355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Лавренев » Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы » Текст книги (страница 3)
Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:40

Текст книги "Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы"


Автор книги: Борис Лавренев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц)

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Кто не помнит этого мыла? Оно было изумительно. Его густой горячий коричневый цвет так приятно ласкал наши глаза в восемнадцатом году и в последующие, до тысяча девятьсот двадцать второго, когда республика сменила меч на орало и герои начали мыть руки нежно-ароматным и пенистым «ронд».

И никакие буржуазные исхищрения не заставят нас вытравить из сердца благостное воспоминание о мыле тысяча девятьсот восемнадцатого.

Оно давалось по продкарточкам коммуны, за ним нужно было выстаивать часами в сумрачных очередях, на пустынных улицах, засыпанных сугробами. Получая из рук отпускающего этот с виду невзрачный комок, каждый из нас испытывал такое ощущение, словно он добрался до Северного полюса или разрешил ответственную проблему удлинения человеческой жизни. Мы уходили в наши нетопленные дома, спотыкаясь о сугробы, падая и бережно прижимая к боку заветное мыло.

Часто оно отпускалось из распределителей вместо хлеба, в те дни, когда теплушки не привозили муки. И в этой получке была своя прелесть и своя мудрость.

А запах! О, вспомните его запах. Это небывалая и непревзойденная смесь. Оно пахло рыбой, смазными сапогами, отстоем сивухи, нафталином, карболкой, гнилью, и все эти запахи, совмещаясь и нагромождаясь один на другой, создавали единый, торжественный и всепобеждающий.

В тех местах, где скоплялось больше десяти кило этого мыла, умирали все другие запахи на радиусе до двадцати метров. И вы помните, когда, приходя домой и тщетно пытаясь разжечь чугунную печурку мокрыми волокнами сосновой древесины, вы вдруг ощущали из угла, где складывалось штабелями это мыло, как краеугольные камни некоего строительства, бодрящий, крепкий, призывающий к спокойствию и выдержке, пронизывающий запах…

Евгений Павлович, нагнувшись над раковиной уборной, терпеливо тер мылом левую штанину кальсон. Из крана тонкой струйкой, перевитой, как кофе, вытекающее из кофейника, бежала ледяная, серебрящаяся вода.

Руки генерала, оголенные до локтей, налились кровью, и от них подымался прозрачный пар.

Стирать было трудно. Мыло оставляло на кальсонах едва заметные коричневые штрихи. От ледяной воды эти штрихи не только не размыливались, но, казалось, закреплялись на материи навеки.

Евгений Павлович выпрямился и растерянно потер лоб мокрым тылом ладони. Отложив мыло, он поднял тяжело намокшие кальсоны и, держа их под струей воды, стал мять и тискать. В движениях его рук замечалась неторопливая и спорая уверенность, как будто тайны стирки были не чужды генералу.

Так было и в самом деле. Когда Евгений Павлович обнаружил, что две смены белья, захваченные с собой при аресте, приняли сумеречный оттенок, он вспомнил о шалости детских лет, за которую часто получал гонку от матери. Когда в доме Адамовых шла стирка, мальчик тайком забирался в кухню и присоединялся к прачкам. Забавлял самый процесс стирки, облака пара, плещущаяся в лохани ласково-горячая вода, горы пузырчатой шипучей пены, нежно и бережно обволакивающие погруженные в нее руки.

Прачки сердились и гнали маленького кадета из кухни, но он совал в их красные ладони утащенные из столовой сладости и гривенники, и прачки, смеясь, позволяли мальчику болтаться в лохани, пока мать не находила его за этим занятием и не извлекала упирающегося и капризничающего сына. Так, шутя, Евгений Павлович постиг искусство стирки.

Он вздохнул и положил кальсоны в раковину. Нагнувшись, поднял с полу медный чайник, налитый при раздаче кипятка, и, заткнув скатанным из газеты шаром дыру раковины, вылил горячую воду.

Коричневые полосы, оставленные мылом на полотне, медленно растаяли и сплыли. Евгений Павлович погрузил руки в горячую воду, морщась и шевеля бородкой, и снова стал усиленно тереть.

Довольная ребячья улыбка раздвинула его старательно поджатые губы. Материя белела, принимала первоначальный цвет, а остывающая вода замутилась и посерела. Протерев кальсоны от одной штанины до другой, генерал спустил воду, прополоскал выстиранное в новой порции холодной воды и начал выкручивать. Но руки дрожали от усталости, и вода слабо капала со скрученного полотна.

За спиной хлопнула дверь.

– Адамов! Ты здесь, что ли?

Евгений Павлович обернулся и увидел на пороге конвойного красногвардейца Прошку. Прошка, широко распялясь в улыбку, смотрел на генерала и на скрученное белье в его руках.

– Чистая прачка Матрена! А тебя комендант ищет. – И, высунувшись в коридор, Прошка крикнул: – Товарищ комендант! Здеся Адамов!

Обещание, данное комендантом Евгению Павловичу сходить на квартиру генерала и поговорить с Пелинькой, ему не удалось выполнить в ближайшие дни. Налетело суматошное и горячечное время. В городе провели большую облаву на налетчиков, воров, спекулянтов. В течение последних трех суток приводили мелкими партиями уголовную шпану. Часть ее разместили в двух, соседних с залом, комнатах особняка; часть загнали в зал на освободившиеся места расстрелянных. Действительные и тайные, камергеры и фабриканты, генералы и помещики перемешались с домушниками и карманниками, бандитами и торговцами наркотиками. Уголовные принесли с собой в зал развязные манеры, густой каторжный мат и в то же время уверенность и беззаботное веселье отчаянных, поставивших себя на кон, людей.

В зале стало спокойнее и бодрее. Незначительная группка политических аристократов предложила остальным протестовать против смешения их с уголовниками, но ее никто не поддержал. Большинство было радо вторжению бесшабашных соседей. С ними словно ворвалась в камеру и вновь заплескалась – буйно и молодо – жизнь, с которой многие уже простились.

Комендант измотался, размещая новых жильцов, и не мог покинуть особняка в эти дни.

Евгений Павлович взглянул на хмурый облик вошедшего в уборную коменданта. Сразу явственно почуялось, что комендант собирается сказать что-то неприятное, и не ошибочно.

Комендант мельком скользнул глазами по кальсонам, висящим на левом локте генерала, и нахмурился еще сильнее.

– Я до вас, Адамов, – сказал он нехотя и вяло, – плохое ваше дело.

– Как? – спросил генерал, прижав кальсоны к груди.

– Да так, значит. Утром сегодня сходил я до вашей старушки, а ее там и след простыл.

– Умерла? – почти беззвучно произнес Евгений Павлович, и показалось ему, что где-то внутри, у самого сердца, жестокая рука вырвала железными ногтями, с болью и кровью, кусок мяса.

– Не, не умерла. Уехала ваша старушка в деревню, бо податься ей было некуда и кормить ее никто не хотел. А на квартире вашей другие живут. Домкомбед народу поселил бедного, значит.

Евгений Павлович беспомощно взмахнул руками. Кальсоны взлетели вверх и упали бы на пол, если бы комендант не перехватил их. Поймав мокрое белье, он с любопытством распялил его на ладони.

– Чисто стирано. Ровно настоящая прачка стирала, – сказал он раздумчиво.

Евгений Павлович опомнился.

– Но позвольте… Как же это так?.. Ведь у меня там в квартире вещи мои… Документы… Письма… Мебель… Все, что мне дорого. Разве это можно?

Комендант машинально скрутил кальсоны сильно и напористо. На пол зашлепала вода.

– А выкручивать вот не дюже можете, – сказал он и, только выжав всю воду, ответил на взволнованный вопрос Евгения Павловича.

– Видать, недоразумение получилось. Дело такое. Они там, в доме, думали, значит, что вы в нетях уже. Полагали, что давно землю носом роете. А людей девать некуда с подвалов. Ну и переселили… Да вы не бойтесь, – добавил комендант успокаивающе. – Скажу вам по секрету: послезавтра комиссия приедет из чека. Кого выпустить, кого дальше держать. Так можно полагать, что вас отпустят насовсем… Ну, пойду дела делать. Счастливо!

Он сунул в руки генерала кальсоны и ушел.

Евгений Павлович стоял ошеломленный. Кальсоны безжизненно висели на его локте.

Ум никак не мог осмыслить происшедшего. Больше всего мучило, что в ящиках письменного стола, тщательно связанные, лежали письма покойной жены и детей. Теперь чьи-то чужие, равнодушные руки разрывают тесемочки, ворошат шуршащие листки; чужие глаза бегают по строчкам, которые дороги памяти, и, может быть, ненужные этим чужим людям письма сброшены в груду мусора, растоптаны, сожжены. Остального имущества было не жаль, – мучили только эти сувениры прожитого.

Евгений Павлович тихо пискнул, как ушибленная крыса, и, пошатываясь, побрел в камеру. Дойдя до своего места, бросил кальсоны на одеяло, сгорбившись, сел и закрыл лицо руками. Сквозь пальцы просочились медленно набухающие ожоги слез.

Лежавший рядом и безмятежно куривший козью ножку человек приподнялся и с внимательным удивлением скосился на Евгения Павловича. Тихонько присвистнул и тронул ладонью вздрагивавшие лопатки генерала.

– Папаша, вы о чем? – спросил он тоненьким, птичьим голосом.

Евгений Павлович испуганно отнял руку и оглянулся на спрашивающего. На него глянуло опухшее усатое лицо. Из-под угреватого и вислого носа усы торчали в обе стороны ровными блестящими колбасками, словно к верхней губе были приклеены два вороненых револьверных дула.

Заметив всполошенный вопрос в глазах генерала, человек шевельнул усами.

– Не робейте, папаша! Налетчик я, Никита Шуров, а по кличке «Турка». По мокрому зашился. Налево поплыву – и то, извините, не плачу. Жизнь наша растакая, папаша. Живешь – в ящик сыграешь, и не живешь – в ящик сыграешь.

Прыгающие карие свечечки над усами теплились забубенно и отчаянно.

Евгений Павлович усмехнулся.

– Я не о смерти, – ответил он Турке, – я о другом.

Нежданно-негаданно высыпались, как зерно из закрома, слова о своей, о стариковской беде.

Турка подумал и хлопнул генерала ладошкой по колену.

– Оно самое, – пискнул он своим птичьим голоском, нелепым и странным для его широкоскулого гранитного лица и огромных усов, – всегда это, извините, у образованных бывает. Должно быть, от большого ума или от чего еще. Барахло самое существенное, извините, отдаст – не пикнет, а за душевную какую-нибудь чепуху страдает до надрыва кишок, извините. Что такое, позвольте узнать, письма разные, фотографии, скажем, ленточки? Ерунда в сравнении с видимым имуществом, извините. А вам вот барахла не жаль, а за письмами изволите сокрушаться. Я вот тоже такой случай имел на днях. Расхомутывали мы, извините, хазу у одной знаменитой артистки. На Вознесенском живет, по фамилии Тамарова, – может, изволили слыхать? Ну, набрали три мешка добра, отборного, извините. Посудите сами: одна хаза на двенадцать комнат. Собрались, извините, хрять, а тут конпаньон мой заметил на столике кошечку. Серебряная кошечка в наперсток ростом, и цена ей, извините, полтинник без рубля. Конпаньон и сунь ее в карман. А артистка, извините, пока мы добро собирали, сидела на диванчике и только усмешку делала. А как увидела, что кошечку взяли, вскочила совершенно, извините, как бешеная сука, и конпаньону ногтями в рожу. Кричит: «Отдай, негодяй!» Словом, чистый хай. Я ей тут, извините, ботаю: «Даже странно, пардон, мадам, что вы нам всю хазу с надсмешкой отдали, а из-за полтинничной кошечки бузите». А она заплакала горестными ручьями и с душой отвечает: «Лучше убейте, а кошечки вам не отдам: с ней моя дочка мертвенькая игралась». Ну конечно, хоть мы и налетчики, а душа у нас тоже не из рядна. Отдали ей кошечку и ушли с добром. Так она нас проводила до двери и еще спасибо сказала. За что спасибо? Довольно чудно, извините.

Налетчик глубоко всосал махорочный дым и раз за разом выпустил к потолку десять плотных, проскочивших одно сквозь другое колец.

Евгений Павлович смахнул слезы с ресниц и, проследив волшебные кольца, улыбнулся растерянной детской улыбкой кольцам и налетчику.

Турка подмигнул:

– А вы, папаша, по какому делу? За контру?

Евгений Павлович пожал плечами. Вопрос Турки озадачил. Никогда, собственно, не приходил в голову вопрос, за что он сидит. Была какая-то тупая и легкая примиренность со случившимся. Но Турке нужно было ответить, и профессор истории права растерянно пожевал губами.

– Не знаю, – ответил он наконец, – определить мое поведение как контрреволюцию я, право, затруднился бы. Я ничего не делал. Если это контрреволюция… Впрочем, знаете, каменная глыба, которая лежит посреди улицы, вероятно, думает тоже о себе, что она безвредна, а люди видят в ней помеху движению… Если разобраться…

Турка иронически прищурил левое веко.

– Мудрено изволите выражаться, папаша. Будто, извините, не генерал, а научный профессор.

– Я и есть профессор, только военный, – усмехнулся Евгений Павлович.

Турка вскинулся и опять выпустил волшебные кольца.

– Вот как, извините, – сказал он. – Тогда имею до вас разговор, папаша, существенного значения. Очень, извините, интересуюсь. Вы не глядите, извините, что я налетчик. Жизнь моя по неправильным рельсам поехала и под габарит не подошла, а то, может быть, извините, в настоящее время был бы я вождем по железнодорожной части, как бывший стрелочник. Вся беда в старом режиме, водке и, извините, отсутствии характера. Так вот я про нашу жизнь желаю вам задать полезный вопрос. Вот думал этот лишенный удовольствия незначительный народ, который, извините, проживал в подвалах, что если дохряют до революции, то жизнь пойдет по обоюдному удовольствию и совершенно справедливо. И что которые, извините, вроде вас, профессора и умственные, которые в етажах жили, побратаются с подвальными и вместе, извините, построят настоящую хазу, чтоб всем тепло жилось. У подвалов, извините, кулаки, у етажей – мозги. Отменно построить можно. А вы, извините, сразу от подвалов морду отворотили. Хвостом в бок и не желаете об рвань пачкаться. И теперь ваша судьба – просто мокрая и сплошная контра. Почему, извините?

Генерал изумленно взглянул на Турку и тихо, будто в раздумье, сказал:

– Нас не позвали.

Турка всплеснул руками и захихикал:

– Извините, неученые ваши слова, папаша. Даже дикие слова. Как, значит, не позвали?.. А сами, извините, прийти не могли? Не желали, значит. Очень это липовая, извините, линия. Сами догадки не имели, что младшему брату помочь надобно?

– Я не знал, а за других отвечать не могу, – растерявшись, ответил генерал.

– Не знали? Извините, – вспыхнул вдруг Турка, зашевелив усами и направив их на генерала, – извините, даже глупо слышать такое возражение. Вы не знали, а я, может, от вашего незнания должен теперь к стенке идти, потому некому мне было настоящую путь показать. Эх вы, извините, моченые репы! Об небе умствуете, а на земле притыкнуться не можете.

Он свирепо швырнул об пол козью ножку, сверкнул глазами на Евгения Павловича и улегся к нему спиной.

Евгений Павлович, как нашаливший щенок, стараясь не заскрипеть досками, тоже залез на свое место и постарался заснуть. Но дремота не шла. Неожиданная корявая, как полено, мысль налетчика будоражила, и генерал ушибался о жесткие углы ее внезапной и ужасающей правды. Евгений Павлович беспокойно вертелся на нарах, пока караульный, просунувшись в дверь, не крикнул:

– Тащи бак, обед получать.

Евгений Павлович вскочил. Приподнялся и налетчик, протирая глаза. Он опять скосился на генерала и ухмыльнулся:

– Ну, папаша, не поминайте лихом, коли хреном накормил. Валим за жратвой. Теперь мы, извините, одинакие. Вы профессор, я налетчик, а вместе, в одной клеточке, вшу кормим. Не извольте гневаться.

– Я не сержусь, – спокойно ответил Евгений Павлович и пожал протянутую жесткую лапу Турки.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Ночью увели Турку и еще семерых уголовников. Выводили их тихо, без переклички, стараясь не будить остальных. Комендант с караульным подходил к намеченным и расталкивал. Растолкав, отводил к двери и будил следующих. Когда будили Турку, Евгений Павлович проснулся, взглянул на стеариновые щеки коменданта и понял.

Ощутил небывалую еще дрожь и болезненную жалость, словно пришли отнять у него только что найденного после долгой разлуки брата.

Турка спал крепко и от толчков только всхрапывал.

Евгений Павлович шепотом спросил коменданта:

– Неужели расстреливать?

Комендант нервно дернул щекой и метнул в сторону генерала обозленными глазами.

– Нет, кофий со сливками пить, – сердито отрезал он и буркнул: – Спите уж, старичок. Ваше дело здесь маленькое.

Очевидно, во всей фигуре Евгения Павловича проступило беспомощное томление, потому что комендант добавил:

– Есть чего жалеть! Душ двадцать зарезал, сукин сын. Таких и стрелять в первую голову, чтоб землю не заблевывали.

Турка проснулся. Один ус его по-прежнему торчал, как револьверное дуло; другой рассыпался по щеке веером. Он ничего не спрашивал, быстро навернул портянки и надел лаковые с гармошкой сапоги. Лицо его чуть-чуть посерело, а глаза забегали мышами.

– Налево, что ли? – спросил он коменданта.

Комендант неторопливо отозвался:

– Там у пули спросишь.

Турка закрутил ус, встал и засмеялся.

– Она, братишка, только свистит без толку: у ней ответа не добьешься.

Покрутил еще усы, затуманился.

– Эх, усов жалко. Десять лет растил-холил, – и повернулся к Евгению Павловичу.

По всему облику генерала почувствовал его мучительную тоску и ободрительно потрепал по плечу:

– Не горюйте, папаша: все там будем. А вот примите от меня, извините, на память, от чистого сердца. Так, в кармане завалялось… Нам ни к чему.

Он вынул и сунул в руку Евгению Павловичу маленький, тускло блеснувший желтым, тяжелый предмет и, наклонившись к генералу, внезапно поцеловал его в губы. От усов Турки почему-то пахло ванилью.

– Простите, папаша, ежели словом обидел.

Евгений Павлович не мог поглядеть в глаза налетчику и стоял понурившись, сжимая в левой ладони подарок.

Турку увели. Евгений Павлович разжал ладонь и увидел в ней маленькое резное изображение Будды, монгольский бурханчик. Будда сидел, поджав тоненькие ножки, держа в руке змею, и бессмысленно-мудро улыбался. По весу и мягкому блеску металла генерал понял, что бурхан золотой.

Евгений Павлович вздохнул, положил бурханчик в боковой карман тужурки и залез под одеяло. В тишине камеры ему по временам чудились отдаленные выстрелы, и он вздрагивал сквозь дрему.

Рано утром приехала комиссия из чека. В комендантскую принесли списки арестованных и поодиночке начали вызывать. В двенадцатом часу в комнату комиссии попал Евгений Павлович.

За комендантским столом сидели трое: один – седеющий грузин. В его орбитах шало метались, синея белками, горячие южные глаза. Он поднял голову от бумаг, уставился на Евгения Павловича.

– Фамылия? – спросил он коротко, словно рванул холст.

– Адамов.

– Чын в старой армии?

– Генерал-майор, профессор Военно-юридической академии.

– Прокурором в военном суде были?

Был два года.

Сидевший справа щупленький блондинчик, по лицу которого нельзя было никак определить его возраста (можно было с равным успехом дать ему и девятнадцать лет и сорок), сощурился и вмешался в допрос:

– Ваша фамилия Адамов?

– Так точно, – по-солдатски ответил Евгений Павлович.

– Скажите, если мне не изменяет память, в тысяча девятьсот пятом в Севастополе был военный прокурор Адамов. Какое отношение к нему вы имеете?

– Это я, – ответил генерал.

Блондинчик перегнулся к грузину и что-то зашептал. Грузин повел синевой белков, сердито махнул рукой и сказал:

– Пачыму сразу нэ заявылы?

– О чем? – удивился Евгений Павлович.

– Что значыт – о чем? О том, что Адамов.

Евгений Павлович улыбнулся.

– Зачем бы я стал заявлять, что я Адамов, если моя фамилия есть в списках.

Улыбнулся вдруг и грузин.

– Я нэ про то гавару, товарыш. Я про то гавару: зачым нэ сказал, что тот Адамов, который судыть нэ хотэл?

– Я не придавал этому никакого значения, – ответил генерал.

– Нэ прыдавал? – опять сердито вскинулся грузин. – Нэ прыдавал? А когда бы прыдал? Когда бы в ямэ лэжал? Да? Ыды, пожалуйста!..

Блондинчик весело расхохотался в спину уходящему Евгению Павловичу.

Около двух комендант вошел в камеру и позвал:

– Адамов! Собирай вещи! На выписку.

Сердце у Евгения Павловича заклокотало, как наседка над выводком. Он процвел сизой бледностью и шатнулся.

– Ну-ну, – сказал комендант, – не падай. Говорил я: тебе помирать рано. Гуляй! Оказывается, ты нашему брату вроде свояка приходишься. А молчал…

Евгений Павлович торопливо связывал вещи. Слова коменданта звучали пусто и зыбко, как дальний свист ночной птицы. Он вскинул увязанный тючок на плечо и оглядел камеру. Со всех сторон за него цеплялись мерцающие свечи внимательных глаз.

Неловко и нелепо генерал сделал общий поклон и сказал:

– До свиданья, господа!

Несколько голосов уголовников вразброд ответили:

– Счастливо!

– Бывайте здоровеньки!

Политические молчали, и только чей-то голос бросил шипящее:

– Выслужился… хамский маршал!..

У Евгения Павловича дернулся мускул на скуле. Он ничего не ответил и быстро пошел за комендантом. У выхода комендант сказал часовому:

– Пропусти. – И протянул руку генералу. – Ну, желаю всех этих… Славный ты старичок был, Адамов. Просто даже жаль отпускать. Кого я теперь старостой сделаю? Мелкота народ…

Евгений Павлович козырнул коменданту и вышел на улицу.

Свежий и мокрый октябрьский ветер бросился ему на грудь, обнял, защекотал, одурманил. Генерал снял фуражку и подставил лоб влажным шлепкам. Постоял, оглядывая пустую улицу, и мелкими, спешащими шагами заскользил по тротуару.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю