Текст книги "Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы"
Автор книги: Борис Лавренев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 42 страниц)
Пит вздохнул.
– Я не знал, пайлот, что это у вас запрещено. Я больше всего виноват в этом, потому что я пригласил к себе штурманов и угощал их.
– Вы имели полное право сделать это, но штурманы должны были понимать…
– Простите, пайлот, – перебил Митчелл, – я прошу вас не сердиться на ваших товарищей, иначе я буду очень огорчен.
Мочалов улыбнулся.
– Очень уважительная причина! Я уже задал им жару и еще задам. По военному уставу, Митчелл, я обязан отдать их под суд. Но я этого не сделаю. Об этом меня просил пилот Марков, и я нашел смягчающие обстоятельства. Но они запомнят эту штуку на всю жизнь.
Мочалов прошелся по комнате из угла в угол и остановился перед механиком.
– Ну что же, Митчелл? Скоро расстаемся. Из Владивостока вы вернетесь обратно в Америку. Не знаю, как вам, а мне жаль с вами расставаться. Вспоминайте меня, когда вам придет в голову посвистать «Типперери» во время работы.
Митчелл не ответил. Он задумчиво смотрел в окно, за которым сверкал закат. Потом пошевелился и сел прямо.
– Я очень много думал за последнее время, кэмрад Мошалоу. У меня даже стала болеть голова. Помните, в первые дни нашей работы, когда вы рассердились на меня и Девиля за то, что мы удивились вашему приказанию работать ночью, в тот вечер мы вместе разгребали снег у самолета, и я засвистал «Типперери». Вы спросили меня, как я представляю себе, что такое «Типперери»? Я сказал вам, что это, вероятно, счастливая большая земля, где всем хорошо живется, но что такой земли вообще нет. Вы ответили, что она существует. Что это Россия, Советский Союз. Я тогда засмеялся и не поверил вам. Я читал и слышал о вашей стране слишком много нехорошего и странного, чтобы сразу поверить. А потом я встретился с людьми из вашей страны там, на льдине. Они были в отчаянном положении. Мне приходилось видать людей на краю гибели от разных причин. Они всегда были раздавлены ожиданием смерти, ожесточены и думали каждый только о себе. Даже товарищей по несчастью они считали за врагов и готовы были ценой чужой смерти купить себе жизнь. Их поедал звериный эгоизм. Все, что я увидел на льдине, встало наперекор моим понятиям о жизни и человеке. Когда я узнал, что люди, смотрящие в лицо смерти, заботятся о чужих детях, меня точно сломало пополам, и из меня посыпалась разная труха. Это было очень больно, пайлот.
Естественно, – сказал Мочалов, – вы очутились в положение ковра, из которого выбивают пыль.
– Очень правильно, кэмрад Мошалоу. Но ковер не чувствует, а мне было очень чувствительно. Я тогда продумал всю ночь. Не переставая думаю до сих пор. И мне начинает казаться, что ваша земля – настоящая большая земля. Я еще не совсем верю, что в ней все счастливы и нет никакого горя.
– Я и не говорил вам этого, Митчелл.
– Совершенно верно. Мне теперь хочется посмотреть вашу землю, пайлот. Я даже хотел бы пожить в ней. Я очень привязался к вам, кэмрад Мошалоу, и к вашим друзьям. Мне нравится ваша молодость. Вы все молоды. Вам двадцать четыре года, а профессору шестьдесят шесть, но у вас обоих одинаково молодая кровь. Она не застывает с годами. Кроме того, после вашего фокуса с лыжей я думаю, что вы лучший летчик из всех, которых я знаю. Очевидно, у вас все таковы. Почему это – я еще не могу понять. Я хотел просить вас, кэмрад Мошалоу, не могли ли бы вы взять меня к себе бортмехаником?
– Я был бы рад сделать это, – дружески сказал Мочалов, садясь рядом с Митчеллом, – но это очень затруднительно. Я военный летчик. Вы не можете быть бортмехаником в армии. Вы иностранец. Но, если хотите, – у меня много друзей в гражданской авиации, прекрасных и опытных летчиков и хороших людей. Они с удовольствием возьмут вас. Если по прошествии некоторого времени вы убедитесь, что наша земля похожа на ту счастливую большую землю, которая снилась вам, вы сможете принять подданство Союза, и тогда мы будем опять вместо и, если придется, драться с людьми, которые не верят в большую землю и хотят ее уничтожить. Согласны?
– Согласен, пайлот, – кивнул Митчелл, – я только возьму с вас слово, что вы постараетесь найти мне работу поблизости от себя и будете отвечать мне на письма.
– Непременно, Митчелл. Беру с вас также обещание писать мне часто и рассказывать о всех своих сомнениях.
– Хорошо, пайлот. И мне можно будет съездить на две недельки в Америку попрощаться с моей ма?
– Без сомнения. Вы можете перевезти и вашу мать на большую землю.
– Нет, кэмрад Мошалоу. Старый человек всегда предпочитает умирать на своей старой земле. Но у меня есть сестра и зять. Если я найду счастье у вас, я перевезу Фэй и Джемса. Джемс хороший электрик. Может быть, он тоже найдет работу.
– Мы электрифицируем нашу страну в таких размерах, Митчелл, что в ней найдется место и работа для многих Джемсов.
– Да? Это не похоже на Америку, кэмрад Мошалоу. – Митчелл встал. – Спокойной ночи. Извините, что отнял у вас время.
– Спокойной ночи, кэмрад Митчелл… Постойте, – остановил Мочалов, когда Митчелл взялся уже за ручку двери, – черт возьми, я же забыл сказать вам самое главное. Поздравляю вас, Митчелл!
– С чем, пайлот? – спросил Пит.
– Я сегодня получил телеграмму от правительства. Правительство представило все мое звено, и вас в том числе, к награждению орденом Ленина. Это высший орден нашей родины, Митчелл.
– Меня? – спросил Митчелл недоумевая.
– Да, вас.
Митчелл раздумывал.
– Я не знаю, пайлот, что это за орден. Но я немного знаю Ленина. Я однажды читал его биографию и получил большое уважение к вашему первому президенту. Он был очень хороший человек, и потому это, наверное, хороший орден.
– Это лучший в мире орден, – сказал Мочалов, – я горжусь тем, что буду иметь его, хотя думаю, что не сделал ничего особенного, чтобы его заслужить.
– Это не так, пайлот. Если бы я был вашим правительством, я бы дал вам за фокус с лыжей не один, а два ордена.
– Спасибо за щедрость, Митчелл, – усмехнулся Мочалов.
– Это не щедрость, пайлот, а справедливость. Вы заслужили орден. А я постараюсь его заслужить.
– Эх! Хорошо жить, Митчелл, черт возьми! – сказал Мочалов. – Что бы такое сделать повеселей?
– Не знаю, пайлот.
Мочалов задумался, потом слегка покосился на Митчелла и, засунув руку в карман, вытащил бутылку.
– Странно, – сказал он, подбрасывая бутылку на ладони, – одну я выбросил, а эту забыл.
Он повертел бутылку за горлышко и снова искоса взглянул на Митчелла.
– Она, кажется, откупорена, Митчелл?
– Да, пайлот.
– Что же с ней делать? Может быть, выпьем полстаканчика в вашу честь, Митчелл?
– Это не разрешается уставом, пайлот, – сурово ответил Пит, отведя глаза в сторону.
Мочалов вынул пробку и налил по четверти стакана себе и Митчеллу.
– Нет правил без исключения, – он пододвинул Митчеллу стакан, – это одно из положений диалектики, товарищ Митчелл.
– Я не знаю, что такое диалектика, – невозмутимо ответил Митчелл, принимая стакан, – но знаю, что это хороший ром, пайлот.
– За ваше будущее на большой земле, Митчелл! – Мочалов звякнул своим стаканом о стакан Митчелла.
– Тэнк ю, пайлот, за ваше также.
19
Самолеты низко пронеслись над Эгершельдом, держа курс на морскую обсерваторию. На бледно-голубом серпе Золотого Рога утюжками стояли военные и торговые корабли. Их было много, и они были по-парадному расцвечены флагами.
– Посмотри, – услыхал Мочалов в наушниках голос Саженко, – везде и повсюду флаги. Праздник, что ли?
– Какой? Первое мая три дня назад было.
Мочалов с недоумением разглядывал бухту, корабли, набережные, дома. И на домах, как на кораблях, красными бабочками отдыхали флаги.
«Непонятно, – подумал он, – может быть, новый какой-нибудь праздник объявили».
Корабли на рейде, шхуны, катера, баржи быстро отлетали назад. Из глубины бухты надвигались железо-стеклянные купола ангаров гидроавиации.
Площадка на берегу у ангаров казалась сверху огромным пестрым цветником, цветы которого передвигаются с места на место. Сделав два круга над ангарами, Мочалов повел самолет на снижение. По мере уменьшения высоты он разобрал, что возле ангаров скопилось огромное количество людей. Казалось, все население города собралось здесь. Проносясь над набережной, он сквозь грохот мотора услышал глухой гул выстрелов. Это было уже совсем непонятно.
– Ты погляди, какая толпища собралась, – снова услыхал он изумленный голос штурмана. – Показательные полеты какие-нибудь, что ли?
– Должно быть, – рассеянно ответил Мочалов, ведя самолет на посадку.
На узком каменном язычке волнолома стояла огромная группа людей, и там плавленым серебром блестели трубы оркестра. Теперь Мочалов уже ясно различал отдельные человеческие фигуры. Он выключил мотор. Встречным ветерком донесло обрывок марша. И вдруг, сажая машину, в минуту, когда поплавки, шипя, вспенили воду и навстречу мягко поплыла стенка набережной, Мочалов внезапно понял.
Это не праздник! Это встречают их! Его! Мочалова! Его звено! Самолет, подрагивая, приближался к стенке. Мочалов, обессилев, снял руки с руля, прислушиваясь к горячечному биению сердца. Оно металось все сильней и громче, казалось, сейчас разорвется, и Мочалов не сразу мог понять, что это не сердце грохочет так гулко и стремительно, а тарахтит мотором подходящий к самолету катер.
– Митя! – кричал уже откуда-то снаружи Саженко. – Ты что, прилип там, что ли? Наши здесь на катере. Иди же!
Мочалов с трудом встал. Жаркая слабость разливалась по телу. Он собрался с силой и направился к люку. В его овальном пролете качалась блестящая серебристая вода. Саженко стоял на плоскости и махал шлемом. В кресле у люка, жадно вытянув шею, сидел бледный как мел Блиц. Он посмотрел на Мочалова сумасшедшими от радости глазами.
– Мочалов! Что же это? Ведь это нас встречают… Я не могу… У меня сердце… лопнет.
– У меня тоже, – ответил Мочалов, крепко стискивая его руку, – что поделаешь. Крепись, Блиц! Наделали дел – отвечать надо.
– Да вылезай же, черт, – неистово орал Саженко с крыла, – товарищ Экк тебя спрашивает!
Мочалов высунулся. Под трапом колыхался катер, полный синими кителями с серебряными крылышками на рукавах. Среди многих знакомых смеющихся лиц Мочалов сразу увидел зоркие ястребиные зрачки Экка. Только сегодня в них совсем отсутствовал холодноватый стальной отблеск, так часто заставлявший опускать глаза проштрафившихся командиров.
– А ну, слезай сюда, сынок, – проворчал Экк, усмехаясь в стриженую сединку усов, – покажись, какой ты у меня вырос.
Мочалов спрыгнул на носовой настил катера. Десятки рук подхватили его и почти по воздуху перебросили Экку.
– Ну, здравствуй, – седая щетинка пощекотала губы Мочалова, – вот и вернулся в родное гнездо. Хвалить не стану. Старшие уже похвалили. Теперь в гору пойдешь, небось нас забудешь.
– Никогда, Роберт Федорович! – негодующе вскрикнул Мочалов.
– Ну, ну! Шучу! Саженко, слезай-ка с крыла. Плоскость продавишь, дьявол! – ласково прикрикнул Экк. – На берег пора. Там ждут не дождутся. Кто еще внутри, пусть выбираются. Самолет на буксир взять!
– Там Блиц, товарищ начальник школы, – доложил Мочалов, – ему помочь надо.
– А ну, командиры! Вынимай инвалида.
Но Блиц уже спускался по трапу, поддерживаемый за плечи Митчеллом. Его также передали с рук на руки на корму, и Экк осторожно обнял его. Последним совершил воздушное путешествие Митчелл.
– Бортмеханик Митчелл, – представил Мочалов, когда Пит опустился на ноги.
– Ну что ж, сынок. Рад и тебя видеть, – сказал Экк, стискивая механика.
Растерявшийся Митчелл вопросительно смотрел на Мочалова.
– Не унывайте, Митчелл! Думаю, что ваши кости сегодня порядком пострадают от дружеских объятий. – Мочалов ласково потрепал механика по плечу.
Катер дал ход. Мочалов вертелся во все стороны, пытаясь отвечать на вопросы. Они сыпались со всех сторон, и Мочалов мгновенно взмок. Из-под шлема ручейками пополз по лицу пот.
– Кожанку сбрось, – подсказал Экк. – Это тебе не полюс.
Мочалов сбросил пальто и шлем. Над катером нависла каменная стенка тяжелым гулом человеческой толпы. Мочалов поднял голову и в живой розовой изгороди лиц увидел смеющееся родное лицо, которое ждал увидеть. Катер прилип к стенке. Мочалов рванулся, выпрыгнул на стенку и схватил Катю за руку.
Улыбаясь потемневшими глазами, она смотрела на него как будто с удивлением.
Высвободила руку, провела ладонью по его щеке, и он услышал милый, воркующий Катин голос:
– Здравствуй, Митя! Я знала, что ты вернешься. И очень ждала тебя. Весело ждала. Ни разу не плакала, честное слово!
Он притянул к себе Катю, жадно ощущая ее родное тепло. Катина голова легла ему на плечо, щекоча ухо мягким пушком волос. И скорей не слухом, а чутьем уловил он ласковый Катин шепот, назначенный только ему:
– Знаешь, Мочалка, я думаю, что у нас будет сын.
Он еще крепче обнял ее.
– Да что ты, жена Мочалова! Вот это здорово! Это подарок!
– Ну, довольно, довольно, – Экк оттаскивал его за плечо, ворчливо приговаривая: – Успеешь нацеловаться. Там исполком ждет, командование.
Мочалов оторвался от Кати, подтянулся.
С подошедшего второго катера вылезли на стенку Марков и Доброславин.
– Становись, ребята, как следует, – командовал Экк.
Они построились. Мочалов впереди, за ним Марков и Блиц, штурманы и механики.
Сбитую человеческую массу перед ними раздвинули изнемогающие милиционеры. Оркестр грохнул маршем, и они двинулись, печатая шаг, узким проходом к трибуне.
Но дойти не удалось. На середине пути толпа прорвала цепь, подхватила их на руки, как драгоценный груз, и понесла.
Сперва испугавшийся натиска толпы и неожиданного взлета, Митчелл покорно плыл на плечах, смятенно улыбаясь многоголосому, непонятному гаму.
Но постепенно этот нестройный гомон стал складываться в правильную, незнакомую ему мелодию. Ее широкие звуки гремели бодро, звонко и мощно. Пела вся огромная толпа, и Пит, уловив мотив, попробовал подпевать. Но без слов выходило плохо. А желание петь было повелительно и непреодолимо, как желание жить. Тогда, поймав ускользающий ритм песни, Пит попытался уложить в него знакомые слова «Типперери». Это почти удалось. Он засмеялся. Он пьянел от солнца, от восторга толпы, от молодости, от никогда не испытанного счастья, размахивал руками и пел во все горло, изменив одно лишь слово старой и глупой песни:
Ленинград,
Декабрь 1934 – март 1935 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Во второй том Собрания сочинений Б. А. Лавренева вошли повести и рассказы, написанные в 4927–1935 годах.
Седьмой спутник.
Повесть написана в декабре 1926 – апреле 1927 г. Впервые напечатана в журнале «Звезда», 1927, № 6. Отрывок из повести под названием «Базарная карусель» опубликован в журнале «Литературная неделя». Л., 1928, № 44.
По общему признанию критики 20-х годов и более поздней «Седьмой спутник» ознаменовал начало нового периода в творчестве Б. Лавренева, который отличался не только повышением внимания писателя к проблемам интеллигенции, культуры, духовных процессов, вызванных революцией, но и обращением к новой манере письма – более сдержанной, реалистически достоверной, психологически углубленной. Автор вступительной статьи к Собранию сочинений писателя, изданном в 1931 г., писал: «В плане литературном эта новая фаза выражается… в обращении его (Лавренева. – Е. С.) к социально-бытовой и идеологической повести». Позднейшие исследователи более подробно и точно раскрыли содержание этого внутреннего процесса в творчестве Б. Лавренева (И. Эвентов).
Образ генерала Адамова – большая удача Б. Лавренева. При всей необычности ситуаций, в которых находился герой повести – не только профессор Военно-юридической академии, но и генерал, то есть высший царский чин, – в нем реалистически точно воплощены типичные черты лучшей части старой русской интеллигенции: готовность поступиться личным благополучием ради торжества общей справедливости, органическая скромность, глубокое уважение к простым людям, отвращение ко всяческому снобизму и пошлости.
Внешняя экстравагантность подробностей сближения Адамова с самыми, казалось бы, далекими от него и пугающими людей его среды представителями широких масс, однако, убедительно подчеркивает правду ведущей идеи повести: любой полезный труд, полный отказ от несправедливых привилегий прошлого, высокое чувство ответственности за историю родины – единственно верный путь, объединяющий судьбу старой интеллигенции с судьбой народной.
Острие повести «Седьмой спутник» писатель направил против вульгаризаторского упрощения духовной жизни и культуры, продолженную затем в «Гравюре на дереве».
Повесть печатается по тексту: Б. Лавренев. Избранные произведения в двух томах, т. 1. Гослитиздат, 1958 (ниже для краткости это издание называется Двухтомник 1958 г.).
Сапоги.
Рассказ впервые напечатан в «Красной газете», Л., 1927, 6 ноября (вечерний выпуск).
Печатается по тексту «Красной газеты».
Погубитель.
Рассказ впервые напечатан в журнале «Прожектор», 1928, № 10.
По теме и манере письма это произведение характерно для творчества Лавренева середины 20-х годов. Явная антимещанская настроенность, ироническое внимание к мелочам нэповского быта сочетается здесь с забавным сюжетом анекдотического склада.
Печатается по тексту журнала «Прожектор».
Гравюра на дереве.
Повесть написана в феврале – сентябре 1928 г. в Ленинграде. Впервые напечатана в журнале «Звезда», 1928, № 8, 9, 10. В 1932 г. вышло последнее прижизненное издание.
«Гравюра на дереве» – одно из наиболее значительных произведений Б. Лавренева. С большим интересом встреченная читателем, повесть в течение 1929–1932 гг. выдержала четыре книжных издания. Критика в свое время справедливо увидела в повести симптомы нового этапа в творчестве Лавренева. Отказавшись от приключенческого сюжета и романтических героев, писатель создал несколько неожиданное для своего творчества произведение, где психология и публицистика были призваны для решения серьезных и злободневных вопросов искусства. На примере судеб двух художников повесть отразила постоянный интерес к изобразительному искусству писателя, который в молодости не мог решить, «вступать ли на тернистый путь поэзии или просто поступить в Училище живописи, ваяния и зодчества» («Автобиография», т. 1, с. 42 наст. изд.). Живописью Лавренев занимался всю жизнь, написал много статей о художниках.
В конце 20-х – начале 30-х годов в литературной жизни страны шли бурные дискуссии о роли и месте интеллигенции в революции, о назначении и истинном лице художника, о смысле искусства и его общественной функции. Повесть Б. Лавренева откликалась на эти волнующие и животрепещущие вопросы времени. По своей идейной направленности «Гравюра на дереве» находилась в одном ряду с такими произведениями прозы 20-х годов, как «Вор» Л. Леонова, «Братья» К. Федина, «Зависть» Ю. Олеши.
Признавая острую необходимость нового содержания и новой формы для революционного искусства, Лавренев, как и многие другие художники того времени, защищал искусство от вульгаризаторских требований левых теоретиков, от нигилистического отношения к культурному наследию, от попыток выдавать беззастенчивое приспособленчество и поверхностную иллюстративность за высокую идейность и новаторство.
Надо отметить, что современники весьма сочувственно отнеслись именно к протесту Лавренева против холодного ремесленничества и эстетической безграмотности. Опасность приспособленчества ощущалась как реальная угроза новому искусству, как одна из разновидностей мещанского влияния на духовную жизнь народа. Полемической заостренностью объясняются как многие крайности, так и противоречия, воплотившиеся в образах повести, которую нельзя понять вне бурной идейной атмосферы тех лет.
К числу таких крайностей относится тревожащее главного героя повести Кудрина ощущение полного отсутствия подлинного искусства, отражающего революционную современность. Хотя именно к 1928 г. (моменту создания повести. – Е. С.) в самых разных видах и жанрах советского искусства было создано уже много значительных произведений, новых и по содержанию и по форме.
Рецензент повести писал в 1930 г.: «Нужно, чтобы пролетариат и его авангард – партия завладели искусством, тогда они дадут образцы подлинно художественного пролетарского творчества» («Книга и революция», 1930, № 3, с. 44). Однако именно мысль Кудрина о том, что революционное мировоззрение может воплотить только «художник, рожденный классом, созидающим новую эру в человеческой истории», то есть рабочим классом, – «только плоть от плоти» его, сегодня представляется наиболее устаревшей и даже противоречащей основному настроению повести. Эти слова героя – дань предрассудкам своего времени, отголосок тех вульгарно-социологических идей, согласно которым художник-интеллигент механически и неизбежно был обречен на мелкобуржуазную ограниченность и где вопрос о мировоззрении художника тем самым, по сути дела, подменялся вопросом просто о его социальном происхождении. Ведь исходя именно из этих вульгарно-социологических представлений, критики начала 30-х годов находили в повести Лавренева свидетельство того, как «довлеет еще на нем его мелкобуржуазная природа» (там же, с. 46).
Современный читатель охотно разделит и горячее сочувствие автора к своему герою, в словах и позиции которого угадывается то страстная исповедь писателя, то нерешенный спор с самим собой по эстетическим вопросам. И хотя нельзя не согласиться с критикой 20-х – начала 30-х годов, которая вся без исключения отмечала, что «Лавренев подчеркивает в Кудрине черты не столько партийца, сколько интеллигента», сегодня это обстоятельство не может задевать так, как задевало некогда, ибо противопоставление «партийца» и «интеллигента» исторически утратило свою и психологическую и идейную остроту. В повести, где лирическое начало вообще сильнее объективно-изобразительного, преимущественная занятость коммуниста Кудрина проблемами искусства за счет чисто политических и его внезапный уход от большой хозяйственной работы к творчеству, за который критика осуждала и героя и автора, – все эти особенности образа воспринимаются сегодня как результат полемически заостренного выражения некоторых программных идей писателя, волновавших его в атмосфере острой литературной борьбы: защитить общественную значимость искусства и роль художественной интеллигенции в новой действительности от вульгаризаторов, тупиц и невежд, заклейменных им в сатирической фигуре Тита Шкурина и в образе жены Кудрина Елены.
В фигуре поэта Шкурина легко угадывается откровенная обобщенная карикатура на деятелей из группы Леф («Левый фронт искусств») с их нигилистическим отношением к культурному наследству, и на литераторов-конструктивистов с их отрицанием художественного обобщения, с их проповедью документального факта как главного поэтического приема.
Насколько важное место занимала «Гравюра на дереве» в творческом самоощущении Лавренева, свидетельствует то обстоятельство, что ни к одному своему произведению писатель не возвращался столько раз, как к этой повести. Уже по сравнению с журнальной редакцией первое книжное издание отличалось существенными изменениями, которые коснулись трех основных эпизодов, где речь идет о смысле и значении искусства в новой действительности. Это – разговор Кудрина с Половцевым в вагоне, доклад в Политехническом музее и размышления Кудрина перед новым уходом в живопись.
В 1958 г., подготавливая новое собрание сочинений, Лавренев писал редактору Двухтомника: «„Гравюру на дереве“ я вообще пишу заново для собрания, ибо за это время выяснились корпи некоторых событий, происходивших в мире художников в 1926–1930 гг., и на многое приходится смотреть другими глазами». Результатом этой большой работы явилась новая редакция повести, публикуемая в настоящем издании. Произведение не претерпело никаких сюжетных изменений, однако различия между прежними вариантами и последним значительны. Прежде всего, писатель убрал из повести многие злободневные в конце 20-х годов подробности, а также выражения и термины, не имеющие существенного значения и малопонятные читателю. Затем снова подверглись большим изменениям те главы повести, в которых наиболее остро обсуждаются эстетические вопросы. Так, усилена линия разоблачения левого формалистического искусства и его псевдоноваторства. Если в редакции 1932 г. о посещении героем художественной выставки было сказано: «Больше всего раздражали Кудрина „рабочие сюжеты“, „…лакейское желание наскоро услужить новому хозяину“» (Б. Лавренев. Избранное. Изд-во писателей в Ленинграде, 1932, с. 255), то в новом варианте на первом месте стоит протест героя против «загадочных формалистических изысков», «устрашающих полотен кубофутуристов» (с. 110–111 наст. изд.). В связи с этим идейным акцентом в повести появилась новая фигура – ректора Академии художеств, больного «шарлатанофобией», с которым у Кудрина происходит большой разговор об искусстве. В числе существенных изменений, которым подверглась повесть, нужно отметить те места, где автор стремится проанализировать то, что в прежних редакциях было лишь упомянуто и перечислено. Так, писатель объясняет, почему неинтересны и бездушны многочисленные картины на «„производственные“ сюжеты»: «…в бездушных массах мертвой материи бесследно исчезал ее творец… Забвение личности человека… было характерной чертой всех этих поспешных, услужливых, приспособленческих работ» (с. 111 наст. изд.). Стремление глубже понять прошлое видно и в тех фразах, которые вводит Лавренев в новой редакции для объяснения отношения Кудрина к критике Половцева. «А рост мещанских настроений, расцвет обывательщины, вызванный новой экономической политикой, внушал опасения. И, казалось, надо было прислушаться к стихотворному предупреждению Маяковского, как бы коммунизм не был побит канарейками» (с. 147 наст. изд.). Здесь Б. Лавренев перефразирует известное стихотворение В. Маяковского «О дряни» (см. В. Маяковский. Полн. собр. соч., т. 2, с. 75).
Кроме существенных идейных изменений, внесенных автором в редакцию 1958 г., нужно иметь в виду и большую стилистическую правку, которой подверглась повесть. Первые семь глав были переписаны заново. Если попытаться проследить общее направление этой стилистической работы, то в основном оно сводится к появлению в повести множества мелких подробностей, более конкретно и ярко передающих атмосферу и быт тех лет, к которым относится действие повести. «Он просидел у нее допоздна, принес ей два ведра воды из колодца и наколол дров», – рассказывал Лавренев (изд. 1932 г., с. 252). «Он просидел у нее весь вечер, наносил ей в бадейку воды из колодца и наколол из старой двери груду щепок для времянки», – находим мы в 1958 г. (с. 105 наст. изд.). «А у нас называют интеллигентом каждого сотрудника, сидящего на исходящем журнале и по вечерам посещающего вместе со своей дамой кино» (изд. 1932 г., с. 284). «А мы стали называть интеллигентом любого Акакия Акакиевича, который сидит на входящих и исходящих и вечерами ходит в кино смотреть „Атлантиду“ и „Тайны Нью-Йорка“» (с. 143 наст. изд.). Вместо одной фразы, рассказывающей о работе Кудрина «в мастерской знаменитого мастера в Париже», в редакции 1958 г. появляются три страницы нового текста с колоритной фигурой парижского «мэтра», разговорами с ним Кудрина, описанием обстоятельств, при которых он возглавил трест Росстеклофарфор. Подробности, казавшиеся несущественными современнику, восстановленные памятью художника через тридцать лет, приобрели значение ярких исторических свидетельств.
Печатается по рукописи.
Радио-заяц.
Рассказ впервые напечатан отдельным изданием: Б. Лавренев. Радио-заяц. М. – Л., Государственное издательство, 1928 (Для детей среднего и старшего возраста).
Печатается по тексту этого издания.
Белая гибель.
Повесть написана в Ленинграде в октябре-ноябре 1928 г. Впервые напечатана в журнале «Новый мир», 1929, № 1.
В 1928 г. весь мир был потрясен известием о гибели норвежского полярного путешественника и исследователя Руаля Амундсена, отправившегося на гидроплане «Латам» на поиски экипажа дирижабля «Италия».
23 мая 1928 г. дирижабль «Италия» под руководством итальянского дирижаблестроителя и полярного исследователя Умберто Нобиле стартовал из Конгс-фьорда (западный берег Шпицбергена) к Северному полюсу. Погода не позволила Нобиле сделать высадку на полюсе, а на обратном пути дирижабль разбился о ледяные торосы. На поиски погибавших путешественников различные страны мира послали спасательные экспедиции. Советское правительство на помощь Нобиле направило судно «Персей», ледокольные пароходы «Малыгин» и «Г. Седов» и ледокол «Красин». На «Малыгине» и «Красине», снявшем с льдины оставшихся в живых членов экспедиции Нобиле, находились самолеты лучших полярных летчиков того времени Б. Г. Чухновского и М. С. Бабушкина.
«Красин» был последним судном, упорно продолжавшим поиски пропавших во льдах остальных членов экспедиции Нобиле и экипажа Амундсена. Поиски осложнялись тем, что Амундсен не только не договорился с экипажами других самолетов о совместных действиях, но и вообще не поделился ни с кем своими планами. Эти поиски были прекращены только в конце сентября 1928 г., после того как в волнах океана был найден поплавок гидроплана «Латам», свидетельствующий о гибели его экипажа.
Расследование обстоятельств аварии дирижабля «Италия» и спасения Нобиле сделало многие героические, трагические и жестокие подробности этой экспедиции достоянием прессы всего мира.
Отражение некоторых из них легко узнается в повести Лавренева. Таким образом, не будучи точным изложением истории гибели Амундсена (никаких подробностей о гибели гидроплана «Латам» и его экипажа, естественно, не сохранилось), повесть Лавренева является художественным обобщением событий, взволновавших в 1928 г. весь мир.
Критика отнеслась к повести неодобрительно. «Белая гибель… – писал П. Медведев, – не удалась, главным образом, именно благодаря тому, что большую человеческую трагедию автор превратил в романтическую мелодраму» (Б. Лавренев. Собр. соч., т. 1. ГИХЛ, 1931, с. 30).
Позднее писателя упрекали и за далекость от реальности, и за вычурный язык, и особенно за выбор сюжета, в котором не нашлось места подвигу советских моряков и летчиков.
Можно согласиться с критиками в том, что в «Белой гибели» есть черты мелодраматические и искусственно романтические, можно признать, что в повести недостает идеи коллективного героизма, что в ней есть косвенное отражение настроений, порожденных нэпом и еще не изжитых писателем к этому времени, но упрекать писателя за найденный им в жизни сюжет и навязывать ему другой – по меньшей мере бесперспективно. Борьба человека один на один со смертельной опасностью, индивидуальный подвиг – это всегда привлекало Лавренева-художника; гибель Амундсена была для него близким и волнующим сюжетом.