355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Лавренев » Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы » Текст книги (страница 33)
Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:40

Текст книги "Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы"


Автор книги: Борис Лавренев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)

БОЛЬШАЯ ЗЕМЛЯ

1

Из коляски переднее колесо мотоцикла казалось неподвижным, а под него стремительно втягивалась дорога. Внутренность колеса заполнял мерцающий розоватый круг. Это спицы, слившиеся на семидесятикилометровой скорости, отражали вечернее розовое небо.

Из-под колеса со скрежетом летела в стороны отшлифованная прибоями мелкая галька, крывшая шоссе.

Испуганный разлет камешков – они точно кидались прочь, чтобы не быть раздавленными бегом машины, – их скрежет и вишневое, пьяное влагой, небо на западе напомнили Мочалову кубанское детство, степь, дымящуюся после ливня, полегшие ковыли. Идешь по ним, и тяжелые ртутные капли обжигают босые ступни, а из-под ног во все стороны разлетаются кузнечики.

Прозрачные крыльца блестят летучими искрами, а кругом степная ширь и медовые запахи трав.

Кузнечики проплывут в воздухе и ловко садятся поодаль…

«Почему у Щербаня опять неудачная посадка и авария? Уже в третий раз. Значит, есть какая-то, не ясная пока ни Щербаню, ни мне самому, причина, которая мешает летчику правильно приземляться, хотя техническая выучка у него достаточна».

Коляску сильно встряхнуло на бугорке. Мочалов ткнулся вперед и поправился, чтобы сесть удобнее.

В самом деле – Щербань неплохой пилот. Не лучше и не хуже других. Ученический период прошел у него вполне гладко. Он усваивал летную науку медленно, зато крепко и навсегда.

Мочалов припомнил первый самостоятельный полет Щербаня. Обычно и лучшие ученики теряются, когда впервые перестают чувствовать направляющую руку инструктора. Они не могут вести самолет по прямой. Машина тычется, как слепой щенок, мотается, колесит. Со Щербанем этого не было. С трудом одолев теорию, он, взявшись за ручки, не сделал ни одного неверного или суетливого движения.

Взлет он делает превосходно. В воздухе держится хорошо, не трусит, но и не рискует. Не хулиганит. Спокойный летчик, а с посадкой не может справиться.

Это наблюдалось с первого дня и продолжается до сих пор. Как будто боится приземляться, не уверен в расстоянии до воды и в последнюю минуту нервно рвет самолет кверху. От этого посадка выходит тяжелая, на хвост.

Вот и сегодня – вздернул нос кверху, увязил хвост, ляпнулся на левый поплавок, сорвал его на зыби и проломил редан.

Мочалов хмуро крякнул.

Придется особо понаблюдать за Щербанем. Нужно точно узнать причину. Только обнаружив ее, можно будет успешно преодолеть дефект летчика. Может быть, дело в глазомерной ошибке, в ложной оценке расстояния. Бывает, что люди, великолепно определяющие на глаз дистанцию по горизонтали, совершенно лишены вертикального глазомера. Стоя на краю двухметровой ямы, они ошибаются в определении глубины на полметра. На десятиметровой высоте ошибка вырастает до двух-трех метров, а при посадке этого достаточно для катастрофы.

«Нужно будет проверить его, – подумал Мочалов, – в первый свободный день поеду с ним в сопки и повожу по обрывам. Если будут постоянные ошибки в определении глубины обрыва, – значит, собака зарыта здесь. Тогда придется отставить от полетов, пока практикой не исправится вертикальный глазомер. Жалко лишать парня воздуха, но колебаний быть не может. Бить самолеты нельзя.

В воздухе ничего не может быть на авось, на счастье. Все должно быть проверено не только в механизме самолета, но и в механизме летчика. Летное дело не вдохновение, а математика. Летчику нужна храбрость, но быть храбрым можно только на абсолютно выверенной машине, имея абсолютно выверенные движения и чувства».

Мочалов усмехнулся, щурясь от свежего и мокрого ветра, бившего навстречу мотоциклу. Он вспомнил, как утром в аэродромной столовой завязался бурный спор о храбрости и подвиге. Спорили яростно, долго и громко, обнаружив полный разброд мыслей. Спорили по-русски ожесточенно и бестолково.

Храбрость! Подвиг!

Что такое храбрость и подвиг? В воздушном бою шансы на победу дает уверенное спокойствие бойца, а не обреченное удальство гладиатора.

В споре упомянули имя штабс-капитана Нестерова, одного из пионеров русской авиации. Комсомолец летчик Глущенко восхищался героической смертью Нестерова: «Вот так и нужно! Не раздумывая, прямо на врага. Это геройство!»

Мочалов вспылил и сказал, что это не геройство, а нелепость. Но объяснить сразу толково, почему нелепость, но смог.

Сейчас это было ему вполне ясно. Нестеров был прекрасным летчиком и однажды совершил, с точки зрения Мочалова, настоящий геройский поступок. Это было в день, когда, рассчитав теоретически возможность мертвой петли, штабс-капитан Нестеров, не сказав никому ни слова, поднялся с киевского аэродрома, привязав себя к непрочному сиденью Ньюпора обыкновенным погонным ремнем, и, впервые в мире, перевернулся в воздухе со спокойной смелостью, будучи уверен, что выйдет на практике именно то, что было до мелочей рассчитано на листке бумаги в бессонную творческую ночь.

Но – показавшийся многим безумным – этот риск имел свое оправдание. Описанный в воздухе самолетом круг был революцией в авиации, он открывал необычайные возможности для летного искусства. Это был смелый прыжок в будущее.

Нестеров следовал положению Клаузевица: «Маленький прыжок легче сделать, чем большой. Однако, желая перепрыгнуть через широкую канаву, мы не начнем с того, чтобы половинным прыжком вскочить на ее дно».

Нестеров сделал сразу большой и рискованный прыжок, удача которого открывала новые пути и новые возможности авиации. Он готов был на смерть ради успеха дела, которому отдал жизнь.

Но тот же Нестеров, в самом начале войны, в первом же незначительном воздушном бою, не раздумывая, бросился на австрийский самолет, как коршун на перепела, но без звериного чутья и прицела птицы, рассчитывающей силу и направление удара интуицией, накопленной веками и передающейся как биологический признак. Обоих летчиков смяло в лепешку на галицийской земле.

Мочалову эта смерть казалась только безумством. Он видел в ней проявление безрассудной удали, характерной для поколения одиноких индивидуалистов. У них не было чувства локтя, ощущения страны и народа за спиной.

Штабс-капитан Нестеров, бросая свой самолет на противника, не продумал последствий этого поступка. Иначе он не кинулся бы таранить врага в случайном и маловажном воздушном бою. Он был асом малочисленных и еще неопытных русских летчиков. Он был нужен русской армии больше, чем другие. И если бы он думал об этом, он был бы обязан беречь как можно дольше тот комплекс уменья и знании, который был им накоплен. Преждевременной и неоправданной гибелью он обессиливал слабые кадры воздушных бойцов, отнимал у русской авиации часть ее боевой значимости. Он мог летать еще долго, одерживая победы над летчиками противника проверенными на практике боевыми методами. И лишь в полной безвыходности, окруженный со всех сторон, на поврежденной машине, с отказавшим оружием, он имел право, лицом к лицу с неотвратимой гибелью, выбрать наивыгоднейшую в таком положении смерть – падение вместо со сбитым противником.

Храбрость логична. Поступок Нестерова – офицерское сумасбродство, рыцарская выходка одиночки.

Летчик советских воздушных сил должен беречь свой самолет и свою жизнь, чтобы отдать ее без раздумья, но лишь нанеся врагу наибольший урон. И право на смертный риск рождается лишь тогда, когда нет иного выхода…

Мотоцикл влетел в улицу авиационного городка. Лохматая лайка – Мочалов узнал собаку летчика Граве, – захлебнувшись лаем и злостью, пушистым шаром подлетела к переднему колесу и, присев, откатилась, опахнутая вихрем воздуха. Моторист замедлил ход, въезжая в переулок. За зеленым дощатым забором теплым малиновым светом наливалось окно, и Мочалов счастливо вздохнул: Катя дома.

Он вылез из коляски и весело затоптался на месте, разминаясь.

Малиновый свет в окне был для него маяком домашнего тепла. Совсем недавно, нет еще пяти месяцев, он перестал быть один. Маленькая, белокурая женщина – Катя вошла в его две комнаты, и в них сразу стало все по-иному.

– Больше не поедете, товарищ командир? – спросил моторист, отирая кожаным рукавом брызги грязи со щеки.

– Нет! Но на всякий случай – подождите минутку. Может быть, кто-нибудь звонил.

Осторожно ступая, Мочалов взошел на крыльцо, открыл дверь. Ощупью пробрался темной передней к тому мерцающему сиянию, которое видел в окне. Заглянул.

Потрескивая и рассыпая искры, пылают в печи дрова. Перед дверцей на подушке сидит Катя и мурлычет, поколачивая кочережкой по головням.

Прядь волос золотым дымком вьется у ее виска, и трепетные отсветы пламени закругляют скулу. Мочалов неслышно подкрался и, положив руки на узкие ее плечи, запрокинул назад. Катя охнула, оседая.

Мгновенный взблеск испуга в ее зрачках, и, сменяя его, уже просверкали мелкие зубки смехом. Смеясь, Катя откидывается еще больше назад, валясь на руки Мочалова.

– Мочалка! Чертяка милый! Как ты неожиданно… А я хозяйничаю. Сначала сто английских слов отзубрила, потом печки стала топить, а тебя все нет.

Он притягивает Катю к себе. Катины зрачки туманно темнеют, и такой знакомо бессильной, покорной складкой опускаются уголки губ. Но вдруг она отстраняет горячими от печи ладошками захоложенное ветром лицо Мочалова и, чуть задохнувшись, немножко тревожно говорит:

– Мочалов, подожди! Подожди, я совсем забыла. Уже три раза звонил Экк.

Мочалов не слушает к целует Катю, но она выскальзывает из его рук.

– Да постой же! Сказал – немедленно позвонить ему. Очень срочно.

Мочалов огорчен. Так жаль оторваться от милого Катиного тепла, от бессильной улыбки. Слегка раздраженный, он идет к телефону и по дороге привычно приглаживает встрепавшуюся прическу, точно Экк может увидеть ее.

Станция долго не соединяет. Мочалов ждет и косится на Катю. Она подошла к окну и смотрит в густеющие сумерки Силуэт ее в раме окна тонок и нежен.

– Квартира начальника школы? Говорит Мочалов…. Хорошо, жду. Товарищ начальник? Добрый вечер… К вам? Слушаю! Нет, я задержал мотоциклиста.

В сумерках шуршит платье. Мочалов знает – Катя быстро обернулась от окна и прислушивается. Он бросает в трубку последние слова:

– Да, сейчас же еду. Через пятнадцать минут буду у вас.

Он досадливо кладет трубку.

– Мочалов, ты опять уезжаешь? – Катин голос жалобен.

– Я скоро вернусь, Катюк.

Катя секунду молчит. Вздохнув, подходит и трется щекой о плечо Мочалова.

– Когда настанет такая жизнь, чтоб можно было дольше бывать вместе?

Мочалов потрепывает ее по плечу.

– Подожди, настанет.

Катя смеется.

– Но, Мочалка, мы тогда будем старыми обезьянами, и нам не захочется даже смотреть друг на друга.

Катя провожает Мочалова на крыльцо. Совсем стемнело. Синий ковш над головой прозрачно леденеет. В нем тяжелые, чистые звезды. Мотоциклист включил фонарь. Молочный круг дрожит на дороге.

– Мочалов, ты в самом деле скоро вернешься? – спрашивает Катя.

– Думаю. Экк сказал, что разговора на полчаса.

– Я буду ждать. До свиданья.

Захлебнувшись пулеметной очередью взрывов, вскипает мотор. Мочалов усаживается. Сильный рывок. Крыльцо с Катей отлетает назад. Навстречу темь апрельского ночного заморозка. Темный мир пустеет вокруг, становится таинственным, отступает, и только круглое пятно света, прыгающее по гравию шоссе, показывает небольшой клочок живой, осязаемой земли.

«Что случилось?» – думает Мочалов, вглядываясь в темноту. Экк был немногословен: «Немедленно прибыть ко мне… задание исключительной важности».

Что может быть? Неужели война?

Мочалов напряженно смотрит налево, на восток. В темноте мерещится тусклое мерцание, чешуйчатое, как кольчуга. Океана не видно, но влажное и шумное дыхание его обвевает шоссе. Над самым горизонтом зеленая звезда медленно мигает. Кажется – неведомый притаившийся корабль сигнализирует клотиком.

Может быть, там и в самом деле притаились корабли, и пушки их, бесшумно ворочаясь в ночи, щупают притихший берег.

За горизонтом, под зеленой звездой, залегли гористые, непрочные, часто сотрясаемые земными судорогами острова. Горбатые спины делают их похожими на пригнувшихся перед прыжком зверей. Бухты и гавани островов заполнены низкими, тяжелыми силуэтами серых кораблей.

Серые корабли заволакивают дымом цветущие островные побережья. Тяжелые транспорты расталкивают брюхами морские хляби, переползая проливы и высаживая на континенте полки, бригады, дивизии солдат, похожих на заводные игрушки, под командой юрких и наглых офицериков. Они рассматривают большую землю щелевидными, ненасытными, все вбирающими глазками.

Мочалов знал и ненавидел эти глаза. Черные бисеринки с сухим блеском каменного угля, пристальные и ничего не говорящие, они упирались в глаза собеседника беспокойным жальцем штыка, оставаясь вежливо неподвижными, пока в них смотрят. Но стоило отвернуться, и бисеринки оживали, норовили заглянуть куда не полагается, юлили и вертелись с примитивным, почти целомудренным цинизмом голодной крысы. В их безвлажном блеске горела тогда неутомимая жажда стяжания и тупая каменная жестокость.

У Мочалова перехватывало дыхание от ненависти. Он видел в этих узких щелках средневековую темь, едва прикрытую тонкой пленкой свежего лака. В этой тьме копошились смутные и мучительные тени трехлетних малюток, продаваемых родителями в уплату аренды помещику, призраки ребят, покупаемых в рабство текстильными и металлургическими магнатами, фантомы тринадцатилетних девочек, отдаваемых в голодные годы за чашку риса для страшной жизни на загаженных следами самцов всех наций матрацах Иошивары.

Тогда Мочалов бледнел от злобы и гнева. Он переживал судьбу этих призраков. Он голодал, болел, изнемогал от побоев и пыток и умирал вместе с ними.

Жизнь и школа вдохнули в него навсегда чувство великой близости и связи со всеми раздавленными угнетением. И его двадцатичетырехлетнее сердце разгоняло по телу вместе с кровью огромную пронзительную ненависть к угнетателям.

Нервный холодок боевого возбуждения мурашками прошел по спине Мочалова.

Навстречу бежали белые огни аэродрома. В окнах домика Экка светло и весело горело электричество. Начальник школы не хотел переезжать в новый городок и остался на аэродроме, которому отдал всю любовь стареющего летчика. Он переделал под квартиру барак бывшего общежития инструкторов.

Мочалов еще на ходу выпрыгнул из коляски и с разлета взбежал по гулким деревянным ступеням.

2

Экк поднял от разложенной на столе карты зоркие с желтыми искорками зрачки.

– Задание понятно?

Мочалов кивнул. Он не мог выговорить слова, голос отказывался повиноваться. Он был ошеломлен. Мальчишеская гордость распирала ему ребра, готовая выхлестнуться из тела каким-нибудь фортелем. Хотелось запрыгать, кувырнуться через голову, пройти на руках, и нужно было все самообладание, чтобы сохранить спокойствие выдержанного и дисциплинированного командира.

– Я понимаю, – сказал Экк, – что вам приятно было бы лететь на наших машинах. И мне это было бы приятней, такой полет – прекрасный экзамен для материальной части. Но, к сожалению, это невыполнимо. Подготовка наших машин к такому заданию требует времени и полного обеспечения. Но ждать нельзя. Дороги каждые сутки.

Мочалов раскрыл рот – и снова ничего не сказал. Он хотел заявить, что готов лететь без всякого обеспечения, но вспомнил свои собственные мысли о храбрости и подвиге полчаса назад и удержался.

– Я уверен, – Экк кропотливо сложил карту, – что с американскими машинами вы справитесь не хуже, чем со своими. Досадно, что мы будем создавать рекламу капиталистической фирме, но что же сделаешь… Теперь будьте готовы. В семь утра выедете во Владивосток. Пароход в Хакодате отходит в одиннадцать тридцать. К отходу парохода получите для всех документы и чековую книжку на калифорнийский банк. Все это будет приготовлено во Владивостоке. Понятно?

– Так точно, – ответил Мочалов, думая о другом.

– Самолеты приобретете в Сан-Франциско и оттуда поведете прямо в Ном. Вас удовлетворяют люди, которых я вам даю? Повторю еще раз: вторым пилотом на другой самолет Марков, запасным пилотом Блиц. Штурманами Саженко и Доброславин. Вы начальник с полной властью и ответственностью.

– Товарищ начальник школы, – Мочалов выпрямился, глуша волнение, – состав людей для меня вполне приемлем. Разрешите только доложить, что я хотел бы вместо Саженко получить Куракина. Задание исключительно сложное, и я хотел бы иметь лучшего из наличных штурманов.

Экк, прищурясь, вертел в руках сложенную карту.

– Куракина вы не получите, летчик Мочалов, – сказал он суровым командирским тоном и сейчас же, встопорщив седеющие стриженые усики, усмехнулся.

– Ты мне не дури, – продолжал он, переходя на ты, – не дури. Смотри, пожалуйста, какой завидущий! Давай ему лучшие машины, лучших пилотов, лучшего штурмана. До чего изнахалились, щенки! Полетать бы вам в паше времечко на гробах, хотел бы я вас, сукиных котов, видеть. А не хочешь ли на «Сопвиче» слетать, а вместо штурмана – капитана с астраханского буксира? Вот! Куракина я тебе не дам. Почему? Потому что не считаю нужным начисто обескровливать школу в тревожное время. Полагаю, что лучшего штурмана могу удержать при себе, доверяя задание лучшему летчику. Разумная экономия сил. Понял?

– Есть, товарищ начальник, – Мочалов опустил глаза, чувствуя, как загораются щеки. Экк редко хвалил в глаза и раз сделал это – похвала была как неожиданный и ценный подарок. И то, что Экк заговорил с ним на «ты», было признаком большого внутреннего волнения самого Экка. Он так обращался к своим командирам, только когда ощущал их не как подчиненных, а как свою семью, своих родных ребят.

– Счастливого пути! – Экк стиснул руку Мочалова большой теплой, полной силы ладонью. – Всякого тебе успеха. Я за тебя совсем спокоен.

Это было высшей похвалой, и Мочалов ответил начальнику таким же порывистым рукопожатием, взглянув ему прямо в глаза. Экк улыбнулся.

– Вижу… Хочешь спросить и не решаешься. А я вот угадал о чем. Почему я выбрал тебя, самого молодого? Правда?

Мочалов утвердительно кивнул.

– Потому, сынок, – Экк положил руку на плечо Мочалова, – что эту самую молодость твою я люблю. Особенная она, твоя молодость, не такая, как наша была. Молодость нового человека. Трезвая, счастливая, ясная. Умней прежней старости… Ну, ступай… О жене не беспокойся, сам поберегу, – добавил он, опять угадывая не сказанное Мочаловым, – и поедешь домой в машине, нечего на драндулете мотаться, устанешь. Я свой «газик» тебе вызвал. Прощай. Сбор без четверти семь в столовой, оттуда и выедете. Я приду еще проститься.

Мочалов вышел. У ступенек, отражаясь в ледке подмерзшей лужи, тихо рокотал автомобиль.

– Держись крепко, Мочалов! – услыхал Мочалов оклик Экка вдогонку тронувшейся машине.

– Есть держаться крепко, – он помахал рукой Экку и захлопнул дверцу.

Лампочка смутно освещала кабину. Мочалов засунул руку во внутренний карман куртки и, напрягая зрение, всматриваясь в танцующие буквы, перечел копию правительственной телеграммы, полученной Экком из Москвы.

В телеграмме сообщалось, что северо-западнее мыса Йорк, на семьдесят третьем градусе северной широты, потерпело аварию судно гидрографической экспедиции «Коммодор Беринг», люди с которого высадились на дрейфующий лед. Правительство приказывало начальнику школы в двадцатичетырехчасовой срок выделить из летного состава экипаж двух самолетов и немедленно отправить его через Хакодате в Сан-Франциско, где начальнику экспедиции поручалось приобрести два самолета полярной службы, взять заготовляемую торгпредством теплую одежду и продовольствие и перебросить все это потерпевшим. По выяснении возможности посадки на лед начальнику экспедиции предписывалось срочно приступить к снятию людей со льдов и доставке на берег.

Три подписи заканчивали телеграмму. Мочалов никогда не видел подписавших, но имена их были так близки, что за печатным текстом люди эти стояли живыми и он слышал их голоса, передающие ему приказ.

Он спрятал телеграмму. Опять чувство особенной гордости вспыхнуло в нем.

Этой телеграммой и ласковым, заботливым голосом Экка с ним разговаривала страна, которую он любил, как мать, и которой был обязан больше, чем матери.

Страна доверяла ему, Мочалову. Страна звала его на подвиг.

– Подвиг? Чепуха! – вслух сказал он и засмеялся. – Какой подвиг? Только первый взнос в уплату долга.

Он знал, что за свою недлинную жизнь он много задолжал стране. С семилетнего возраста, когда он был жестоко вовлечен в круговорот бытия, он всей своей судьбой, существованием, прошлым, настоящим и будущим был обязан стране, тому громадному, в муках и крови рожденному организму, который сейчас так легко и понятно укладывался для него в четыре буквы – СССР.

Эта страна заменила ему мать, повесившуюся от страха казачьей порки перед всем селом, и отца, расстрелянного дроздовцами. Ее заботливые и настойчивые руки много раз снимали с поездных площадок и буферов лохматого, растерзанного, вшивого мальчишку, мыли его, одевали, поселяли в теплом доме, из которого он бежал, как лесной звереныш из клетки, в тоске по холодному и опасному, но родному лесу. И опять эти руки терпеливо, умело и ласково приводили его обратно, пока он не почувствовал в их неутомимой опеке подлинное тепло и не остался, успокоенный и притихший, но еще недоверчивый, в стенах, которые начали казаться ему нестрашными.

Страна учила его ходить, видеть, слышать и понимать. Страна оберегала каждый его шаг, и его инстинктивное недоверие загнанного волчонка рассеивалось понемногу.

Он исподволь привязывался к облупленному особняку детдома, к старухе заведующей, мучимой постоянными флюсами. Он уже не сыпал больше соли в чай нянькам и не бросал дохлых кошек в окно к стонущей от зубной боли старухе.

Однажды она стала читать своим буйным питомцам вслух. Он настороженно примостился у двери, с презрительной гримасой на губах. Подумаешь дело – книжки слушать! Но, слово за словом, читаемое захватывало его. Он придвинулся ближе и стал тяжело и часто дышать. Его кулачонки стиснулись, гримаса подвагонного Чайльд-Гарольда сползла с губ, а в глазах защемило солью. Он слушал «Гуттаперчевого мальчика» до конца, и когда старуха закрыла книгу, он не поверил, что это конец. На следующий день, с клятвами, что ничего не сделает с книгой, он выпросил ее и вторично перечел, забившись в угол, помогая себе руками и губами.

В этот миг он родился вторично и с жадностью опоздавшего стал наверстывать растерянные годы. И опять заботливая и терпеливая рука страны вела его по новой дороге, пока не вручила беспризорному Митьке Мочалову диплом на звание морского летчика.

С этого дня он стал на ноги без костылей. Он вошел в жизнь легким и уверенным шагом прозревшей молодости. Материальная забота страны кончилась, но с ним навсегда осталась великая моральная сила товарищества, горячая спайка комсомола, раз навсегда расплавившая его одиночество. Где бы он ни находился теперь, он знал, что рядом всегда найдет такую же уверенную молодость, вместе с которой не страшно ничто.

Он перебросился мыслью от этих воспоминаний к завтрашнему дню.

«Экк выделил отличный состав. Марков – первоклассный летчик, хотя нервен и с интеллигентскими странностями. Интеллигентскими в плохом смысле. Блиц – твердый и спокойный парень – замечателен неразговорчивостью. Делает все молча. Оба штурмана дело знают. Лучше бы, конечно, получить Куракина. Но Экк прав. Что ж, можно обойтись и без Куракина».

Одно было досадно – необходимость взять бортмехаников в Америке, знакомых с самолетами. Хотя они и лучше знают свои машины, все же это чужие люди, с чужой психологией. Кроме того, ни он, ни другие пилоты не владеют настолько английским языком, чтобы свободно объясняться с американцами. А в полете необходима полная уверенность, что тебя поймут с полуслова.

– А, справимся, черт возьми, – сказал он, усмехнувшись.

Не боги же горшки обжигают. И до Америки еще шесть суток – можно успеть вызубрить по английскому авиационному словарю назубок технические термины. Самое главное, не ошибаться в названиях частей и приборов. А склеить фразу не так уж трудно.

– Справимся, – повторил он, откинулся на спинку сиденья и, сложив губы бантиком, засвистал.

Это был мотивчик, который привязался к нему, как привязывается к человеку бесхозяйный песик где-нибудь в глухом переулке, неотвязно крепко. В веселом и частом темпе было нечто бодрящее. Мотивчик этот Мочалов услыхал впервые на запакощенном перроне одной из станций, отмечавших этапы его сиротства и первоначального одиночества.

Из вагонов выгружался матросский эшелон. В пяти километрах засела банда неведомого атамана. Матросы были присланы из города покончить атаманские похождения. Они выстроились на платформе, загорелые, большелобые от сдвинутых на затылки бескозырок. У них не было никаких инструментов, кроме гармонии в руках курчавого парня в тельняшке и надтреснутой флейты у другого. Но нужно было показать запуганной станции боевую матросскую лихость, и с первым шагом отряда в два голоса залились баян и флейта, и в две сотни глоток подхватили напев матросы.

Из всей песни Мочалов, жадно кромсавший зубами брошенный ему одноглазым боцманом волшебно вкусный ломоть сала, запомнил только мотив и четыре строки:

 
Долог путь до Типперери,
Долог путь – четыре дня,
Но зато красотка Мери
В Типперери ждет меня.
 

Странное слово «Типперери» долго оставалось для Мочалова загадкой, вроде наговорного шаманского выклика, да он и не стремился узнать, что это такое. Узнал уже в летной школе и даже удивился, что такое необычайное сочетание букв скрывало за собой невидную английскую деревушку, случайно попавшую в военную песенку и, волей случая же, облетевшую весь мир.

Даже и эти слова Мочалов в конце концов позабыл, и осталась только бравурная, лишенная смысла мелодия, которая всегда сама собой навертывалась в минуты раздумья или труда. В памяти его она была навсегда связана с освежительной бодростью июньского утра и тяжелым шагом матросов.

– Приехали, товарищ командир!

Мочалов встряхнулся. Автомобиль уже несколько секунд стоял у дома, и шоферу показалось, что командир дремлет.

Мочалов простился с ним. В окнах было темно. Мочалов взглянул на браслет. Зеленые фосфорные иглы стрелок показали половину второго. Он просидел у Экка пять часов вместо получаса. Конечно, Катя легла, не дождавшись его. Жалостная нежность к Кате охватила Мочалова. Он тихо открыл дверь, на носках вошел в прихожую, ощупью повесил куртку и, сняв сапоги, пошел внутрь. Прошел первую комнату, половицы тихо поскрипывали под шагами. В спальне смутно виднелись постели. На Катиной – одеяло поднялось горбиком. Мочалов подошел, прислушался. Катя дышала ровно, казалось, тепло ее дыхания доходит до его губ.

Ему стало жаль будить ее, и в эту секунду он впервые осознал, что завтра разлучится с Катей, может быть, навсегда, и ни Катя больше не увидит его, ни он ее.

У него часто забилось сердце и внезапно пересохли губы. Стало тревожно, и, гоня эту ненужную тревогу, он нащупал и повернул выключатель. Бело и ярко полыхнул свет. Катины ресницы вздрогнули, но сон еще цепко держал ее.

Мочалов нагнулся к ней, спиной закрывая от лампы. На пушистой ребяческой щеке Кати тлела нежная воспаленность румянца, у ключицы легкими толчками билась кровь. Правая рука была сжата в кулачок, как будто Катя во сне поймала птицу-счастье и крепко держала ее.

– Кит, – тихо позвал Мочалов и коснулся ее плеча.

Она пошевелилась, поворачиваясь на спину и вытягиваясь, и приподняла веки. Глаза, наполненные сном и отсутствующие, ожили и потеплели.

– Мочалка, ты – свинья, – проворковала она, протягивая к нему руку, – ты не любишь жену, Мочалов, и шляешься до утра. Уходи вон, плохой!

А рука легла уже на шею Мочалова и тянула к себе. Он сказал нарочито спокойно:

– Ты врешь, жена Мочалова. Я тебя люблю. Но я еду далеко-далеко. Мне осталось очень мало быть с тобой. Помоги мне уложиться.

Катина рука упала на одеяло, и она быстро села на постели. Смотрела на Мочалова, часто мигая. Воспаленность сошла с ее щек, и рот раскрылся.

– Куда?

В коротком вопросе было столько испуга и тревоги, что Мочалов смутился.

– Меня назначили в полет. Погибает наша экспедиция на севере. Нужно вывезти людей со льда, – овладев собой, выговорил он, гладя Катино плечо. – Мы уезжаем в полседьмого во Владивосток, а оттуда в Америку. Уложи мне белье, мелочи. Страшная спешка.

Катины глаза, не отрывавшиеся от него, медленно тускнели, затмевались влажностью, и он понял, что сейчас хлынут слезы. Чтобы предупредить их, он сказал твердо и настойчиво:

– Ты знаешь, что меня в любую минуту могут послать не только в полет, но и прямо в бой. Крепись, Кит!

Катя опустила голову. Одна капля тяжело сползла, упала на ключицу, темным кружком расплылась по полотну рубашки. Катя провела тыльной стороной кисти по глазам и, откинув одеяло, спустила ноги на пол, ища туфли. Мочалов надел их ей.

Катя прислонилась головой к его гимнастерке и тихо сказала:

– Я знаю, Митя… Извини. Это от неожиданности. Сразу после сна. Я сейчас все сделаю.

Она вскочила и мелкими, но четкими шажками перешла комнату и, нахмурив бровки, открыла шкаф.

– Принеси чемодан из прихожей, – полуобернувшись, уже по-женски деловито, сказала она Мочалову.

Он пошел за чемоданом, растроганный и взволнованный.

То, что она назвала его Митей, а не Мочаловым или Мочалкой, как всегда, показывало серьезность ее отношения к случившемуся. Шутливая ласковость обычных названий показалась ей неуместной. Как в нем самом, так и в Кате, после мгновенного испуга и волнения, взяло верх над слабым, над женским и личным, то чувство внутренней дисциплины, которое так свойственно было и Мочалову, и ей, и всей молодежи, выросшей вместе с ними.

Пусть трудно подавить в себе личное чувство, внезапную горечь отрыва от только что обретенного тепла, ласковости, предельной человеческой близости, но нужно его подавить, когда человека требует большое, перекрывающее его собственные переживания, дело. Мочалов понимал, что волнение Кати не угасло, что оно не может угаснуть, что она потрясена, но это уменье справиться с темным и непокорным голосом сердца облегчало ему самому тяжесть разлучных минут и рождало в нем еще большую благодарность и близость к Кате.

Он сидел и курил, смотря, как Катя, на корточках, ловко и скоро наполняла пустое брюхо чемодана нужными вещами. Они были покорны ее рукам и укладывались каждая на свое место.

Мочалов удивлялся. Он никогда не мог овладеть загадочным искусством находить место вещам. Поездка всегда была для него мучением, а укладка вещей пыткой. Все эти штуки оживали, злобно упрямились, вырывались из рук, пока в неистовой злости, комкая все и танцуя на чемодане, Мочалов не побеждал их дикое упрямство. Катя обращалась с вещами, как опытный дрессировщик со зверьем. Вещи рычали, но подчинялись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю