Текст книги "Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы"
Автор книги: Борис Лавренев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)
Мочалов сделал отрицательный жест.
– Значит, промолчал. Но я видел, что он дважды порывался взять у меня управление, когда я терял скорость и заваливал виражи. Началось это со мной давно. Месяца три. Я пытался справиться, побороть, анализировать, в чем дело, но становилось все хуже. Ну, стал нервничать и психовать. Наш разговор с тобой по пути в Хакодате – приступ такого невроза. Все, что я нес о двух поколениях, удаче и прочее, – чушь. Я строил себе клеточку, прятался сам от себя, как страус башкой в песок. Но от себя не спрячешься. И, проверив каждый свой утолок, устроив себе самую жестокую самочистку, я понял. Это болезнь, которой все мы подвержены рано или поздно. Я вылетался. У меня явная боязнь самолета – он перестал мне повиноваться. Я летаю восемнадцать лет. Три ранения и контузия. Я еще крепко держался. Противно подписывать себе инвалидность, но лучше сделать это вовремя. Я не чувствую себя вправе занимать пилотское место и не могу больше отвечать за машину и жизнь людей. Если б я был один… Словом… раз не веришь в себя, нужно иметь мужество кончить.
Он говорил спокойно и ровно. Только на последней фразе сломался голос и задрожали губы.
Мочалов не сразу нашел слова. Его ошеломила неожиданность. По мучительному спокойствию Маркова он понял, что налицо не нервная вспышка, не каприз, а обдуманный приговор человека самому себе. Диагноз врача, внимательно прослушавшего свой организм и признавшего неизлечимость.
– Но как же… – выжал он наконец, – постой… Ты окончательно уверен, что не можешь лететь?
– Абсолютно, – с каменным спокойствием качнув головой, ответил Марков, – ты видишь, я не психую. Это прошло. Раньше я боялся сознаться самому себе в причине. Теперь все ясно. Я не имею права вести машину в ответственный полет.
Он сидел, наклонив голову, смотря на свои руки, скрещенные на колене. Пальцы застыли в напряженной неподвижности. И по этим неживым пальцам Мочалов понял, каких страшных усилий стоит Маркову спокойствие. Прощание с воздухом было для него смертельно.
Ни протестовать, ни убеждать, ни отговаривать было не нужно. И, положив свою ладонь на окоченевшие пальцы Маркова, Мочалов тепло сказал:
– Я верю тебе. Хорошо, что сказал откровенно. Подай рапорт о болезни, и я доложу Экку, что не мог допустить тебя к полету из-за болезненного состояния. Ты поступил правильно. Раз нет уверенности – лететь нельзя… Но я думаю, что это пройдет. Просто ты устал. Вернемся, съездишь в санаторий, отдохнешь – и снова в седло. Не хорони себя сразу, бодрись.
– Спасибо на добром слове, – Марков стиснул руку Мочалова, – только я уверен, что это уже навсегда. Укатали сивку воздушные горки. Эх, Митя, твою бы мне молодость! Сколько б я еще сделал!
– И так сделаешь, – сказал Мочалов, стараясь утешить товарища, охваченный жалостью и нежностью, – уверен, что сделаешь. Если не сможешь летать – останешься в школе на теории. У тебя опыт и знания. Разве это не нужно молодым? Будешь готовить кадры.
– Да, конечно, – вяло обронил Марков, и Мочалову стало ясно, что эти печальные утешения не доходят до него, – конечно…
Он замолчал и вдруг с отчаянием взметнул голос:
– Ах… Посмотрел сейчас на карточку свою старую. Не расстаюсь с ней. Выцвела вся, облиняла. Снят я на Южном фронте. Только что из боя, французского гастролера сбил. Федько мне Красное Знамя пришпиливает. И молодой я такой, задорный, на петуха похож, и глаза горят, как у черта. Был же я таким. Вспомнил – и чуть бабой не завыл. Никогда ведь не вернуть. Ну, прощай, Митя.
– Ты как же? Здесь нас подождешь… или домой? – спросил Мочалов.
– Нет… Лучше здесь. Людей здесь меньше. Чужие люди, и воздух чужой. Мне легче здесь будет.
Он хотел еще что-то сказать, но махнул рукой и вышел. Мочалов встал с постели, наскоро натянул брюки, пимы, вышел в коридор и постучал в комнату Блица.
Ответа не было. Он постучал вторично. В третий грохнул кулаком так, что дверь затряслась.
– Кто?.. – сонным голосом спросил изнутри Блиц.
– Открой… я.
Зашлепали босые ступни, и заспанный Блиц, в рубашке, впустил Мочалова.
– В чем… дело?
– Протри глаза, – сказал Мочалов, – и слушай. Самолет завтра поведешь ты. Марков не летит.
Блиц отступил и почесал в затылке.
– То… есть… как?
– А вот так. Марков подал рапорт о болезни. Не может вести машину.
– Ничего… не понимаю, – Блиц замотал головой, – сплю… или не сплю… Он был… совершенно… здоров.
– Если хочешь, я стукну тебя по куполу, тогда убедишься, что не спишь.
– Ну… ну, без рук, – возмутился Блиц. – Как же… он… неожиданно… Что с ним?
– Скоротечная холера, – ответил Мочалов.
– Да ты… дурака… не корчь, – окончательно взбесился Блиц, – толком…
– С Марковым плохо, – уже серьезно объяснил Мочалов, – на нервной почве. Решил, что вылетался и не может вести машину. Может быть, в самом деле, может быть, бред. Но раз он говорит, что не может, я обязан с этим считаться. Надеюсь, ты здоров?
– Я… да… Оказия, – вздохнул Блиц, переступая босыми ногами по полу.
– Ладно. Ложись. Думай не думай, ничего не придумаешь. Словом, утром примешь машину и экипаж.
– Есть, – сказал Блиц, расплываясь в счастливую улыбку. – Жаль, что из-за такого случая. А то… сплясал бы… Совсем… заскучал. Запасный пилот. Что… такое? Ни богу свечка… ни черту… кочерга. Спокойной ночи.
11
За окном кабины мутная белая непроглядь. Пит помянул дьявола.
Такое зрелище должно представляться человеку, которого утопили в крынке молока. Белая засасывающая муть неподвижна, как студень. Моторы ревут приглушенно и хрипло. Полетная скорость – сто восемьдесят километров, а кажется, что самолет висит без движения в липкой белой гуще, затянувшей его, и, стоя на месте, только проваливается временами, стремительно и жутко, и снова медленно, с натугой набирает высоту.
Хотя и не впервой туманная каша, но лететь в ней отвратительно. Закапризничает мотор, и бесповоротно – крышка, потому что не поймешь даже, куда садиться – вверх или вниз. Что под тобой – вода, снег или голые острые камни горного кряжа. Самолет идет на трехстах метрах, высота условно безопасная по показаниям карты, но частые воздушные провалы угрожают бедой. Рухнешь вот так, метров на сто вниз, как раз над каким-нибудь пиком, и сядешь на него, как жук на булавку.
А где-то рядом идет второй самолет, растворившийся без остатка в тумане. Где он? Справа? Слева? Отстал или ушел вперед? Нет возможности понять, зато полная вероятность внезапно напороться на него.
Пит приник к окну, стараясь рассмотреть что-нибудь, но неподвижное молоко упорно липло к самолету. Едва виден собственный хвост.
На момент ему показалось, что в колышущейся мути тянется темная струя – может быть, след разорванного соседним самолетом воздуха.
Он отпал от окна, и в ту же секунду самолет стал уходить из-под его ног, проваливаясь в бездну. Он вцепился в ручки кресла… Почти прямо под ним из тумана вырвалась губчатая, черная гряда камня с зализами снега. Пита с силой швырнуло назад. Самолет бешено прыгнул кверху, и темные зубцы камня, как промахнувшиеся клыки зверя, пронеслись под самыми лыжами. Питу показалось даже, что левая лыжа царапнула хребет. Он беспокойно взглянул, но лыжа стояла на месте.
Пит вздохнул и с уважением посмотрел на широченную спину пилота в оленьей кухлянке.
Прекрасно управляется с машиной командор Мошалоу. Такая акробатика не каждому пилоту по плечу. Другой бы уже грохнулся в лепешку.
Эта спокойная, закутанная в мех спина вернула Питу уверенность. Он прислушался – голос моторов был ровен и четок. Все в порядке.
Вырваться бы только к чертям из этой гнусной сметаны. Хоть на несколько минут, чтобы осмотреться и ориентироваться. И, словно уступив желанию Пита, туман нехотя разорвался.
Внизу проносилась земля. Мертвая, в грязных замороженных морщинах горных кряжей. Теперь ясно ощутилась быстрота самолета. Земные складки отлетали назад раньше, чем их можно было разглядеть. Пит осмотрелся.
Справа и несколько выше, метрах в шестистах, шел второй самолет, и Пит облегченно вздохнул.
Кабина несколько раз плавно качнулась с боку на бок. Покачивая крыльями, пилот подзывал к себе товарища, и второй самолет, развернувшись, подошел вплотную. За козырьком кабины Пит разглядел пыжиковую маску и очки пилота.
Он поднял руку и проделал ею несколько движений. Вероятно, это были условные знаки, которых Пит не понял. И в тот же миг самолет исчез, как будто его сдуло ветром. Снова окна залило молоком, машины опять ворвались в полосу тумана, и началась болтанка. Это было скучно. Пит углубился в кресло, его потянуло в дремоту.
По времени и счислению мыс Хоп должен был быть уже сзади, но увидеть его было невозможно. Туман держался упорно и густел с каждой минутой. Казалось, самолет вязнет в нем, как ложка в киселе.
Мочалов нагнулся к переговорной трубке.
– Счисление?
– До места лагеря сто двадцать километров.
– Снос?
– Два градуса. Учитываю.
– Чертова мамалыга, – выругался Мочалов, – ни зги не видно.
Хотелось нырнуть вниз – там можно было попытаться проскочить под туманом, если он не лежит на самом льду. Но это был риск. Можно было потерять соседа и, идя на подъем, столкнуться. Наконец, на льду мог оказаться случайный айсберг, хотя в этом районе они не часты.
– Без авантюр! – сказал Мочалов сам себе.
Приходилось ждать просвета и продолжать нестись вслепую, по прямой.
Разбирала неудержимая злость. Становилось похоже, что придется вернуться ни с чем. Капитан Смит был прав.
Лететь в тумане было несложной задачей. Практика слепых полетов облегчала задачу. Приборы работали без отказа. Но обнаружить в этом кислом молоке маленькую кучку – четырнадцать человек, когда не удалось открыть даже такой ориентир, как огромный мыс, не приходилось надеяться.
Мочалов облегченно вздохнул, когда через несколько минут вырвался в полосу разреженного тумана и обнаружил на месте второй самолет.
Неприятно возвращаться с пустыми руками. Позорно, по все же лучше вернуться. Бить лбом в туманную стену – бессмысленное занятие. Мочалов досадливо закусил губу.
Может быть, как раз в этот миг под плоскостями проносится ледовый приют экспедиции «Беринга», и там, внизу, люди с отчаянно забившимися сердцами слышат над собой рев моторов, кричат, подают сигналы, ожидая избавления. Но ни они не видят самолета, ни самолет не видит их. Можно десятки раз пролететь над самым лагерем и даже не увидеть твердой поверхности, на которую можно сесть.
Он опять нагнулся к трубке.
– Возвращаемся… Будь проклят этот туман… Дай сигнал Блицу.
Саженко нажал кнопку. Укрепленная над кабиной лампочка замигала.
– Передавай: пойдем верхом. Не хочу болтаться в простокваше.
Саженко морзил. Мочалов вытянул ручку на себя.
Задирая нос, самолет набирал высоту.
600… 900… 1300… 1700… 2500.
И сразу, словно с размаху ударили по глазам, полыхнуло блеском и светом. Густо-синее, с лиловым отблеском небо, низко висящее солнце и глубоко внизу рыхлая, рыжевато-грязная вата облаков.
– Другая музыка, – услышал он в наушниках голос Саженко, – лети куда хочешь!
Мочалов бежит по площадке, задыхаясь, сжимая кулаки. Как это могло случиться?
Самолет Блица стоит, задрав к небу хвост. Край правого крыла, вспахавший снег, подвернут беспомощно и мертво, как у подбитой птицы. На снегу мелкие обломки нервюр и обрывки ткани плоскости. Двое людей у самолета держат под руки третьего. От бега и волнения Мочалов сразу не видит – кого. Только подбежав вплотную, узнает обескровленное лицо Блица, с опущенными веками и красной струйкой у подбородка.
Штурман Доброславин испуганно смотрит на подбегающего командира. Механик Девиль держит у подбородка летчика намокающий темным платок.
– Что? Что же это? – кричит Мочалов, набегая на группу.
Левой рукой он прижимает бок кухлянки. Сердце под мехом гудит, готовое вырваться наружу.
– Вот… понимаешь, – Доброславин растерянным жестом указывает на Блица.
– Ни черта не понимаю, товарищ командир, – бешено обрывает Мочалов.
Его душат ярость и негодование. Угробить самолет при посадке на приличной площадке, при сносной видимости! Угробить, когда самолет может понадобиться каждую минуту! Что тут понимать? Он вне себя. Ни безжизненная бледность Блица, ни взмокший кровью платок не действуют на него отрезвляюще.
– Блиц! – жестко окликает он.
Блиц медленно подымает вздрогнувшие веки. Взгляд его мутен и бессознателен. Он видит и не видит. Может быть, не узнает.
– Блиц! Что у тебя случилось?
Блиц отводит поддерживающие его руки Доброславина, с трудом выпрямляется и подносит руку к шлему. Голос его глохнет в стиснутых губах.
– Товарищ командир звена. При посадке самолет скапотировал. Разбит винт… сломана левая плоскость.
Он стоит и пошатывается… вот-вот упадет, и Доброславин держит руки наготове за его спиной. Мочалов спрашивает беспощадно и прямо:
– Что же именно? Как назвать в донесении? Поломка или авария?
Сжатые губы Блица вздрагивают. Он опускает глаза. Бросает отрывисто:
– Авария!
И сплевывает на измятый снег сгусток крови и крошки выбитых зубов. Глаза заволакиваются пленкой, и, шатнувшись, Блиц падает, подхваченный руками Доброславина и Мочалова.
И уже не командирским, а заботливым и взволнованным голосом Мочалов говорит штурману:
– Осторожно… Может быть, у него перелом. Сейчас же в больницу.
Штурман, Девиль и подбежавший вслед за Мочаловым Саженко на руках несут Блица. Мочалов отходит в сторону, нагибается, как будто ищет что-то на земле. Найдя, выпрямляется. Подошедший от самолета Митчелл с изумлением видит, что пайлот жадно ест большой комок снега, а на ресницах у него стынут хрусталики.
Митчелл тихо отходит в сторону.
12
Второй раз самолет идет по пройденному уже пути. Но сегодня нет тумана. Желтое солнце ползет над белой пустыней, и по снегу скользит зыбкая распластанная тень самолета. Он одинок в этом полете.
Мочалов смотрит вниз. Лед плохой, крупноторосистый. Это видно по длинным косым теням от выступов льдин, лежащим на снегу. Кое-где темнеют разводья, змеи трещин, извиваясь, уползают к горизонту. Местами на льду темные пятна. Их легко принять за группу людей издали. Несколько раз Мочалов уже ошибался. Сейчас лучше бы снизиться и идти бреющим полетом над самыми льдами, но тогда потеряешь кругозор. При двух самолетах поиски значительно облегчились бы. Можно ходить вдвоем параллельными курсами, держась в трех – пяти километрах друг от друга, и просматривать местность в обе стороны. А теперь приходится держаться на высоте, суживая спирали. А лагерь где-то совсем близко, судя по счислению.
– Эх, Блиц, Блиц, – вырывается у Мочалова, – как тебя угораздило.
Блиц лежит сейчас в больнице с треснувшей челюстью и вывихнутой рукой. Но его не так мучит физическая боль, как сознание аварии. Он нервничает, не спит, плачет. Это его первая авария, и он переживает ее мучительно. Особенно потому, что авария произошла в минуту, когда выход из строя самолета вырвал половину шансов на победу.
Окончательно придя в себя, он рассказал, что его ослепило блеском снега и дымкой, он просчитался в расстоянии до земли. Самолет клюнул носом и скапотировал.
«Как пригодился бы сейчас второй самолет», – думает Мочалов, суживая круги по замкнутой кривой. Снег блестит. На нем все то же: грязные пятна, разводья, людей не видно.
«Откуда грязь? – удивляется Мочалов. – Кажется, на тысячи километров ни жилья, ни человека, а грязь – словно коровье стадо топталось».
Он вздрагивает. Что это там? Слева… Черные шевелящиеся точки у края промоины. Неужели люди?
Захватывает дыхание. Мочалов разворачивает самолет влево и круто идет на снижение. Проносится в пятидесяти метрах над полыньей и отчетливо видит, как, торопясь, натыкаясь друг на друга, валятся в воду испуганные ревом мотора тюлени.
«Однако тут садиться гробовато, – думает он, снова набирая высоту, – сплошные ропаки. Пятачка чистого нет».
Рука дотрагивается до его плеча. Он полуоборачивается. Видит внимательные зрачки Митчелла. Механик вытягивает руку вперед. По шевелению его губ Мочалов угадывает слово:
– Flag!
Мочалов приподымается на сиденье. В глазах рябит от белизны и блеска. Крошечная красная точка пляшет в сетчатке. Возможно, просто замельтешило от усталости и напряжения. Он ворочает к этой красной крупинке и на мгновение смежает веки, чтобы дать успокоиться глазам.
Но сорвавшийся волнением голос Саженко в наушниках бьет ему в уши:
– Митя! Флаг! Честное слово, вижу флаг!
Мочалов открывает глаза. Теперь ясно – это не ошибка. Прямо по курсу треплется на ветру комочек рдяной материи. Мочалову становится тепло и весело. Флаг родины, люди родины, маленькая ячейка большой земли.
Руки уверенно и точно ведут туда машину. Самолет идет на снижение.
– Люди! Людей вижу! – орет Саженко, забывая, что кричит в трубку, оглушая пилота, и глаза у Саженко ошалелые, счастливые, яркие.
Да! Люди… Игрушечные фигурки на снегу. Вот уже видно – они мечутся, машут руками. Мочалов представляет себя на их месте и ощущает сумасшедшее счастье жизни, спасения, возврата в мир из безмолвной ледяной могилы.
Он идет бреющим полетом, чуть не цепляя за верхушки торосов, так низко, что люди на пути самолета испуганно кидаются ничком, но тотчас же вскакивают. Пора садиться, но не видно площадки. Кругом ропаки и торосы.
– Вымпел! Проси указать направление, расстояние до посадочной площадки.
Саженко торопливо прыгает карандашом по блокноту и закладывает листок в древко вымпела. Узкий красный флажок огненным язычком уходит вниз и втыкается острием древка в снег. Люди подбегают и выхватывают его. Самолет уходит от лагеря. Нужно ложиться на обратный курс. Мочалов носится над лагерем короткими кругами. Запищала морзянка приемника. Саженко в наушниках слушает, приоткрыв рот от волнения, и кричит во весь голос:
– Площадка есть!.. На норд-вест… Длина триста пятьдесят!
Маловато, но сесть можно. Сесть нужно. Было бы меньше, и то сел бы. Мочалов настораживается. Спокойствие и расчет! А, вот и площадка. Гладкая овальная вмятина, а кругом хаос ломаных льдин, торосы и ропаки, ропаки и торосы. Длина площадки прямо поперек ветра. Дело дрянь, но нужно садиться. Он делает два последних круга. Растянувшись длинной цепочкой, бегут от лагеря люди. Была не была! Раз! Лыжи коснулись снега. Ветер подбрасывает левую плоскость – Мочалов с бешенством выравнивает самолет. Прыжок… другой… Острые зубы торосов скалятся навстречу. Удастся ли амортизировать разбег? Ход замедляется.
Внезапно перед правой лыжей вылезает из снега острый, как нож, клинок льдины.
– Черт!
Рывок влево… Поздно! Сухой треск. Самолет описывает полукруг по оси и медленно, как уставший, ложится на правый бок. Тишина.
Мочалов срывается с места, распахивает люк кабины и выпрыгивает наружу.
Лыжа с куском стойки торчит в тридцати метрах сзади, воткнувшись в снег.
Мочалов оглядывается и видит рядом Митчелла. Механик бледен. В глазах у него испуг и отчаяние. Сломанная лыжа – гибель.
Впереди смерть на льду, смерть вместе с людьми, которым они летели на помощь. Смерть, от которой не уйти.
– Кончено, пайлот!
Голос Митчелла срывается хрипом.
– Что?
Летчик, отряхивая снег с рукавиц, смеется, отвешивая низкий поклон.
– Кончено? Ничего не кончено. Только начинается. Поздравляю со счастливым прибытием в плавучий район Советского Союза.
И хлопает по плечу ошеломленного механика с такой силой, что Митчелл садится в снег, ничего не понимая, только видя над собой ровные белые зубы летчика в оскале беззаботной усмешки.
13
Резкие удары колокола разносятся по дортуарам. Семь часов. Кадетам висконсинской «Military Academia» пора вставать на занятия.
Пит машинально вскочил, протирая глаза. Колокол продолжал звонить, но вместо высокого потолка дортуара над его головой висел заиндевевший брезент палатки, и он не сразу сообразил, где находится.
Вокруг него люди быстро подымались с пар и выбегали из палатки. Не зная причины тревоги и думая, что случилось какое-нибудь несчастье, Пит тоже выбежал за остальными.
Колокол ударил в последний раз, и дрожащий звук его медленно истаял в морозном рассвете.
Люди стояли у палатки ровной шеренгой. На правом фланге огромный седобородый старик в очках, одно стекло которых звездообразно расколото. Пит знал уже, что это начальник экспедиции, которого все называли профессором. С левого фланга шеренгу замыкал кругленький розовый юноша, радист «Беринга». В середине строя стояли командир Мошалоу и штурман.
Пит не мог сообразить, нужно ли ему тоже становиться в этот строй, и в нерешительности топтался у выхода из палатки.
И пока он раздумывал, развернувшееся пред ним зрелище ошеломило его до такой степени, что он начал щипать себя за щеку, желая убедиться, что это не галлюцинация.
Шеренга одновременно вскинула руки, распластав их в стороны на уровне плеч, и так же одновременно присела на корточки. Опять выпрямилась – и снова присела. Пит оцепенел в изумлении. Несомненно, русские делали гимнастику.
Это было похоже на бред. Но, собственно, все, что случилось в недолгий промежуток времени от посадки на льдину, было похоже на бред.
Летчик, разбивший самолет, поздравлял механика с «благополучным прибытием». Набежавшие от лагеря к самолету люди накинулись на Пита, как дикие, и, неизвестно почему, стали высоко бросать его в воздух, неистово вопя при этом. Питу показалось, что они хотят растерзать его и летчика за поломку машины при посадке. Но оказалось, что это русский способ приветствия. Этим подбрасыванием хотели выразить ему особенную радость и уважение.
Это странное уважение чуть не вытрясло из Пита внутренности.
Но больше всего поразили его сами потерпевшие крушение.
Он ожидал увидеть в этом лагере отчаяние, истощение, безнадежность, потерю воли к борьбе, звериную враждебность человека к человеку. Он имел основания так думать. Во время прежней службы на Аляске ему пришлось участвовать в полете за партией золотоискателей, отрезанных в горном ущелье небывалыми заносами. Вид этих людей навсегда остался у него в памяти. Они пассивно ждали смерти, в мрачном отчаянии махнув рукой на все. Они даже не разжигали костра, хотя вокруг их пристанища было достаточно хвороста, и питались промерзшими консервами.
Команда «Беринга» казалась не погибающими на льдине, а только что сошедшими с корабля, уверенными в своей безопасности людьми.
С их лиц, сохранивших здоровую окраску, почти не сходили улыбки. Они выглядели сильными, ловкими и бодрыми. Кроме седобородого профессора и еще одного пожилого, остальные были чисто выбриты, как будто побывали полчаса назад в парикмахерской.
Организованность и налаженность их быта казалась почти сказочной.
Пит обнаружил в палатке военную чистоту и порядок. Она была отлично утеплена войлоками, широкие нары покрыты брезентом и мехами. В проходе между ними стояла железная печка с ловко приспособленной нефтяной форсункой. В углу настоящий умывальник – большое ведро с дырочкой в боку, заткнутой деревянной затычкой. На решетке шлюпочного настила лежали умывальные принадлежности и зубные щетки, как в дортуаре «Military Academia».
Вокруг палатки были сложены хозяйственные запасы, выгруженные с погибшего корабля, и, обозревая их, Пит поражался, как можно было в спешке последних минут так позаботиться о расчете всего необходимого для длительной жизни на льдине.
К поврежденному самолету, оставленному на посадочной площадке, был немедленно поставлен вооруженный часовой. Выгрузка доставленной теплой одежды, обуви и съестных припасов происходила в полном порядке, и Пит еще раз вспомнил, с какой скотской яростью набросились золотоискатели на табак и шоколад, вырывая их друг у друга с проклятиями и ругательствами.
Здесь все выгруженное перенесли к палатке, и никто не поинтересовался заглянуть в ящики и коробки. Только когда командор Мошалоу стал раздавать пачки папирос, у команды жадно заискрились глаза. Но все спокойно подходили, получали свою пачку и, только отойдя, дрожащими руками закуривали, шумно затягиваясь и пьянея от дыма.
Катастрофа с самолетом, катастрофа гибельная и непоправимая, казалось, никого не интересовала и не тревожила.
Еще одно обстоятельство удивило Пита. Он не мог понять отношений между этими людьми. Невозможно было угадать, кто здесь начальник и кто подчиненные. С профессором разговаривали так же, как с любым из команды. Все держались как равные, и все одинаково ухаживали и заботились о единственном больном, отморозившем ноги и неподвижно лежавшем на нарах.
Но и этот исхудавший и изможденный человек, лишенный врачебной помощи, не был похож на отчаявшегося погибающего. Он все время разговаривал и, видимо, смешил остальных. Каждая его реплика вызывала взрывы хохота.
Но в окончательное остолбенение поверг Пита лист оберточной бумаги, висевший на полотнище палатки, исписанный расплывающимися карандашными каракулями и карикатурными рисунками.
Командор Мошалоу объяснил, что это газета, описывающая жизнь лагеря и дающая сводки принятых рацией новостей с материка.
Это было чудовищно! Газета у людей, которых каждую минуту стережет смерть!
Необычайность всего уклада этой непонятной жизни и волнения дня так измотали Пита, что, напившись чаю, он свалился на нары и проспал мертвым сном, пока его не поднял звон колокола.
Русские приседали, подымались, выбрасывали руки и ноги, целиком увлеченные необыкновенной гимнастикой на льду, в непосредственном соседстве со смертью.
Пит пожал плечами и вернулся в палатку.
Он не мог разобраться в своих ощущениях. Он не мог бы сказать, что русские не понравились ему. Наоборот, их налаженность, организованность и отсутствие уныния были приятны. Но вместе с тем все это походило на бесшабашность.
Самолет поврежден серьезно. Без лыжи машина – инвалид, ни к черту не годный. Чтобы установить лыжу на место, нужна новая стойка. На аэродроме это получасовое дело, здесь же стойку взять неоткуда. Неужели они рассчитывают, что за ними пришлют другие самолеты? Но если русское правительство рискнуло расходами на две машины, больше оно расточительствовать не будет. Значит, нужно думать, как выбираться из ледовой могилы иными средствами. А вместо этого русские занимаются гимнастикой.
Иными средствами? Холодок прошел по спине Пита. Какими? До ближайшей береговой линии тысяча триста километров. Собак нет. Нарт нет. Если идти пешком через ледяные поля, прежде чем люди пройдут это расстояние, настанет тепло, лед развезет, и тогда… Питу стало не по себе. Кажется, было глупостью ввязываться в эту авантюрную затею. Умней было бы сидеть дома. Да, но откуда же было достать нужные для Фэй деньги? Их никто не дал бы. И нужно же случиться этому дикому несчастью с Джемсом!
Пит ощутил внезапное, острое раздражение против Джемса, Фэй, против всей жизненной бессмыслицы, которая забросила его на льдину и обрекла на приятную перспективу попасть на закуску медведям.
Он вяло лег на нары, подпирая руками подбородок и бессмысленно смотря перед собой.
Русские, окончив зарядку, вернулись в палатку. На гудящей пламенем печке начинал пощипывать огромный медный чайник.
Люди расселись на нарах, тесной кучкой окружив пилота Мошалоу, который стоял, опираясь спиной на поддерживающий палатку столб, и говорил. Его слушали внимательно и тихо. Люди не сводили глаз с говорящего. Иногда речь пилота прерывалась возгласами и аплодисментами слушающих, как в театре.
Это заинтересовало Пита. Забыв, что его не поймут, он спросил у ближайшего соседа:
– О чем разговор?
Обернувшийся матрос смотрел на Пита с добродушной и беспомощной улыбкой, безмолвно шевеля губами, словно подталкивая нужные слова, но так и не нашел. Сделал непонятное движение рукой, хлопнул Пита по коленке, засмеялся и, прерывая речь летчика, обратился к нему, указывая на Пита. Летчик поглядел на Пита и спросил:
– В чем дело, Митчелл?
– Простите, пайлот, – Пит несколько смутился, – я не хотел помешать вам. Мне интересно, о чем вы говорите, и я спросил у соседа, но он меня не понимает.
– Ничего особенного, Митчелл. Просто я рассказываю товарищам, что произошло дома во время их отсутствия.
– Тогда я еще раз прошу извинения, пайлот. Пожалуйста, продолжайте. Конечно, людям интересно узнать новости о своих семьях.
Пилот улыбнулся.
– Вы не так поняли, Митчелл. Я ничего не знаю о семьях товарищей. Я вижу их впервые, так же как и вы. О семьях они узнают, когда вернутся домой, не раньше. Я рассказываю другие новости. Товарищи просили меня рассказать им о постройке большой железнодорожной магистрали, которую запроектировали перед их отплытием с родины и которая должна превратить пустынные места нашей страны в цветущий и богатый край.
– Йес, пайлот. Это очень интересно, – с вежливой иронией кивнул Пит.
Он понял. Пилот, конечно, пошутил, чтобы прекратить расспросы и продолжать беседу с товарищами.
Питу передали большую кружку чаю, и он с удовольствием хлебнул пахнущую жестью жидкость, не интересуясь уже разговором.
Пилот говорил долго. Мысли Пита снова вернулись к самолету, катастрофе и мрачному будущему. До чего все-таки беспечны эти люди. Если они хотят спасти свою жизнь, нужно скорее принимать решение идти к земле. Каждый упущенный час смертелен. Нужно сказать об этом прямо и сейчас же. Если русским все равно – умирать или не умирать, – ему хочется жить.
Пилот кончил разговор. В палатке занялись своими делами – убирали посуду, чинили платье и белье. Пит слез с нар и подошел к пилоту. Тот вопросительно посмотрел на него.
– Что же будет дальше, пайлот? – тревожно спросил Пит.
– Это вы о чем?
– О нашем положении. Мне кажется – оно не из веселых. Как мы из него выйдем?
Пилот беспечно пожал плечами, и это взорвало Пита.
– Вас это не занимает? А меня очень. Я не желаю умирать здесь.
В глазах пилота мелькнул нехороший блеск.
– Только вы не желаете?
– Мне нет дела до других. Я знаю, чего я хочу. Самолет погиб…
– Вы преувеличиваете, Митчелл, – уже мягче сказал пилот, – самолет в полной исправности, за исключением ноги, но нога у него будет.
Пит окончательно вспылил. Что за нелепое легкомыслие!
– Послушать вас – все обстоит прекрасно, и лучшего не приходится желать. Но я уже слышал это. Когда я пришел к вам в Сан-Франциско, вы тоже уверяли меня, что все будет благополучно, что никаких аварий не будет, потому что они не входят в ваши планы. Я уже испытал, как реализуются ваши обещания.
– Я бы советовал вам успокоиться, – сказал пилот с предостерегающей ноткой.
Но Пит не желал успокаиваться…
– Я сам знаю, когда мне успокаиваться… Теперь вы обещаете, что у самолета вырастет новая нога… Сколько времени она будет расти, и как вы предполагаете ее вырастить? Может быть, нужно поливать ее морской водой?
Пилот встал.
– Я не говорил вам, что нога вырастет, – сказал он жестко, – не мелите чепухи. Мы сделаем ее.