Текст книги "Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы"
Автор книги: Борис Лавренев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)
– Ну, вышло наоборот. Причесал-то я его, – сказал Вика.
– Очень хорошо… – Девушка перебросила весла на другое плечо и спросила: – Вы торопитесь куда-нибудь?
Вика хотел сказать, что ему нужно догнать отца и друга у трамвайной остановки, но девушка смотрела так приветливо и у нее было такое милое, привлекательное лицо, что Вика неожиданно для себя самого сказал:
– Да нет… Куда же мне теперь торопиться? Дело сделано, можно и погулять.
– В самом деле? Вот отлично. Я хочу покататься на лодке, а одной скучно. Вы ничего не имеете против?
– Есть, товарищ командир, – ответил Вика, – давайте весла и пошли к морю.
Они спустились к лодочной станции и отвязали маленькую гичку от причала.
Вика вложил весла в уключины и хотел отваливать, но спутница остановила его.
– Нет, нет… Садитесь на корму, а я на весла. Во-первых, я очень люблю грести, во-вторых, я не хочу, чтобы вы подумали, что я словчилась пригласить вас, чтобы катать меня, а в-третьих, вы сегодня герой дня, и я вас катаю…
– А в-четвертых, вы милейшее существо, – сказал Вика, отталкивая гичку от пристани, – и это, к сожалению, все, что я о вас знаю. Вас зовут Лелечкой, а все остальное темно, как история мидян. Я даже не знаю вашей фамилии.
– Ну, фамилия – пустяки. Фамилия у меня самая простая – Петрова.
– А имя и отчество?
– Не требуется. Зовите Лелей. А как вас зовут?
– Меня Викентием. Зовите Викой.
Девушка промолчала и навалилась на весла. Гребла она хорошо, неторопливо, сильными взмахами. Гичка ходко шла по тихому морю.
Вода золотела от заката. Под бортом гички она была сияюще зеленой. Сквозь ее стеклянный пласт виднелся наглаженный волнами полосатый песок, усеянный ракушками. По песку хлопотливо носились маленькие крабы, проплыла стайка султанки. Вика улегся на корме и опустил руку в теплую влагу.
Неожиданно девушка засмеялась.
– Я сегодня опростоволосилась. Вашего отца дедушкой назвала, а он, оказывается, совсем не старый. Вы счастливый, у вас есть отец.
– А у вас нет? – спросил Вика.
Девушка пустила весла по борту и задумчиво сказала:
– Нет… Его убили в двадцать первом году бандиты. Он был агроном, поехал в деревню, в командировку. Они выскочили из леса и застрелили его. Думали, что он везет деньги, а у него ничего не было. Я живу теперь с мамой.
– Служите?
– Нет… – Девушка наклонилась вперед и доверчиво смотрела на Вику. – Я учусь в техникуме. Я химичка. У нас очень интересно. Один из наших профессоров работает над синтетическим каучуком, и моя группа работает с ним вместе. Мы уже многого добились. Профессор говорит, что у меня есть все данные стать хорошим химиком, и обещал мне аспирантуру.
Вика улыбнулся. Девушка была просто трогательной.
– О, оказывается, я плыву на одном корабле с будущим академиком.
Он думал смутить свою собеседницу шуткой, но она просто и совсем серьезно ответила:
– Я люблю научную работу. По-моему, нет ничего лучше. Большое и благодарное дело. И творческое.
Ребяческая наивность сбежала с ее лица, глаза стали глубоки и строги. В свою очередь она спросила Вику:
– А вы тоже учитесь?
– Да.
– А где?
– В институте коммунального строительства. Кончу – стану архитектором и построю вам завод синтетического каучука… А пока работаю на практике на «Металлострое» в бригаде арматурщиков.
Девушка снова взялась за весла. Быстро темнело. На берегу вспыхнули огни.
Издалека из городского парка зазвенела музыка. Девушка лениво шевелила веслами и молчала. Молчал и Вика, думая о своем.
Девушка нравилась ему. Она была непохожа на тех девушек, которых он ежедневно встречал в институте и на стройке.
В ней не было грубоватости, резкости, размашистых мальчишеских манер, показного ухарства, чрезмерной фамильярности. Но вместе с тем она не была и кисейной барышней, мещаночкой.
Легкий налет ребячьей наивности был в ней от юности, от незамутненной ясности, от чистоты. С ней Вика чувствовал себя легко и просто, как будто они говорили сегодня не в первый раз, а знали друг друга уже давно.
Гичка бесшумно коснулась бревен пристани. Вика выскочил и принял поданные весла. В темноте рука девушки задела Вику по щеке. Рука была теплая и нежная, и Вика даже пожалел, что прикосновение было таким мимолетным.
– Вы сдайте весла, – сказала девушка, – а я моментально оденусь.
У инвентарного сарая стояла очередь возвратившихся катающихся, сдававших имущество, и, когда Вика пробился к сторожу, девушка появилась уже в прежнем своем платьице.
Они вместе вышли со стадиона.
– Вам на какой трамвай, Леля? – спросил Вика, впервые назвав девушку по имени.
– Мне, собственно, ни на какой. Я хочу идти пешком. Крепче буду спать. А вы поезжайте.
– Я тоже с удовольствием пройдусь, – ответил Вика и с недоумением отметил, что сказал совсем не то, что хотел: он чувствовал сильную усталость и вовсе не хотел идти пешком.
– Но я живу не слишком близко, а вы ведь очень устали после игры.
Если бы было светло, она увидела бы, как покраснел Вика. Она угадала его мысли. Но почти с обидой он ответил:
– Что вы? Я тренированный спортсмен. И потом такая чудесная ночь.
– А по-моему, вы врете, – улыбнулась Лелечка. – Как можно не устать после такого напряжения! Но если вам хочется идти со мной, я буду рада.
Она доверчиво позволила Вике взять себя под руку, и они пошли аллеей. Через темную зелень акаций пробивались лучи фонарей, бросая на гравий аллеи розовые пятна. После молчания девушка сказала:
– Вы, наверно, очень любите своего отца.
– Почему вы думаете? – удивился Вика.
– Я заметила, как во время игры вы часто смотрели туда, где сидел ваш отец, и у вас даже лицо светлело в эти секунды.
– Да. У нас прекрасные отношения с отцом. Для меня и брата он больше друг, чем отец. У нас всегда есть общий язык. И мы очень уважаем отца. Он старый большевик, много пережил, был на каторге. У нас с ним нет никаких разногласий.
– Это хорошо. Я знаю несколько семей, где отцы большевики, а дети просто шалопаи. Это, должно быть, очень тяжело. По-моему, на детях партийцев огромная ответственность перед старшим поколением. Они должны жить и работать так, чтобы сделать больше, чем сделали отцы. Чтобы отцы, уходя, знали, что отдавали жизнь недаром. А то у меня есть знакомая семья – отец тоже старый партиец, сейчас очень ответственный работник и сгорает на работе, а сын ушел из комсомола и фокстротирует на танцульках. И между родными людьми вырастает пропасть.
– Конечно, – сказал Вика, – но я думаю, что таких меньшинство… А вы комсомолка?
– Нет, – спокойно ответила девушка, и, хотя Вике хотелось спросить – почему, он удержался, чувствуя, что допрашивать об этом сейчас, может быть, неудобно. И, отвечая на слова девушки, заговорил:
– Дело даже не в том, что у хороших революционеров бывают негодные дети. Дело в том, что разрыв между отцами и детьми никогда еще не принимал таких острых форм, как в наши дни. Потому что, за редкими исключениями, между старшими и младшими встала социальная катастрофа, которая одних бросила на старый берег, других на новый. Новое поколение живет на совершенно иных устоях, чем старое. Моста нет, и между ними лежит непроходимый провал.
Девушка неожиданно прижалась к плечу Вики и залилась смехом.
– Простите, пожалуйста, – едва выговорила она, захлебываясь, – вы не говорили ничего смешного, и я внимательно вас слушала, но ваша последняя фраза… ха-ха-ха… фу, как это глупо… ваша фраза напомнила мне случай на собрании в техникуме… Докладчик, наш студент, говорил, что между эпохой капитализма и эпохой социализма лежит переходный период… И вот… ха-ха… в прениях встает – один такой у нас есть – «ортодоксальный» парнишка и говорит: «Докладчик оппортунистически ставит вопрос, он смазывает значительность переходного периода… Как он сказал о переходном периоде: „лежит“. Разве можно, товарищи, применять такой статический термин к бурному времени нашего строительства?»
Вика тоже расхохотался.
– Классный номер. Много у вас в техникуме таких «правоверных»?
– Хватает. Я вам много могу рассказать курьезов.
Они вышли из аллеи в ярко освещенную улицу. На углу, у будки с минеральными водами, мальчуган продавал розы. Вике захотелось доставить удовольствие этой милой девушке, с которой он чувствовал себя так хорошо, и он взял у мальчугана всю охапку роз.
– Это вам за сегодняшние добрые пожелания и за сочувствие.
Не жеманясь, с коротким «спасибо», она взяла букет и окунула во влажную свежесть цветов лицо, потом протянула букет Вике.
– Как пахнут!
Вика вдохнул всей грудью дразнящий пряный запах роз и еще какой-то неощутимо тонкий аромат девического дыхания. Кровь ударила ему в виски, и он поспешно вернул букет.
– Ну, вот мы и пришли, – сказала девушка, останавливаясь у ворот. – Если захотите, приходите к нам. Я с удовольствием увижу вас у себя, и мама будет рада.
Она протянула маленькую узкую руку, и тут Вика совершил преступление. Он нагнулся и поцеловал холодную от весенней свежести кисть. И когда сообразил, что сделал, – стремительно повернулся и, не оглядываясь, ушел.
Дома он застал только отца. Михаил Викентьевич сидел в столовой и читал газету. Увидев входящего Вику, с ворчливой шуткой сказал:
– Куда же ты девался, щенок? Мы с Леонидом битых полчаса ждали тебя у трамвая, а потом рукой махнули.
– Задержался по делу, – сурово ответил Вика, повертываясь спиной, чтобы отец не видел его горящих щек.
Михаил Викентьевич снова погрузился в газету. Вика налил себе чаю, по не пил, а только машинально вертел ложкой в стакане. Мысли его были далеки от чая, столовой, дома. Наконец он встряхнул головой и искоса взглянул на отца. Михаил Викентьевич был увлечен чтением. Тогда Вика осторожно потянул за угол газеты.
– Чего тебе? – спросил Михаил Викентьевич.
– Папа, – сказал Вика отчаянно, – я заболел.
Михаил Викентьевич положил газету и сдвинул очки на лоб.
– Что такое? – спросил он тревожно, – чем заболел?
– Я заболел, папа… Поглупением… Я, кажется, втрескался.
Михаил Викентьевич улыбнулся хитро и понимающе.
– Вот какие дела? В кого же?
Вика молчал. Тогда Михаил Викентьевич с той же хитрой улыбочкой спросил:
– Эта… беленькая с треугольничками?
Вика, зардевшись, кивнул.
– Ну, что же… Одобряю… Девушка приятная. Она и мне очень понравилась.
Вика встал и, подойдя к отцу, обнял его сзади.
– Папка, – шепнул он, – я сейчас провожал ее домой и знаешь… – он запнулся, – когда я прощался с ней, я ей руку поцеловал. Как ты думаешь, это очень плохо… для комсомольца?
Михаил Викентьевич притянул Вику к себе и потрепал по щеке:
– Щенок… глупый щенок! Плохо лизать руки бабам походя, от нечего делать, бабам, с которыми у тебя нет ничего общего. А поцеловать руку женщине, которую чувствуешь близкой и родной, – можно. Целуй. На то и молодость. Только береги девушку, если полюбишь. Ты ведь хороший и честный… Будь счастлив, мальчик.
Вика боднул отца головой, звонко чмокнул его в щеку и вихрем унесся к себе.
<1932>
ВООБРАЖАЕМАЯ ЛИНИЯ
Первым и единственным камнем преткновения в красноармейской службе для Скворцова был горизонт.
Было это в те дни, когда новенькая фуражка ядовито зеленела пушистым ворсом верха, как поемный луг после спада разливных вод, шинель не облежалась еще на круглых плечах и торчала острыми углами затверделого сукна, а казарма казалась оглушительным складом нерассортированного шума.
Словом, в те дни, когда Скворцов только-только начал привыкать к мысли, что он уже не житель села Ракитина, а боец Рабоче-Крестьянской Красной Армии и что это новое положение в корне меняет его жизнь.
Решительное столкновение Скворцова с горизонтом произошло на первом занятии по топографии. Исход борьбы оказался неопределенным. Скворцов считал себя победителем, но, если бы горизонт мог иметь свое мнение, он, вероятно, также не признал бы своего поражения.
– Горизонтом называется воображаемая линия, на которой для взгляда наблюдателя, смотрящего вдаль, земля сходится с небом, – сказал преподаватель, плавно поведя перед собой рукой на уровне груди.
Преподаватель был взводным командиром из сверхсрочных одногодичников. Он был очень юн, румян, как девушка, но старался быть очень положительным и официальным.
– Понятно, товарищи? – спросил он, оглядывая взвод.
Товарищи молчали, но по особенному, учащенному сопению, шуршанию свежих гимнастерок на крепких спинах и напряженным, блестящим взглядам преподаватель сделал для себя неутешительный вывод, что объяснение его требует дополнительного толкования.
Горизонт еще не овладел молодыми, неискушенными умами. Он скользил по их поверхности, не проникая в глубину мозговых клеточек. Нужно было сделать понятие горизонта реальным, материализовать его, довести до степени такого же удобно-понятного предмета, как обеденная каша с салом, ибо для пограничника горизонт – вещь серьезная.
– Хорошо, товарищи, – впрягся снова преподаватель в горизонтальную проблему, – попробуем объяснить отвлеченное понятие наглядным примером. Большинство из вас жило в деревне и чаще видело горизонт, чем горожане, от которых он скрыт архитектурными деталями (преподаватель любил иногда остро научные термины, как южные народы – красный перец). Вы каждый день видели горизонт, но не обращали на него внимания как на естественное явление. Так вот – представьте себе, что вы вышли на полевую работу. Перед вашими глазами открытое пространство, где нет ни леса, ни гор, а только ровная, как поле, нива. И вы видите, что на некотором расстоянии от вас нива кончается, соприкасаясь с небом. Воображаемая линия соприкосновения неба с нивой и называется в науке горизонтом. Теперь понятно, товарищи?
Сопение утихло, и напряженный блеск погас. И робкий еще, но уже осознающий первую победу в учении голос из угла отозвался:
– Понятно, товарищ командир.
Преподаватель облегченно поправил пояс на френче и хотел уже продолжать возню с горизонтом для изъяснения практической важности этого явления, как другой голос (он принадлежал Скворцову) опять выбил почву из-под его ног.
– Товарищ командир, – Скворцов говорил решительно и хмуро, сознавая, что идет наперекор начальнику, наверное съевшему собаку в горизонтах. – Это неправда, что земля с небом сходится.
– То есть как неправда? – возмутился уязвленный преподаватель.
Скворцов оробел, но не сдавался.
– У нас на селе старики говорили, точь-в-точь как вы, что земля до неба касаема и можно по лестнице на небо залезть. Я в те поры подпаском был, и дюже меня интерес взял до того места дойти и на небо заглянуть.
Сдержанный смешок за спиной Скворцова колыхнул взвод, и Скворцов медленно налился краской.
– Вот и пошел я раз по полю… Еще подметил на том месте – куст прямо в небо торчал. Дай, думаю, до него доберусь – и до неба рукой подать… Иду, а поле от меня все уходит. До куста дошел, а за им опять поле, к до неба не допрыгнешь. Ну, плюнул – и назад. Ясное дело – враки. Ничего не сходится, и линии не видать.
Взвод уже откровенно грохотал. Преподаватель криво усмехнулся.
– Товарищ, – сказал он, – я же вам и говорю, что линия эта – воображаемая. На самом деле ее нет.
– А на что ж воображать, коли ее нет, – уже сердито сказал Скворцов, – только людей зря путать.
Преподаватель призвал на помощь авторитет науки:
– Потому, что условное понятие горизонта дает нам возможность самым простым образом, без всяких вычислений и инструментов, доказать, что земля не плоская, как думали раньше, а имеет форму шара. Понятно?
Скворцов помолчал и мрачно ответил:
– Може и так, а по-моему, можно и без врак доказывать.
И хмуро сел под общий хохот. То, что рассказывал преподаватель дальше, было вполне понятно Скворцову и не вызывало в нем никаких сомнений, но с горизонтом он долго оставался во вражде. И часто, закрывая глаза, пытался представить себе эту, неизвестно к чему воображаемую линию, но не мог.
Его не смущали и не ставили в тупик такие сложные понятия, как «экономика», «эксплуатация», «капитал», «социализм», – все это было вполне понятно и реально и вызывало совершенно определенные чувства симпатии или вражды. А воображаемая линия горизонта оставалась в сознании каким-то туманным, расплывчатым призраком, не имеющим реальной ценности.
И только через год он понял горизонт с предельной остротой и ясностью, когда попал в пограничную заставу. Приведенный впервые отделкомом на пост, он оглядел лежащее перед кустом, за которым ему предстояло стеречь советский рубеж, болотистое пространство. Здесь должна была быть граница. Границу он хорошо знал по карте Союза. Советская земля была отделена от земель, точивших на нее клыки штыков, жирной черной чертой.
И Скворцов думал, что на местности граница помечена либо насыпанным валом, либо вырытой канавой. Но ничего подобного не было видно в мшистом, дымящемся осенним туманом болоте. Оно лежало рыжее, ровное, мокрое и противное. За ним синел такой же перелесок, как и на советской стороне. Но там были чужие, – Скворцов знал это. Чужая земля, чужие деревья, чужие люди.
– А где ж граница, товарищ Садченко? – недоуменно спросил он у отделкома. – Как мне ее разобрать?
– От чудак, – ответил Садченко, – не иначе ты думал, что тебе тут флажки на веревках навешаны, как лису загонять…. От – болото видишь?.. Ну, посередь болота и есть граница… Она ж воображаемая линия.
Скворцов глянул на болото, и в сознании его все сразу стало ясным. Он реально увидел границу. Она пролетела в его мозгу резко очерченной линией. По эту сторону лежали свободные поля, дымили свободные фабрики, и землей правили такие же бесчисленные Скворцовы и Садченки, над которыми не висела ничья палка. По ту сторону Скворцовыми и Садченко, носившими чуждо звучащие имена, помыкали хозяева. Оттуда тучей ползли к советской земле ложь, предательство, вражда, насилие. И, раз поняв воображаемую линию границы и ее высокую условную правду. Скворцов понял и воображаемую линию горизонта. Это была такая же граница, но лишенная социального смысла и потому для Скворцова второстепенная.
Стекла заставы тонко и жалобно звенели от ударов метели. Двое суток она бесилась разъяренной, визгливой, вздорной ведьмой и только в ночь, исчерпав весь запас злобы и остервенения, стала затихать.
За это время она успела намести сугробы до половины окон, засыпать двор и ворота конюшни, к которым пришлось прорывать дорогу между пушистыми голубоватыми стенами снега.
В ночь ударил мороз, и к томительному стону стекол прибавилось сухое потрескивание бревен. К рассвету окна заткало пышным лапчатым узором. На восходе оранжевая теплота ламп смешалась с густо бирюзовым холодком оконного света, и в заставе стало зябко. Дневальный подбросил в печи по охапке лайковой березы и стал будить утреннюю смену.
Скворцов вскочил, сунул ноги в валенки и побежал в сени умываться… Ледяная вода щекочуще обожгла лицо и шею, стало свежо и весело.
До отвала нахлебавшись обжигающего чаю, Скворцов стал собираться на пост.
Взял из пирамиды винтовку, вынул затвор и, повернув винтовку прикладом к окну, заглянул в ствол. Ствол сиял, как ледяной. От сизого оконного света по нарезам трепетал холодноватый голубой блеск.
Винтовка была в отменном порядке. Скворцов аккуратно обвернул ноги суконными обертками и, снова надев валенки, потоптался на месте, пробуя, все ли ладно, не жмет ли, не попала ли какая неловкая складка, которая пометает ходить и разотрет ногу.
Раскрыл подсумок, вынул обоймы, чтобы пересмотреть патроны – нет ли помятостей и трещин в гильзах, но в это время услышал голос дневального:
– Скворцов… Начальник зовет.
Скворцов бережно сложил обоймы в подсумок и, подтянув пояс, пошел в комнату начальника заставы.
Начальник сидел за столом в расстегнутой гимнастерке. Он только что кончил пить чай. На распаренном лице проступили мелкие капельки пота – начальник любил чай, как пьяница водку, и выпивал по семи стаканов зараз.
Маленькая, востроносенькая, похожая на ручную белку, жена начальника сидела на постели, кормя грудью ребенка и, когда Скворцов вошел, повернулась спиной, стыдясь красноармейца, так как только первый месяц наслаждалась материнством и еще не успела привыкнуть к нему.
– Здравствуйте, товарищ начальник, – сказал Скворцов, переминаясь у порога.
– Здорово, Скворцов, – весело ответил начальник и добавил тихо и серьезно: – маленький разговор будет.
Скворцов пристально смотрел на красное лицо командира.
– Сейчас пойдете на пост, так глядите в оба. Есть у меня думка, что сегодня может быть «случай».
Скворцов насторожился. Он знал привычки и словечки начальника и знал, что на его языке «случаем» называется попытка перехода границы. Если начальник говорил «может быть», – значит, он знал это наверное, значил, у него были проверенные сведения и, следовательно, ему, Скворцову, предстоит сегодня серьезный боевой день. Тело его напряглось, и в ушах зашумела кровь.
– Поняли, товарищ Скворцов? Вы хороший пограничник, и я на вас полагаюсь. Дело серьезное, и птичка отличной породы. Главное дело, если заметите – не спугните не вовремя. Дайте перескочить и забирайте живьем. Оружие применять только в самом крайнем случае. Соображаете?
– Соображаю, товарищ начальник, – ответил Скворцов.
– Ну, ладно – идите. Полагаюсь на вас.
Скворцов вернулся в казарму. Постовая смена уже одевалась.
– Скворцов, поторопись, – окликнул Садченко. – Где тебя носило?
– Начальник звал, товарищ Садченко, – ответил Скворцов, присел на постель и, подумав минуту, решительно сбросил валенки и потянулся к шкафчику за сапогами. Когда он натягивал их, Садченко подошел к постели.
– Зачем валенки скинул? Непорядок… Такой мороз…
Скворцов не дал ему договорить. Подняв голову и взглянув прямо в глаза отделкома, он раздельно и с напором сказал:
– Может, бежать много придется, товарищ отделком… В валенках неспособно…
Глаза договорили остальное, и старшина понял мысль красноармейца. И уже больше для формы сказал:
– Не застудись только.
В сенях поверх тулупов постовые напялили белые холщовые балахоны с капюшонами, помогая друг другу завязывать сзади тесемки. Смена тронулась на посты.
Противный рыжий пустырь болота сиял незапятнанной белизной, плотно прикрытый полуметровым покровом снега. Ни одного пятнышка не было на всем открывающемся взгляду пространстве, мерцающем матовым сахарным блеском, только кое-где, протыкая снег, как штыки, торчали острые стебли осоки.
Ни впадинка, ни горбик не нарушали скатертной ровности пустыря, и тем не менее Скворцов отчетливо видел воображаемую линию границы. Она пересекала болотный пустырь ровно посредине, она горела, красная и живая, как кровь.
Скворцов присел на знакомый пенек за кустом, положил винтовку на колени и, слегка потопывая ногами, приминая пухлую снеговую перинку, погрузился в думу, о чужой земле.
Что нужно тем, которые властвуют на этой чужой земле? Какая злобная ненависть кидает их, как волков, к советской границе, острит их штыки, закладывает обоймы в магазины маузеров, заставляет подстреливать из-за угла часовых советской земли, таких же, как он, Скворцов, пограничников, молодых, жизнерадостных парней?
«Вот мы же, – думал Скворцов, – не лезем к ним. Стоим и бережем свою границу и никого не трогаем. А они, как звери, кусаются. Должно быть, оттого, что силенки за собой не чуют. Силенки нет, а злобы хоть отбавляй. Силой взять не могут, так хоть пакостью душу отводят. Вон на соседней заставе неделю назад стоял на посту Гриньков. И вдруг из-за дерева – трах! и нет парня. В висок пуля и навылет, – всю голову разворотила. А за что? А у Гринькова в деревне старики остались, калеки. До Советской власти, гады, дострелить не могут, так по крайности в Гриньковых стреляют. Вот сволочи!..»
Скворцов озлобленно плюнул в снег и смотрел, как плевок пробил круглую ямку в зернистом снежном пуху и медленно застыл.
Потом поднял голову, глянул вперед, дрогнул, подался и медленно, как зачарованный, не отводя глаз от мелкого переплета веток чужой рощицы за болотом, сполз с пенька в снег и вытянулся на животе, подбирая к боку винтовку.
За ветками рощицы метнулось что-то желтое. Как будто лисица пробежала, а может быть, и не лисица… Глаза в руки, товарищ Скворцов, и замри!
Из напряженных глаз потекли слезы, и Скворцов несколько раз часто мигнул ресницами, смахивая мешающие смотреть капли. Ветер пронесся над поляной, качнул ветки деревьев, стряхивая с них невесомые белые глыбы. Ветер примчался издалека с моря и свистал, как боцман.
Здоровый кусок снега свалился на голову Скворцову, засыпал лицо – Скворцов только слегка передернулся, чтобы стряхнуть колющие снежинки, двигаться сильней было нельзя.
Он, не отрываясь, смотрел в чащобу чужой земли, туда, где метнулось желтое.
«Нет… верно, и в самом деле лиса», – подумал он, и только успел подумать, как вновь возникло отчетливое желтое движущееся пятно, и Скворцов сразу понял: человек!..
Холодея, Скворцов осторожно вытянул руку вдоль пояса и пощупал подсумок, точно испугался: на месте ли он. Но твердая кожаная коробочка крепко держалась на поясе и хранила свинцовое зерно. Скворцов снова перевел взгляд на рощу. Человек – теперь Скворцов видел его совсем ясно – в желтой бобриковой куртке с меховым воротником сторожко, как волк, переползал от кустика к кустику, пробираясь к опушке. На его спине горбился вещевой мешок с новенькими ремнями. Вот он добрался до крайних березок, выпрямился во весь рост, поглядел из-под руки. Теперь Скворцов видел его лицо, длинное, с резким подбородком, со стрижеными усами.
Минуту человек постоял неподвижно, потом медленно, мягко ставя ноги в валенках, двинулся вперед. Он, видимо, как и Скворцов, хорошо чувствовал воображаемую линию границы. Он не дошел до нее двух шагов, остановился, взглянул исподлобья, усмехнулся и нахально достал из кармана коробку папирос. Чиркнула спичка, легкий дымок всплыл и исчез, на лету украденный ветром.
У Скворцова рот переполнился слюной от злости и зависти. Захотелось курить до боли под ложечкой.
Человек стоял вполоборота, выпуская периодически клочки дыма, которые также мгновенно воровал ветер.
Щелкнув зубами от злости, Скворцов припал к прикладу винтовки и медленно поднял ствол на уровень груди человека. Черные пуговицы на куртке были ясно видны. Мушка подползла под вторую пуговицу, оставалось только легко дернуть спуск, по Скворцов знал, что этого делать нельзя. Он просто успокаивал себя этой забавой сознания своей власти над жизнью этого человека, может быть, того самого, который неделю назад пустил из-за дерева предательскую пулю в висок пограничника Гринькова.
Человек как будто ощутил опасность. Он сделал два быстрых шага назад, огляделся, бросил папироску и стал неторопливо прохаживаться по болоту вдоль линии границы, делая каждый раз, с точностью часов, пятнадцать шагов вперед и потом пятнадцать шагов назад. Несколько раз он улыбнулся, и Скворцов с каждой его улыбкой все больше и больше наливался едким ядом озлобления.
«Гуляешь, стерва?» – прошептал он с ненавистью.
Человек явно испытывал скворцовское терпение, если подозревал присутствие пограничника, и Скворцов понял, что он делает это нарочно, чтобы вызвать его на какое-нибудь движение, окрик, чтобы показать, что здесь опасность.
«Не дождешься, сука не нашего господа», – прохрипел Скворцов.
Лежать становилось трудно и неудобно. Снег засыпался в рукава тулупчика. Руки и ноги начинали коченеть. Скворцов пожалел на мгновение, что снял валенки. Руки полбеды. Пальцами можно было все-таки шевелить. Даже можно было по очереди засовывать руки под тулуп, в теплую овчину. Ногам приходилось хуже.
Нельзя было ни переменить положения, ни похлопать сапог о сапог – это моментально выдало бы пограничника. А в ступнях уже начиналось неприятное покалывание. Сейчас бы встать только на две минутки, побегать по снегу, высоко взбрасывая ноги, пригнать к ним кровь, а там опять можно лежать хоть час, хоть полтора. Но не только встать – переменить позы нельзя, пока этот черт торчит там на болоте.
Скворцов взглянул на человека и обрадовался. Он повернул и пошел к роще.
«Сдрейфил, – решил Скворцов, – смывается».
Но человек, как будто издеваясь, дошел до деревьев и присел на пень. Достал новую папироску, покурил, бросил, развязал мешок. Скворцов видел, как он достал хлеб, вскрыл ножом консервную банку, намазал содержимое на ломоть и стал есть, медленно жуя, искоса посматривая в сторону Скворцова. Он явно испытывал терпение Скворцова.
Ветер опять рванул ветки над головой пограничника и, сорвав большой ком смерзшегося снега, обрушил его на ноги Скворцову. Скворцов с испугом почувствовал, что ноги не ощутили удара, как будто они были деревянные. Он попытался пошевелить ногами, передвинуть их вбок, и при этой попытке ледяная боль прошла от ступни до колена.
«Застудил, – подумал Скворцов и почувствовал приступ ослабляющей тошноты. – Дурак! Надо было валенки оставить, а коли бежать – сбросил бы валенки и босиком погнал бы».
Но жалеть о сделанном было бесполезно. От боли и злости Скворцов вцепился зубами в рукав халата, заглушая стон.
Человек снова завязал мешок и, неся его на руке, подошел к середине пустыря. Немного постоял, прислушиваясь, откинулся, сильно размахнулся и швырнул мешок в сторону Скворцова. Мешок взвился в воздух, упал в снег и, кувыркаясь, обрастая белыми комьями, как снежная баба, лег сбоку Скворцова, шагах в десяти.
Боль в ногах мгновенно забылась. Скворцов весь напрягся.
«Провокацию делает, гад… Пробует на арапа взять мешком. Авось польстятся…»
И еще глубже врылся в снег.
Человек послушал, наклонив голову набок. Потом решительно пошел на Скворцова. Воображаемая линия границы была перейдена. Скворцов трясущимися руками навел винтовку.
Десять… пятнадцать шагов… Человек остановился. Скворцов открыл рот крикнуть, по в эту минуту человек круто рванулся и большими скачками побежал назад. Палец Скворцова истерически заплясал на спуске. Нажать – и вся мука кончена. Но в памяти встала комната начальника, самоварный пар, женщина на постели, кормящая ребенка, и голос командира: «Живьем бери».
Можно было бить в ноги, но выстрел наделает шума, набегут пограничники с той стороны, черт знает что может выйти. С пробитыми ногами можно переползти рубеж, и тогда все насмарку. Скворцов закусил губы. Ему хотелось плакать. Перебежав заколдованную линию, человек остановился, повернулся и поглядел назад. Потом повторил ту же проделку еще и еще.
После пятого раза, точно убедившись в том, что путь свободен, он засунул руки в карманы куртки и уже совсем другим шагом, легким звериным, волчьим ходом пошел напрямик, чуть уклоняясь в сторону от куста, за которым лежал Скворцов.
Скворцов, не отпуская, вел дулом винтовки. Мушка прочно вцепилась в облюбованную пуговицу. Вот человек перешел пустырь, вот он равняется с кустом, смотря в другую сторону… вот нагнулся за мешком.