о нем. Благодарен он и еще за одно благодеяние неба, ниспославшего ему старосту-еврея, главенствующего среди арестантов, который с первой минуты, едва Мойше переступил порог камеры, взял его под свою защиту, стал оказывать ему покровительство и следить за тем, чтобы арестанты не причиняли Мойше зла. Это – чудо, в противном случае Мойше не знает, как бы он перенес заключение. Но сейчас его защитник устроил так, что все арестанты относятся к нему с большим уважением и даже не завидуют тому, что Мойше живется лучше, чем другим. Мойше благодарил Бога и за то, что Он дал ему возможность соблюдать законы веры даже в тюрьме.

Потом Мойше Машбер рассказал, как он проводит будние дни и как справляет субботу: «В пятницу вечером я кладу присланные мне халы на нары, где спят, зажигаю свечи и произношу молитву. Заключенные стоят кругом и торжественно-молча наблюдают за тем, что я делаю. По пятницам, как только наступают сумерки, арестанты сами напоминают мне по-русски: „Молись, Мойше, Богу, сегодня суббота“. И все это благодаря тому арестанту, который тоже стоит с раскрытым ртом каждый раз, когда я справляю субботу, почтительно молчит, удивляясь и вспоминая еврейские обряды, которые он, наверное, когда-то видел в доме у чужих или у своих родителей. Благодарение Богу! Когда святой день проходит, когда приближается субботний вечер, меня охватывает такая тоска, что рубаха, кажется, сжимает тело, и единственное средство, которым я спасаюсь, – это письма. Я берусь за перо и пишу своим домочадцам, как сейчас пишу тебе, Лузи.

Кстати сказать, я посылаю это письмо с пометкой о том, чтобы никто, кроме тебя, его не читал, потому что оно адресовано тебе одному. Я не хочу, чтобы мои домашние имели хотя бы малейшее представление о том, что я пишу тебе дальше». Да, он, Мойше Машбер, близок уже к вынесению последнего приговора, как говорится в Талмуде. Он это предвидел и говорил об этом Лузи, когда он прощался с ним перед выходом из дома.

И тут Мойше Машбер заговорил – наполовину иносказательно – о какой-то болезни, которой он, видимо, заболел, сидя в тюрьме: кашель не дает ему покоя ни днем, ни ночью, и он вынужден просиживать ночи напролет без сна, да еще бояться, как бы не помешать спать другим.

«Меня уже не раз переводили в тюремную больницу – видимо, по ходатайству почтенных людей города. Один из врачей, которому наверняка хорошо заплатили, заинтересовался мною и прописал мне улучшенное питание и лекарства, как это делают врачи в домашних условиях. Но я вижу, что каждый раз доктор смотрит на меня со скрытым сожалением: так смотрят на человека, которому ни пища, ни лекарства уже большой пользы не принесут…

И в самом деле, когда я однажды пришел в больницу и увидел свое отражение в оконном стекле, я испугался, себя не узнал… Таким пожелтевшим и истощенным выглядело мое лицо, таким чужим оно мне показалось, точно оно принадлежало не мне, а какому-то незнакомцу.

Но ты, ради Бога, ни слова не пророни кому-нибудь из моих о том, что больше всего я боюсь, как бы мне, упаси Бог, не пришлось в тюрьме, а не дома в своей кровати Богу душу отдать…

Конечно, Бог не без милости, но все же я хотел бы, чтобы ты попытался оправдать меня перед моими близкими, особенно перед Гителе, с которой, я чувствую, после моего ухода приключилась беда, сломившая ее и уложившая в постель… За все время я не получил от нее ни строчки… И хотя дети уверяют меня, что у нее просто руки не доходят до писем, я чувствую, что это не так, что пишут это только для того, чтобы меня успокоить и скрыть от меня правду».

Мойше закончил свое письмо слезами, от которых на бумаге остались темные пятна, – надо полагать, у него тогда уже мелькало в глазах и перо валилось из рук. Надо сказать, у Мойше Машбера были все основания прослезиться. Он сетовал на свою участь, думал о Гителе и о доме, пришедшем в полный упадок. Теперь он бы не узнал этот дом так же, как не узнал самого себя, увидав отражение в оконном стекле…

Дом изменился настолько, что это ошеломило даже Малку-Риву, знакомую нам бедную родственницу Мойше Машбера, мать Зиси, который служил у Мойше, заболел на службе и, проведя несколько месяцев в постели, умер от чахотки, как и все сыновья этой женщины. Малка-Рива приходила за жалованьем сына, которое составляло рубль с четвертью в неделю. Жалованье выплачивали ей как милостыню, потому что после смерти Зиси его жена, дети и мать остались без всяких средств к существованию, хоть иди по домам собирать подаяние.

Малка-Рива теперь приходила не в повойнике и без длинных медных сережек, потому что, во-первых, она была в трауре, а во-вторых, ее серьги, как бы дешево они ни стоили, во время болезни сына пришлось продать, чтобы выручить за них хоть сколько-нибудь денег. Приходя в дом Мойше Машбера теперь, после смерти Нехамки, после банкротства и ареста Мойше, после того, как слегла Гителе, Малка-Рива приходила в мрачные, ставшие чужими комнаты, к притихшим детям и убитым горем домочадцам; то, что она видела, удручало ее настолько, что она даже забывала о собственных бедах, которые, без сомнения, были несоизмеримо больше этих, если беды вообще можно измерять какой бы то ни было мерой…

Малка-Рива не задерживалась в столовой и сразу шла проведать Гителе, которая всегда лежала в одинаковом положении и смотрела в одну точку.

Склонившись над ней, Малка-Рива кричала ей прямо в лицо, точно обращалась к глухонемой:

– Здравствуй, Гителе… Узнаешь меня? Ведь это же я, Малка-Рива!

Глядя на Гителе, Малка-Рива иной раз ловила себя на том, что в душе у нее шевелится мелкая зависть к остаткам былой роскоши Машберов: дом, кровать, комната, крыша над головой… Хотелось сказать себе самой: «И в несчастье удача нужна…» Но Малка-Рива тут же спохватывалась и, видя, что Гителе ничего не слышит, говорила: «Положим, завидовать нечему… Горе сломило и ее… Дурой нужно быть, чтобы захотеть поменяться с ней местами…»

Она долго сидела в комнате у Гителе, потом прощалась, снова проходила через столовую и, получив жалкое подаяние, ради которого пришла, как можно скорее покидала дом, чтобы освободиться от гнетущего чувства, которое необходимо было стряхнуть с плеч, подобно пыли.

Понятно, что и Лузи испытывал большое огорчение, когда посещал дом брата. Уже приближаясь к нему, он видел, что все здесь пришло в упадок. Он вспоминал довольство и покой, которые совсем еще недавно царили у Мойше Машбера. Дом был расположен в тихом месте, вдалеке от города, и, чтобы попасть сюда, нужно было пройти по деревянному мосту, переброшенному через реку. Берега реки заросли камышом, который давал ощущение покоя и летом, и зимой. Затем Лузи оказывался во дворе, в саду, где гулял иной раз днем или вечером – с братом, в одиночестве или с кем-либо из домочадцев Мойше, беседовал с ними, сидя на удобной скамье или в садовой беседке.

Лузи вспоминал комнаты в доме Мойше – просторные, с высокими потолками, с выкрашенными масляной краской стенами, с навощенными полами, особенно блестящими в гостиной, которую ему обычно предоставляли. Из окон гостиной он в субботу днем смотрел на улицу и видел гуляющих, приходивших из города во двор брата, открытый в субботу для всех, пить воду из источника; гуляющие осматривали богатые дворовые постройки, цветник перед парадным входом, за которым ухаживал опытный садовник, потом шли в сад, расположенный за домом и тоже хорошо ухоженный, с усыпанными песком дорожками, со скамьями под деревьями и решетчатыми беседками для взрослых и детей…

Лузи думал о брате, который, кажется, не принадлежал к числу тех, кто кичится своим богатством и забывает о том, что на свете существуют и другие интересы, кроме узколичных… Нет, он, наверное, не такой.

Правда, он вспомнил ссору, произошедшую между ним и братом, когда Лузи почудилось, что в Мойше слишком много барской самоуверенности. Однако Лузи был убежден, что ссора вспыхнула случайно, ведь бывает так, что человек вдруг совершает дурной поступок, совершенно ему несвойственный, и ему нельзя отказать в прощении, потому что он все же не настолько самодоволен, чтобы не уметь отличить хорошее от плохого. Возможно, Мойше однажды ошибся и проглядел это различие.

На это указывало поведение брата до банкротства и после него, когда Мойше делал все, что от него зависело, чтобы не повредить интересам других людей, и объявил себя неплатежеспособным только для того, чтобы этого не допустить. Разумеется, Лузи понимает это теперь, когда брат находится в таком отчаянии, что есть все основания бояться, как бы с ним не приключилось самого худшего. В письме, полученном Лузи из тюрьмы, слышался глас De profundis.

Огорчение заставило Лузи отодвинуть на второй план семью Мойше Машбера: он считал своим долгом утешить брата, поддержать его, укрепить его волю, дабы тот не впадал в изнуряющую меланхолию, которая может подорвать его и физически, и духовно.

«Мир и благословение брату моему Мойше. Да пошлет ему Бог святую помощь! – писал Лузи. – Со всей тяжестью обрушилась на тебя карающая десница Божья… Но не падай духом и не отчаивайся. Ради Бога, не отчаивайся!

А главное, помни: сколь ничтожна и мимолетна счастливая участь, ниспосланная человеку, столь же кратковременно и преходяще недоброе, которое исчезает, словно дым, и недолго длится в нашей быстротекущей жизни.

Пусть брат мой не внемлет соблазну, который может столкнуть человека с пути истинного и ведет к ослаблению воли, к осуждению того, о чем судить не дозволено, ибо пути Господни неисповедимы и непостижимы деяния Его, которые, как известно, всегда ведут к добру и счастью, хотя человеческому глазу кажутся путаными и недобрыми.

Не удивляйся, брат мой, если я скажу, что ты должен быть доволен тем, что можешь причислить себя к людям, с которых при жизни взимают то, что другим приходится выплачивать на том свете. Я считаю тебя достаточно подготовленным к тому, чтобы понять, что лучше быть наказанным за несовершенное преступление, чем нести, упаси Бог, наказание по заслугам, когда оно действительно полагается. Ты можешь приравнять себя к тем, кому дано право предъявлять претензии к судье и спрашивать у него, почему он заставляет невиновных страдать понапрасну и испытывает их, между тем как претензии следовало бы предъявлять к другим…

Наконец, хочу тебе напомнить о том, о чем ты, сын нашего покойного отца, наверное, и сам помнишь. Отец часто говорил – порою с завистью, порою с сожалением, – что в прежние времена, если человек не испытывал мучений у себя дома, он уходил искать муку на стороне, на чужбине… Наш отец, царство ему небесное, был готов к страданиям, но не успел принять их, так как рано ушел из жизни. Я тоже готов к ним, но не знаю, успею ли… Считай себя счастливым, потому что сей дар был прислан прямо в дом твой…

На этом я кончаю, ставлю свою подпись: Лузи, твой брат, приносящий молитвы свои к стопам Владыки Небесного, Господа Бога нашего, дабы Он ниспослал тебе помощь и избавление от темницы и привел тебя в скором времени домой, в радости, целым и невредимым – и духовно, и телесно. Аминь».

А теперь возвратимся к тому, что видел Лузи, когда посещал дом своего брата.

Когда он приходил туда, то прежде всего направлялся в комнату Гителе и каждый раз встречал там Эстер-Рохл, «кожаную праведницу», с которой мы знакомы с тех пор, как она была занята на похоронах Нехамки, а потом на свадьбе Алтера. Теперь она дежурила у постели Гителе, точно преданная сиделка. Эстер-Рохл была так бедна, что забота о собственном ее домашнем хозяйстве почти не отнимала времени, и поэтому она могла проводить у больной Гителе целые дни – не за деньги, конечно, а исключительно ради богоугодного дела, которое высоко чтила. Она опекала Гителе даже с большим вниманием, чем ее родная дочь Юдис, и понимала все безмолвные просьбы и желания Гителе, чувствовала общее ее состояние, как опытный врач, как сестра милосердия.

Лузи приходил, смотрел на Гителе, а потом спрашивал у Эстер-Рохл, как обстоят дела, и Эстер-Рохл в присутствии Гителе отвечала, что дело идет на поправку (а вдруг Гителе слышит и понимает!). Но когда Лузи прощался и выходил в соседнюю комнату, Эстер-Рохл шла за ним следом и, чувствуя себя здесь свободнее, выкладывала все то, что скрывала в комнате больной: никакого улучшения не заметно; грех жаловаться, но Гителе становится все хуже и хуже.

Когда Лузи заходил к детям брата и спрашивал, как они живут и подумывают ли о восстановлении предприятий, он получал самые неутешительные ответы. Как ни был далек Лузи от коммерции, а тем более от такого запутанного дела, как банкротство, он все же понимал, что положение останется шатким как в том случае, если дела не восстановятся, так и в случае, если они возникнут вновь в компании с кредиторами, которые, несомненно, пожелают быть главными собственниками и постараются захватить себе как можно больше, нисколько не заботясь об интересах детей Мойше.

Между тем дело шло именно к тому, чтобы возобновить деятельность предприятий на условиях, выгодных для должников Мойше Машбера, но не приносящих пользы ему самому. Как мы уже говорили, бывшие клиенты и покупатели Мойше Машбера сразу же после его банкротства стали отворачиваться от него и переносить свои заказы к другим, чтобы не выплачивать Мойше тех сумм, которые они ему задолжали за многие годы торговли с ним и пользования его кредитом. Нехорошо, конечно, когда люди позволяют себе не платить долгов кредитору на том основании, что и другие ему не платят… Ничем нельзя оправдать нежелание вникнуть в причины, приведшие должника к краху. Но ничего не поделаешь, именно так жили люди, говоря, что ворующий у вора – невиновен, и оставались с чистой совестью.

Обо всем этом дети Мойше Машбера теперь рассказывали Лузи со всеми подробностями, в которых он, вообще говоря, не разбирался. Однако даже ему, неопытному в коммерческих делах, конечный итог был ясен: дом брата рушится, семейный союз рвется, а дети, которые раньше, когда дела шли хорошо, держались все вместе, теперь начинают отворачиваться друг от друга и смотреть в разные стороны…

Первым откололся Нохум Ленчер, младший зять, муж рано умершей Нехамки, который после банкротства и после того, как тесть ушел отбывать наказание, снова пригласил в дом свою мамашу, знакомую нам бабушку Шейнцу. Она только и делала, что уговаривала сына не страдать понапрасну из-за несчастий, обрушившихся на тестя, прекратить траур по жене и подумать о невесте – с деньгами, разумеется, что освободит его, во-первых, от забот о детях, а во-вторых, даст возможность снова приняться за дела, к которым у него имеются недюжинные способности.

– У тебя, слава Богу, голова на плечах, и дай Бог столько добрых лет жизни, сколько найдется охотников породниться с тобой – и девиц, и молодых вдов, и разведенных жен знатного происхождения и с большим приданым.

Домашние заметили, что Нохум стал держаться обособленно. Покончив с заботами о детях (насколько то позволяли его мужские способности), он принимался шагать по своей комнате из угла в угол, курил папиросы, не докуривая ни одной, то и дело подходил к плевательнице в углу и плевал на окурок – видимо, от возбуждения и от добрых советов мамаши Шейнцы.

Лузи тоже заметил отчужденность Нохума, особенно после того, как в доме появилась Шейнца, которая, кстати сказать, совсем не заглядывала в комнату Гителе, чтобы проведать больную. Лузи видел, что Нохум находится под влиянием своей матери, обдумывает ее бездушные советы и готов, судя по всему, им последовать. Он видел также, что у старшей дочери Мойше, у Юдис, глаза всегда красные от слез. И у нее были на то причины. Помимо всех бед, которые за последнее время обрушились на дом ее отца, Юдис страдала от своего мужа Янкеле Гродштейна, который и в прежние добрые годы не блистал талантами, не проявлял ловкости в делах и постоянно нуждался в бдительном руководстве Мойше Машбера, который поправлял ошибки своего зятя.

Янкеле Гродштейн был человеком тихим, почти блаженным, чрезмерно набожным, которого, как праотца Иакова, тянуло больше в шатры Сима и Эвера, нежели на шумные торжища, исполненные суеты; едва ему удавалось уйти от торговых сделок, он испытывал настоящее облегчение. Он не любил базара, на котором чувствовал себя чужим, и находил свой мир в книгах и в обществе таких же, как и он, молодых зятьев, которым судьба благоприятствовала и давала возможность предаваться удовольствиям, ради которых Янкеле Гродштейн готов был снять с себя башмаки и последнюю рубаху.

Одним словом – «смиренный агнец», как называли его приказчики и торговцы, не понимавшие поведения Янкеле Гродштейна. Все знали, что, если бы Мойше Машбер не «подсыпал овса в кормушку», то есть – не пополнял бы того, что зять по доброте своей и нелепым повадкам транжирил, Янкеле давно уже ходил бы гол как сокол из-за своей беспомощности, неопытности в делах и небрежения к деньгам.

Возможно, он и в самом деле не знал цены деньгам. Частенько по расчетным книгам не хватало больших сумм, которых, все были уверены, никто не брал, никто не крал, но которые он, Янкеле Гродштейн, сунул какому-нибудь нуждающемуся – либо в виде займа на время, либо в виде помощи, без отдачи.

На все это можно было смотреть сквозь пальцы в добрые времена, когда дело держалось на прочных основах, когда крупных заработков хватало и когда тесть, Мойше Машбер, умалчивал о щедрости зятя, граничившей с расточительностью… Но даже сейчас, когда все повернулось в другую сторону, когда тестя нет, дела – кончились, дом – разорен, а касса пуста, – даже сейчас Янкеле Гродштейн не только не пытался найти выхода из создавшегося положения, но и не отдавал себе отчета в том, что в такое время необходимо экономить. Он продолжал придерживаться прежних своих привычек: щедрой рукой раздавал все, что имел. Едва заполучив наличный грош, он тут же находил охотника забрать его, а если охотника не оказывалось поблизости, Янкеле относил деньги в синагогу и опускал их в благотворительную кружку… Сейчас, когда Юдис, оставшаяся единственной хозяйкой в доме, столкнулась с такими качествами мужа и поняла, что он не только не помогает «вытащить семью из трясины», но, напротив, способствует ее погружению, она могла только ломать руки, когда никто ее не видел, и плакать по углам.

Она даже не находила человека, перед которым могла бы излить душу. Почему? Потому, что многие из бывших друзей и знакомых семьи Машбер теперь старались избегать встреч с членами этой семьи, и Юдис могла перекинуться словом лишь с Эстер-Рохл, взявшейся безвозмездно ухаживать за Гителе днем и ночью и делавшей это усерднее, чем сама Юдис. Но у Юдис духу не хватало жаловаться Эстер-Рохл на свою жизнь, потому что Эстер-Рохл, чьей родной сестрой была нищета, а неизменной спутницей – нужда, падение, постигшее дом Мойше Машбера, не представлялось неизбывным горем, ведь ей и похуже приходилось.

Оставался только Лузи.

– Ах, дядя, – плакалась иной раз Юдис, припадая к груди Лузи, когда они оставались наедине. – Ах, дядя! – произносила она в самом начале разговора, потом подносила платок к глазам и, вздрагивая плечами, начинала плакать.

Перед уходом Лузи всегда спрашивал об Алтере, которого приключившиеся беды потрясли больше, чем всех остальных домочадцев, и теперь он лишь изредка покидал свою комнатушку на вышке. Лузи заходил и к нему. Удивительно то, что Лузи никогда не заставал брата сидящим без дела или лежащим и о чем-то думающим, нет, Алтер постоянно бывал чем-то занят, сидел с пером в руках и непременно что-то писал.

– А-а! – спохватывался Алтер, почуяв, что кто-то идет к нему. Иногда он краснел от стыда, застигнутый врасплох с пером в руках, и, вставая, старался прикрыть от брата исписанную бумагу.

– Как ты поживаешь? Как себя чувствуешь? – спрашивал Лузи, не присаживаясь и не желая задерживаться надолго. – Ну, до свидания… В другой раз зайду, – говорил он, уходя.

Взволнованный приходом Лузи, Алтер даже забывал проводить его. А может быть, не забывал, но от волнения невольно оставался прикованным к месту.

Придя в себя от счастья, которое ему доставлял приход Лузи, Алтер еще долго смотрел на то место, где стоял брат… Иной раз он подходил к окну, глядел на зимний сад, успокаивался, но вдруг спохватывался, о чем-то вспомнив, шел к столу и опять принимался за свое дело – писать.

Когда домашние иной раз разговорятся об Алтере, то среди их бесед часто можно было услышать: «Опять на него писательская болезнь напала…»

А вот и плоды его трудов – неясные, путаные мысли душевнобольного, беспорядочные и странные суждения… Чтобы показать их читателю, мы вынуждены были их выправить, вмешаться там, где необходимо, чтобы сохранить их суть, а ненужное выбросить.

Здесь, однако, следует заметить, что на сей раз письма Алтера были адресованы не древним персонажам из книги пророков, к которым он обращался когда-то, нет; теперь Алтер писал к членам своей семьи, главным образом к своим братьям Мойше и Лузи, которые в последнее время стояли перед его мысленным взором, точно два светоча, от которых он глаз не мог оторвать. Вот одно из этих писем.

«Брату моему Мойше, спасителю и защитнику моему…

Я не знаю, – писал Алтер, – что такое тюрьма, о которой шепчутся дома… Но если это значит – изъять человека и запереть его в одиночестве, то ведь и я в таком же положении, что и ты… Ведь и я с юных лет отделен от людей и заперт в глухих стенах моей участи, которая притворяется, будто не слышит моих стонов и криков, диких и протяжных, как у зверя, и до того надрывных, что они опустошают меня и оставляют без сил.

Боже! Я не знаю, за что, Мойше, ты наказан. Не знаю и того, за что наказан я. Если судить по делам, то за все то, что ты сделал для меня, награда тебе должна быть велика до неба, до звезд, недосягаемо высока…

Ах, брат мой, – продолжал Алтер, – я, осужденный без причины, не имею оснований жаловаться на то, что был послан в сей мир таким несовершенным, ведь мне выпало счастье попасть к тебе, Мойше, в дом, и ты сделал все, чтобы я ни в чем не испытывал нужды. Меня не отдали в чужие руки под равнодушное наблюдение, ты приютил меня под своим домашним кровом, чтобы я мог прожить отмеренную мне свыше горестную жизнь совсем не так, как суждено прожить ее другим, подобным мне и оказавшимся выброшенными на улицу, на произвол судьбы…

О дорогой, милый брат мой, за это, несомненно, воздастся тебе.

Доказательством тому служит сад, на который я часто гляжу, сад, укутанный ослепительно белым снегом, точно серебром; ветви, деревья – все утопает в голубоватом тумане. Каждый раз, когда я смотрю на сад, мне кажется, что я вижу тебя, брат мой, ты восходишь на небеса – прямой, белый, тихий, легкий, так что ни земля не чувствует твоей тяжести, когда ты от земли отделяешься, ни воздух, когда оказываешься в нем… И тогда я тоже становлюсь невесомым и легким и не замечаю, как выхожу за окно, у которого стою, и вот я уже возле тебя. Ты вверху, я – внизу, под тобой, ты над моей головой, я – у твоих ног, ты ничего в руках не несешь, а я несу за тобой узелок, как слуга за хозяином… Мы поднимаемся все выше и выше, снизу нас уже и не видно, мы попадаем на небо, которое раскрывается перед нами… Брат мой, мы вступаем в пустое и молчащее отверстие огромного круга, посреди которого восседает, кажется мне, Бог Вседержитель, а по краям круга выстроились в ряд зрители, и взоры их устремлены к центру, где у подножия Его трона стоят весы, к которым мы с тобой приближаемся и на которые мне велят положить то, что я принес… И как только я кладу твой узелок, раздается тихий возглас тысяч и тысяч уст:

– Перетягивает… Перетягивает… На сторону добра и милосердия!

– Чист! Чист! Ему уже незачем нисходить на землю.

– Его приглашают остаться здесь, в небесном собрании… И передается из уст в уста желанная весть о том, что в круг небесный вошел еще один праведник…

И тут, брат мой, я просыпаюсь и снова оказываюсь в своей комнате. Утром, днем и вечером я сижу при зажженной лампе – поминальном светильнике, зажженном то ли мной, то ли кем-либо другим, – за раскрытым фолиантом Талмуда, в котором я отыскал главы с начальными буквами твоего имени, и читаю горячо и усердно в помин твоей души…

– Боже! Что я говорю?! – спохватывался Алтер. – Что я сказал?! Избави Бог! Ведь Мойше на этом свете и останется жив еще на долгие годы! А то, что я раньше сказал, только померещилось моей больной голове…»

Алтер, кажется, снова был болен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю