Текст книги "Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы"
Автор книги: Борис Лавренев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 42 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Люди на новом месте – что тараканы.
Если взять двух тараканов из разных мест и посадить в застекленную сигарную коробку, тараканы сперва придут в горячечное беспокойство.
Заелозят, замечутся, ровно их кипятком ошпарили, закружат по всей коробке, без смысла и цели. А уставши от дурного бега, начнут, встречаясь параболами, принюхиваться друг к другу, усиками пощекотывать, будто сказать хотят:
– А дай-кась я тебя пощупаю, какой ты есть таракан и какой породы?
Принюхавшись, расползутся по углам коробки, выберут себе каждый уютное местечко, засядут там в тихой меланхолии и так беспечно и неторопливо ходят друг к другу в гости. Прижились.
Так и люди.
Сперва показалось Евгению Павловичу, что попал он в актовый зал кадетского корпуса в тот день, когда привезла его взволнованная мать определять в учение.
В двусветном корпусном зале толкалась сотня мальчишек, еще в коротких штанишках и цветных рубашечках.
Мальчишки озирались, косились; робкие жались под крылья матерей, а которые похрабрее подходили один к другому, обнюхивались, спрашивали:
– Как тебя зовут?
– Кто твой папа?
– А мой полковник.
– А у тебя перышки есть?
– А в пуговицы играть умеешь?
Опросив так новых знакомцев, брались за руки и уже весело и задорно бегали по залу, пока не вошел, пританцовывая, звеня малиной шпор, дежурный офицер, провел ладонью по усам и зыкнул:
– Кадеты, по классам!
Все казалось, как в корпусе. Белый двусветный зал опустелого особняка, куда, за неимением приспособленного помещения, сбили разномастную толпу заложников, был – две капли воды – похож на корпусный. Толкущиеся в нем люди – на мальчишек, пришедших держать страшный экзамен.
Разница была лишь в том, что мальчишки повыросли, облысели, поседели, а в глазах у них трепетал не мальчишеский текучий, а тяжелый, нетаимый и недвижный смертный страх.
Но так же, как в корпусе, подходили друг к другу и таинственно-пониженно спрашивали:
– Вас когда забрали?
– А меня прямо с постели.
– Сергей Сергеич было уперся. Княжеская гордость взыграла. «Я, говорит, только приказы его величества исполняю». Так его, понимаете, прикладами погнали.
– Нет, что же это будет? Что с нами сделают?
– А я, знаете, все же успел драгоценности припрятать.
Старые мальчики сходились и расходились – сумрачные, встрепанные, выбитые из колеи. Ждали последнего экзамена.
В зеркальные окна двусветного зала, топорща ветки деревьев, как жесткую щетину солдатских усов, заглядывала с ледяной ухмылкой синяя морда осенней ночи.
И вместо дежурного офицера в распахнувшуюся дверь, за пролетом которой в тусклом дыму коридора блеснули штыки часовых, ворвался худой, остроскулый верзила в измызганной солдатской шинели. Лицо у него было бледное и светилось изнутри мертвой стеариновой прозрачностью, а немигающие зеленые глаза таяли в темно-коричневых нимбах набрякших бессонницей век.
Он развернул бумагу и вскочил сапогами на белый шелк золоченого кресла, стоявшего у двери.
– Ставай до стенки в два ряда! – закричал он. – Перекличку робим. Как кликну чию фамилию, обзывайсь: «Я». Ну, живо!
И от его хрипловатого фальцета сгрудившаяся на середине зала толпа особ, не ниже пятого класса табели о рангах, всполошенно затопотав, как деревенские новобранцы, впервые попавшие в казармы, откатилась плотным комом к стене, растянулась резиновой жамкой и прилипла вдоль окон.
На двух рядах помертвелых лиц тревожными плошками замерцали глаза, прикованные к стеариновым щекам человека на кресле.
Человек сплюнул на пол, сказал вразумительно:
– Смирно! Я ваш комендант. Как кому за нуждой, обертайтесь до меня. А теперь отвечай на вызов.
От людского частокола, вбитого вдоль окон, проползли подавленные вздохи, и голос, деланно-спокойный, тая невысказываемое подозрение, коротко, словно пугаясь сам себя, спросил:
– А зачем перекличка?
Стеариновое лицо вдруг широко улыбнулось.
– Для порядка. Ровно не знаете? Надо ж на вас жратво выписывать аль нет?
И, предупреждая дальнейший разговор, горласто крикнул:
– Адамов!
Было неожиданно странно услыхать свою раздетую, освобожденную от звания, имени и отчества фамилию. Даже не понял сразу Евгений Павлович, что это он, превосходительство, генерал-майор, профессор Военно-юридической академии, может быть голым Адамовым.
Оттого не ответил и с недоумением скользнул глазами по рядам, ища другого, спрятавшегося Адамова. Но из рядов смотрели такие же вопрошающие и недоумевающие взгляды.
– Что ж, нет Адамова, что ли? – спросил комендант и повторил:
– Адамо-о-ов!
Руки упали по швам, грудь выпрямилась и, как в мальчишестве, на корпусной перекличке, Евгений Павлович звонко бросил:
– Я-аа!
Комендант скосился.
– Что ж это вы, старичок? Ежели я каждому по два раза кричать буду, надолго моей горлянки хватит? Ежели б вы штатский генерал – так ничего, а раз военный, должны понятие иметь.
Устало-презрительный голос коменданта воскресил в Евгении Павловиче давно забытое смущение от начальнического нагоняя. Он опустил голову и покраснел. Оправился, только услышав следующую фамилию:
– Архангельский!
К концу переклички комендант осип и с явным удовольствием выкрикнул последнего.
– Якунчико-о-ов!
Мумифицированный профиль фараона сухо шамкнул:
– Я.
Комендант спрыгнул с кресла.
– Точка в точку. Все налицо. Сто восемьдесят два, – и обтер, рукавом шинели вспотевшую верхнюю губу. – А теперь – гайда, братва, мешки соломой набивать на матрацы. Двадцать человек надо.
Частокол у окна сломался, задышал, рассыпался в зале.
Нервический, заплывший желчью голос ударился в стеариновое лицо коменданта.
– А кровати где?
Комендант отступил и удивленно охнул.
– Кровати? Не напасли на вашего брата кроватев. И на полу хороши будете. Сам пятые сутки в шкафу сплю.
И на что вам кровати, когда, може, вашего житья на кровати лечь не осталось. Лягайте на пол без бузы.
Толпа особ не ниже пятого класса зашевелилась.
На коменданта накатился огромный мяч для кавалерийского поло. Под мячом были ноги в серых штанинах Бульбовой ширины. Сверху мяч увенчивался апоплексически-бурой головой с выпяченными губами. Мяч был в чине тайного советника и звании сенатора.
Взмахивая короткими руками, – было похоже, что взлетают привязанные к мячу сардельки, – тайный закричал странным детским дискантом:
– На полу? На полу «лягать»? Кому? Мне? Тайному советнику?! Стреляй меня, сволочь, хам неумытый! Чтоб я, сенатор, кавалер Александра Невского, на полу валялся? Я в жизни на полу не спал, понимаешь ты, олух!
Глаза коменданта, утопающие в коричневых нимбах, зло округлились, и жилки на белках налились кровью.
– Не лягешь? – спросил он уверенно. – Лягешь, матери твоей черт! В дермо лягешь, навозом накроешься. Не спал? А я спал? Я, может, тоже в деревне на печи привык, а ноне, как цуцык, маюсь. И ты помаешься, матери твоей черт.
– Не смей тыкать, мерзавец! – визгнул тайный.
Комендант упер руки в бока и исподлобья, с усмешечкой, смотрел на тайного. Человечье стадо раскололось на две отары. Одна, побольше, отхлынула в угол; другая, поменьше, окружила коменданта и тайного, ворча и щетинясь.
– Чтоб была кровать!..
Тайный вздулся от багрового апоплексического прилива, схватил кресло, на котором стоял комендант во время переклички, и, повернув его размахом, бахнул об пол. Ножки взвились в воздух, одна ударила коменданта по колену. Комендант вскрикнул и запустил руку в карман.
Ворчащая отара рассыпалась горохом. Тайный и комендант стояли наедине один против другого. С одутловатых щек тайного медленно сплывал бурачный жом, и на губах проступила мутная лазурь. Комендант непослушными пальцами дергал карман, пока не замерцала тускло и холодно вороненая сталь нагана. Наган поднялся в уровень с лицом тайного.
Кто-то вскрикнул в углу, взглянув на закушенные губы коменданта и на его зрачки, опустевшие и глубокие, как дуло револьвера.
Серый рукав протянулся в воздухе, и на вздрагивающую кисть коменданта, сжимавшую наган, легла маленькая сухая рука. Тихий голос сказал:
– Не нужно…
Комендант повернул голову, встретил горячий взгляд человека в серой генеральской тужурке. Глаза коменданта погасли.
– Вы чего цапаетесь, старичок? – спросил комендант туго, но уже успокоеннее.
И Евгений Павлович повторил:
– Не нужно.
Комендант опустил револьвер и выругался. Но, не слушая его, Евгений Павлович повернулся к сбившимся у стены.
– Господа, не будем раздражать друг друга. Комендант кроватей из пальца не может высосать. Если мы хотим чего-нибудь требовать, нужно делать это организованно и корректно. А пока нужно набить матрацы. Кто пойдет?
– Во! – сказал комендант, засовывая наган в штаны. – Это правильный старичок. Добром все можно сделать, а кричать, господа хорошие, забудьте. Собирай партию мешки наваливать.
У двери собралась толпа. Комендант сам отсчитал партию.
– Хватит! А вы, старичок, мозговитый, так вот, будьте пока старостой по камере. Блюдите за порядком, чтоб бузы ни-ни, – сказал он, потрепав Евгения Павловича по плечу.
Отсчитанные выходили в двери. Тайный советник, отдышавшийся, пренебрежительно свел одутловатые губы и вбок кинул Евгению Павловичу:
– Выслуживаетесь, милостивый государь! В красные командиры хотите? Дослужитесь до виселицы.
Евгений Павлович взглянул на не успокоенные еще щеки тайного. Стало жалко его. Подумалось беззлобно и мягко:
«Эхма! На груди у тебя Александр Невский, а в голове и Анны четвертой степени не хватает».
Но вслух ничего не сказал.
Комендант торопил выходить.
– Топай, братишка, – сказал он генералу, устало усмехаясь.
Через час на мягкой и хрусткой соломе устроились по углам, как тараканы. Тайные с тайными, действительные с действительными, военные с военными и, как тараканы, ползали друг к другу в гости.
Встревоженному телу сладко протянуться на хрустящем мешке. Подбивая солому, чтобы было поудобней, Евгений Павлович обронил вбок соседу:
– Интересные события!..
Сосед, хмурый, малярийного цвета полковник, молча расстилал одеяло. Ответил нехотя:
– Может быть, и интересные, но думаю, что для нас ненадолго.
– Пустяки, – ответил Евгений Павлович, – смерти я нисколько не боюсь. Досадно только, что мы не увидим будущего. Очень досадно!
– Не стоит смотреть. Паршивое будущее, ваше превосходительство.
– Не скажите, – ответил Евгений Павлович, поправляя подушку, – будущее всегда прекрасно, к кому бы оно ни оборачивалось лицом.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Из ночей, проведенных в двусветном зале, запомнилась навсегда пятая. Запомнилась жестко, до мелочей, проморозив память о ней пронзительным и острым инеем.
В десять вечера, сдав коменданту списки на паек, Евгений Павлович лег на свой мешок. Одолевала вязкая усталь. В сумятице и тревоге этих дней генералу не удавалось выспаться, и веки подушечками нависали на глаза. Евгений Павлович докурил козью ножку, свернутую соседом-полковником, и, подложив под голову сухую ладошку, заснул, открыв рот и присвистывая носом, как грудной ребенок.
Бородка, тускло серебрясь, вздернулась к потолку.
В смутном и душном сне привиделось: будто лежит он, Евгений Павлович, в столовой своей квартиры, и лежит в хорошенькой колыбельке, обшитой голубыми шелковыми бантами. Лежит крошечным двухмесячным ребенком, но лицо старое, такое, как сейчас, и шевелится над конвертиком бородка. И вместо стеганого детского одеяльца накрыт Евгений Павлович кавалергардским вальтрапом с шитыми андреевскими звездами, а на самом не распашонка, а полная генеральская форма с орденами. У колыбельки сидит старая Пелинька в кожаной лоснящейся куртке, морщинистой рукой покачивает колыбельку, а другой рукой осторожно снимает, один за другим, ордена и сбрасывает их, как сбрасывают насекомых, короткими и брезгливыми щелчками. И говорит Евгению Павловичу:
– Какой шелухой-то порос, болезный мой. И с чего к тебе это прикинулось?..
Хочется Евгению Павловичу ответить няне, что пройдет это, что очистится шелуха, но из открытого рта вылетают не слова, а звенящий крик:
– Уа-ааааа.
Вздернув головой, Евгений Павлович проснулся и приподнялся на локте.
Крик еще звенел в воздухе, и Евгений Павлович понял происходящее, лишь когда комендант вторично крикнул, стоя в дверях:
– Встава-ааай!
И опять, как в первый вечер, растянулась, прилипла к стенам резиновая жамка, и похоронными факелами запылали глаза на лицах, нарисованных над рядами мрачным фантастом-художником, страдающим смертными кошмарами.
В распахнутых в коридор дверях мутными оранжевыми огоньками мелькали кончики штыков и ерошились примятые папахи красногвардейцев.
Комендант оглядел ряды своими немигающими травяными зрачками, устало мотнул челюстью и сказал:
– Адамов!
Евгений Павлович поднял опущенную голову и посмотрел в лицо коменданта цепким, все замечающим взглядом, а пальцы рук мгновенно похолодели и одеревенели.
Но комендант не задержался на Евгении Павловиче и с хмурой гримасой ткнул ему в руку листок бумаги.
– Выкликай, – приказал он. – Кого выкликнешь – пущай отходят к дверям.
Евгений Павлович заглянул в лист. Буквы набухали и колебались. Слабым голосом, срываясь, он выкрикнул первую фамилию, и от стены, словно отклеившись, отпал и сразу утерял живую связь с оставшимися тайный советник, похожий на огромный мяч для кавалерийского поло. Словно разваливаясь на ходу по суставам, он тяжело проволочил ноги к двери, и эти пятнадцать шагов стоили ему большего труда, чем все пространство, пройденное за некороткую жизнь. Это было видно по тому, как ставились ноги на грязный паркет, носками внутрь, грузно и неуклюже. Широкие серые брюки обволакивали ноги, словно пытаясь удержать их, и ноги под брюками уже не гнулись, как мертвые.
За тайным пошли другие, такие же потерянные, так же мгновенно и страшно отрывающиеся от жизни, увидевшие за мутным туманом коридора, за оранжевыми искорками красногвардейских штыков неотвратимую и последнюю пустоту.
В списке было двадцать семь фамилий, у двадцати семи фамилий было двадцать семь сердец, стрекочущих всполошенным боем, сжимающих сумчатые мускулы, словно их уже касалось остренькое и горячее рыльце пули.
Шатаясь и смотря в потолок, чтобы не видеть этих лиц и глаз, Евгений Павлович опустил дочитанный список; листок вырвался из его пальцев и, перевернувшись два раза на лету, лег на пол.
Комендант, оправляя ремень на шипели, глухо произнес, убегая глазами в угол:
– Выходи в коридор! Вещей не брать. Не нужно.
Молчали.
Стояли неподвижно, не отрывались взглядами от остающихся.
– Да выходи же! – вскрикнул комендант, и Евгению Павловичу показалось, что голос его сейчас вот порвется, лопнет от нестерпимой для самого коменданта боли.
И тогда, тяжко отлипая от пола, затопали свинцовые ноги, и кто-то из уходящих закричал тонко и высоко:
– Прощайте, господа! Не поминайте лихом!..
И, словно крик был лучом прожектора, впившимся в смятенную душу ярким сигналом, позвавшим в жизнь, пусть ненужную и странную здесь, в двусветном зале, на соломенных мешках, с протухлым пайком, но незабвенно прекрасную жизнь, – тайный советник высоко вскинул руки, перебежал зал к тем, к остающимся, и, выкатив белки, вцепился пальцами – как пожарник крюком в железную крышу – в борт чьего-то пиджака.
Евгений Павлович зажмурился. В уши ему хлестнуло воплем.
Кричал тайный советник. Кричал хрипло и надрывно, задыхаясь и выплевывая слюну:
– Не хочу!.. Не хочу!.. Я домой хочу!.. Домой!.. Не держите меня… Я не хочу умирать!.. Я двадцать семь лет государю служил… слу-у-ужил…
Евгений Павлович с усилием разлепил ресницы и встретился взглядом с комендантом. Зеленые зрачки коменданта плавали в мути, и его стеариновые щеки натянулись на скулах туго и плоско, как материя на мебели.
Евгений Павлович поднял руку, открыл рот, но комендант внезапно отвернулся к двери, где топтались сбившиеся люди.
– Марш в коридор, матери вашей черт! – заорал он дурным, истошным голосом и, когда шарахнувшаяся кучка выдавилась из дверей, позвал: – Тимошук! Середин! Ванька! Берите его, берите, черт вас дери!
Трое красногвардейцев ухватились за тайного.
Страшна человечья сила, когда тянется к жизни. Выкручивая руки, ломая вцепившиеся в лацкан пальцы, пыхтя и сопя, отдирали красногвардейцы тайного от его соседа. И сосед, побелевший, подергивая челюстью, сам помогал им вырвать лацкан у тайного, страшась, чтобы их вместе не выволокли за роковую дверь.
Тайный визжал, плевался, кусал красногвардейцев за пальцы, лицо его вздулось, стало похожим на багровый нарыв, готовый прорваться и залить все гнилой черной кровью.
Тайного свалили с ног и протащили к двери под мышки. Один из красногвардейцев придерживал его вскидывающиеся и бьющие в пол каблуками ноги.
Дверь захлопнулась.
И сразу, как по команде, все стихли и примерзли к местам, жадно прислушиваясь к удаляющейся по коридору возне и затихающим крикам.
Осела томительная, остро визжащая в ушах, после крика и топота, чугунная тишина. От нее стало еще страшней. Во рту у Евгения Павловича высохла слюна, и губы прилипли к зубам.
Он отошел к своему месту на нарах и тут только сообразил, что его сосед, малярийный полковник, тоже был в числе вызванных. На его сером одеяле осталась лежать обгорелая спичка и недоеденный сухарь. Возле сухаря по ворсу одеяла рассыпались мелкие желтоватые крошки.
Евгений Павлович машинально собрал крошки в ладонь, размял их пальцами и ссыпал на пол. Взял спичку, соскреб с нее сгоревшую головку, сломал и тоже бросил. И, бросив, понял с мгновенным режущим холодком, что больше полковник никогда уже не съест сухаря и не зажжет спички.
От этого во всем теле, словно тонкие червячки, зашевелились нервы.
Евгений Павлович закусил губы. Пронеслась быстрая, как вспышка спички, мысль: «Убийцы!..»
Но на лицо всползла тут же болезненная и неловкая улыбка, и генерал сказал сам себе, натягивая на голову одеяло, чтобы не видеть камеры и придавленных дыханием смерти людей: «Непоследовательно, Евгений Павлович! Вы сами говорили о юридической новелле, уважаемый профессор истории права. Так вот: это одна из новелл этой самой истории».
С улицы напористо рвался в зал особняка иззябший осенний ветер, равномерно постукивая в стекло оборванным наружным термометром. Этот стук звучал, как треск взводимых курков.
Евгений Павлович слушал его до утра, кусая губы, неловко усмехаясь и прислушиваясь к сполошному шепоту неспящих людей.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Как всегда, Евгений Павлович отмечал огрызком карандаша откликающихся на вызовы во время утренней переклички. Это утро было началом четвертой недели ареста. К концу переклички перед глазами Евгения Павловича замелькали дрожащие серые точки, медленно таявшие в зрачках, как клочки дымчатой вуали.
Задрожали колени, и ослабли связки, ноги у генерала подогнулись. Как во сне, с трудом различая лица стоящих в шеренгах, он довел перекличку до конца.
За три недели сумрачные осенние ночи вырвали из списка заложников шестьдесят девять человек, не вернувшихся обратно, и список значительно укоротился. Отметив последнюю фамилию, Евгений Павлович сложил список и присел на нары, сдавив ладонями виски.
Эта вялая слабость, валившая с ног, мутившая зрение и подтачивавшая генерала, как вода подтачивает грунт под запрудой, началась еще со второй недели, и причина ее была ясна Евгению Павловичу: он недоедал.
Стариковское здоровье не могло противостоять голодовке. Казенного пайка было мало, чтобы с достаточной силой разогреть разжиженную годами кровь и погнать ее тугим напором по кровеносным сосудам. Осенние ночные холода тоже давали себя знать в просторной кубатуре двусветного зала, и часто по ночам Евгений Павлович просыпался от едкого озноба и напрасно подворачивал со всех сторон одеяло.
Другие заключенные уже с первых дней стали получать передачу продуктами из дому. Ежедневно караульные передавали в камеру кульки, пакетики и корзинки со снедью. Некоторые счастливцы получали даже слишком много и от избытков угощали соседей.
Евгений Павлович ни разу не получал передачи. Да и неоткуда было ждать. Родных в городе не было, знакомым впору заботиться о себе, и они, вероятно, и не знали о судьбе генерала. Старая Пелинька была слаба, несообразительна и безграмотна и даже при желании не могла бы докопаться до исчезнувшего барина.
Изредка Евгений Павлович разделял трапезу соседей, но делал это неохотно. Казалось неудобным лишать людей их доли, и предлагаемые куски как-то застревали в горле, а кроме того, большинство заключенных тайно, а некоторые совершенно открыто относились к генералу с нескрываемой враждой и ненавистью.
Ненавидели за то, что Евгений Павлович – староста камеры, что он «прислуживается к палачам», что он – «изменник присяге и родине», и часто вслед проходящему по камере генералу ползло заглушенное, но явственное шипение врагов:
– Красная подлиза шествует.
– Большевистский лакей.
– Сволочь!..
Однажды ночью к Евгению Павловичу подсел белобородый член Государственного совета, чье имя часто встречалось в недавнем прошлом на столбцах газет с эпитетами «маститый», «наш уважаемый», «почтенный государственный деятель», «столп государственности».
Столп государственности склонил к Евгению Павловичу лысый череп, и желтый блик лампочки скользил по розовой пустоши, как по полированному бильярдному шару.
– Вы простите меня, ваше превосходительство, – произнес он, слегка пришепетывая, – но мне кажется, что вы не вполне уясняете себе, в какое неловкое положение вы сами себя изволите ставить вашим поведением.
Евгений Павлович смотрел на блестящее пятно, скользившее по лысине. Ему внезапно стало смешно, неудержимо смешно, и он с трудом сдерживал дергающую щеки судорогу.
Собеседник заметил это, и лицо его стало замкнутым и осуждающим.
– Вы, кажется, изволите находить мои слова смешными?.. – спросил он язвительно.
Евгений Павлович, не отвечая, смотрел ему в переносицу. Член Государственного совета покраснел.
– Как угодно, ваше превосходительство. Мое дело предупредить вас. Вы сами понимаете, какую ответственность вы понесете в первую голову, когда восстановится законная власть.
Слова «законная власть» он произнес трагическим шепотом и поднял плоскую кисть руки вверх, как для присяги.
Евгений Павлович сузил глаза в две щелочки.
– А у вас есть уверенность, ваше превосходительство, – в тон разговора ответил он собеседнику, – что эта власть незаконная?
Собеседник несколько секунд смотрел в лицо генералу округлившимися желтыми старческими белками, затем резко встал, с отталкивающим жестом, и поспешно отошел к своему месту.
Генерал тихо усмехнулся ему вслед.
Этот разговор отчетливо вспомнился сейчас, после переклички, когда перед глазами плавали обрывки дымной вуали.
Евгений Павлович посидел еще некоторое время на нарах, тщетно стараясь задавить терпкое сосание в горле и подступающую тошноту. Но с каждой секундой становилось все тяжелее. Он встал. Камера показалась плавающей в молочной пелене.
«Вероятно, накурили очень», – подумал Евгений Павлович и решил выйти в коридор.
Прогулки по глухому коридору заключенным разрешались.
В коридоре на табуретке у двери сидел красногвардеец, зажав винтовку между коленями, и, оттопырив вздутые мальчишеские губы, старательно читал газету.
Евгений Павлович мельком взглянул на него.
Подумалось: «В наше время показали бы часовому, как газету читать. А этот, как муха к меду, прилип. Хорошо или плохо? Политически просвещенный солдат. Нужно ли? Верно, нужно, раз читает…»
Мысли скользили, разметывались.
Генерал облокотился на выступ стены, поднял руку ко лбу. Ладонь прилипла к холодной, взмокшей противной испариной коже. Он удивился и испугался. Но прежде чем успел подумать об этом, дымная вуаль снова упала откуда-то сверху. Он скользнул ладонью по обоям, пытаясь задержаться.
Красногвардеец отбросил газету и вскочил, увидя, как бесшумно и неторопливо осунулось вдоль стены на пол сухонькое тело в двубортной тужурке с красными отворотами.
Евгений Павлович очнулся в сводчатой комнате, похожей на готическую капеллу. Стены ее были отделаны резным те́мным дубом. Здесь, в бывшем кабинете владельца особняка, комендант устроил свое обиталище.
Зеленые зрачки коменданта, не мигая, смотрели сверху на генерала, положенного красногвардейцами на широкий кожаный диван. В зрачках было простое человеческое беспокойство.
Евгений Павлович пошевелился и не то вздохнул, не то простонал. Комендант прикоснулся к плечу лежащего.
– Не дергайтесь, старичок, не дергайтесь. Лежите себе, пока доктора не приволокут. Что это с вами?
Евгений Павлович пошевелил бородкой.
– Не знаю, право, – как бы извиняясь, пролепетал он хрипло, – упал, сам не знаю как. Страшная слабость…
– Чего же это вы так ослабли? – спросил комендант, разминая пальцем щеку. – Со страху, что ли?
Евгений Павлович нашел силы отрицательно мотнуть головой.
– Нет… Я не боюсь. Думаю, что я просто ослабел от недоедания. Я уже стар, здоровье ушло, – прошептал он грустно, и ему стало жаль самого себя и того невозвратного времени, когда мускулы были молоды и крепки, а желудок презирал голод.
– Вот что-о!.. – протянул комендант. – Да, на нонешней пище и который помоложе пояс стягивает.
Дверь в комендантскую заскрипела. Сопровождаемый красногвардейцем, вошел молодой врач. Он, видимо, был вытащен из дому и до полусмерти перепуган. У него тряслись не только руки, но даже вздрагивали тонкие, закрученные кверху, белокурые усики.
– Товарищ доктор, – сказал комендант, указывая на Евгения Павловича, – уж простите за беспокойство, но только требуется посвидетельствовать старичка, как он у нас слимонился.
Доктор, беспокойно смотревший на коменданта, просветлел. Он понял, что ему ничто не угрожает, и уже привычным жестом распахнул пальто и достал из кармана пиджака блестящую костяную трубочку стетоскопа.
– Снимите куртку, – приказал он Евгению Павловичу.
Генерал послушно поднялся, разделся. В белесоватом свете осеннего утра, скупо капавшем в переплет окна, собственное тело показалось ему жалким и никому не нужным. Оно сквозило больной желтизной, и под собравшейся пупырышками кожей проступали, вздуваясь жесткими дугами, выпирающие ребра. Доктор наклонился и приставил к ключице Евгения Павловича стетоскоп.
Тихо разговаривавшие красногвардейцы-конвоиры смолкли, и несколько минут генерал слышал только свое слабое и хриплое дыхание.
– Сколько вам лет? – спросил врач, складывая стетоскоп.
– Шестьдесят три.
– Ну, ничего особенного, – сказал доктор, поворачиваясь к коменданту, чувствуя в нем официальное лицо, – малокровие, катаральное состояние верхушек, очень пониженное питание. Обморок произошел от слабости, вызванной недоеданием и отсутствием свежего воздуха. В возрасте больного…
– Понятно, – перебил комендант. – Валите домой. Мы уж тут сами что-нибудь придумаем. Лекарства никакого не пропишете?
– Нет. Лекарства больному не нужны. Воздух и усиленное питание. Больше ничего.
Доктор ушел. Евгений Павлович напяливал тужурку. От холода он дрожал все дробнее и не попадал в рукава. Комендант машинально помог ему, думая о чем-то другом, и, когда Евгений Павлович застегнулся, комендант, словно разбуженный, остановил на нем травяные искорки.
– Что ж это, старичок? Другим вот из дому носят же корм, а вам нет. Что ж, ваши сродственнички забыли или боятся до нас носа показать?
– У меня никого нет в городе, – вяло ответил генерал.
– А где ж ваши?
– Жена умерла, сын убит еще во время войны, две дочери замужем на юге. Здесь со мной жила только старушка няня. Но она стара, слаба, неграмотна – и ничего не может сделать. Она даже, наверно, не знает, где я, а известить ее я никак не могу. Я совершенно одинок, – сказал Евгений Павлович с острым отчаянием и взглянул на коменданта.
И опять увидел в его глазах обычную человеческую жалость. Комендант стоял и, хмуря брови, думал.
– А где ваше жительство, старичок? – спросил он наконец.
– Я жил на Захарьевской, – ответил Евгений Павлович, – дом двадцать семь.
Комендант положил руку на плечо генерала и проговорил намеренно бодро и весело:
– Вы идите теперь, старичок, до себя в камеру и ложитесь. Я завтра, как освобожусь на момент, дойду до вашей старушки, перемолвлюсь с ней, чтобы она вам прислала съестного.
– Спасибо, – сказал Евгений Павлович, краснея. – Мне, право, неловко вас затруднять. Я напишу Пелиньке, чтобы она продала вещи и купила продуктов.
– Нет, насчет писания – это запрещается. Вы мне сами скажите, а я ей передам.
Евгений Павлович подумал.
– Тогда скажите ей, чтобы она продала серебряные ложки из левого ящика буфета, потом золотой портсигар, она знает где, этого хватит мне, пока жив.
– А зачем вам помирать, старичок? – спросил комендант.
Евгений Павлович не ответил и с изумлением взглянул на коменданта. Комендант понял невысказанное, пробежавшее хмурой тенью по лицу генерала, и криво усмехнулся.
– Д-да, конечно, – сказал он с расстановкой, – а моя бы воля, пустил бы я вас на все четыре стороны. От вас, старичок, опасности для пролетариата, как от козла молока, простите.
Евгений Павлович молчал. Стало неловко обоим, и комендант начальнически закончил разговор:
– Ну, старичок, вертайтесь в камеру. Скоро обед раздавать.
Евгений Павлович вышел в коридор и тихо поплелся в камеру, придерживаясь стены.