Текст книги "Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы"
Автор книги: Борис Лавренев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 42 страниц)
Не дай мы распасться императорской России, опоре династических идей и консерватизма, мы не стояли бы сейчас на краю пропасти, считая с тоской минуты, которые остались нам до падения в нее, и падения безвозвратного.
Эти мысли угнетают меня в одинокие вечера размышлений, и я не вижу никакого исхода, гарантирующего не только спасение, но хотя бы отсрочку конца.
Прошу вас, сэр, принять уверение в моем искреннем почтении.
P. S. Еще раз позволю себе рассчитывать на полную тайну нашей переписки, к которой побудило меня личное уважение к вам и желание осветить вам, как ученому, один из интереснейших политических моментов истории империи»[46]46
Автор этого письма к создателю истории английского флота во время мировой войны – лорду Корбетту – неизвестен. Подпись его, согласно его просьбе, отрезана Корбеттом от последнего листка. Нужно думать, что расшифровка имени автора будет чрезвычайно трудна, так как Корбетт ныне умер. В списках работников кабинета первого морского лорда нет фамилии, которую можно было бы заподозрить в авторстве. Видимо, работа, веденная автором в Адмиралтействе, велась им секретно и нештатно, в дополнение к другой должности на флоте. – Примеч. автора.
[Закрыть].
16
«…Наши долгие и дружеские беседы также были приятны мне, и я очень рад, если моими рассказами о моем личном участии в эпопее „Гебена“ и „Бреслау“ я мог бы быть вам полезен. Но я думаю, что вы преувеличиваете значение моих сообщений. В конце концов, я рассказал вам несколько печальных происшествий моей биографии, дал беглую и неполную характеристику командира „Gloucester“, коммандера Келли, которого я тоже знал больше понаслышке, так как служить на „Gloucester“ мне пришлось всего три дня, и, наконец, указал вам на некоторых лиц, могущих пролить свет на неясные детали этой мрачной истории великобританской „честности“. Если все это вам пригодилось, дорогой кэмрад, тем приятнее мне. Но после вашего последнего посещения мне вдруг захотелось дополнить мою историю рассказом о том, как я попал в Советский Союз. Она не имеет отношения к вашей теме, но эта часть моей жизни так красочна с точки зрения приключений, что я решил записать ее. Если она не пригодится вам, передайте кому-нибудь другому.
Отсидев после „Gloucester“ три с половиной года в морской каторжной тюрьме, я был освобожден по амнистии в ознаменование перемирия и направлен на крейсер „Кокрэн“, шедший в Архангельск, как нам объявили, для помощи северному русскому правительству в его борьбе против банд разбойников и убийц, именующих себя большевиками. Я не имел тогда понятия о России и русских делах, но у меня не было и никакого желания защищать чье бы то ни было „законное“ правительство, ибо я уже убедился на личном опыте, чего стоят все эти господа. В Архангельске мы занимались обстрелом мирных рыбачьих селений, в которых якобы сидели таинственные большевики. Спустя неделю меня списали с крейсера в особый карательный отряд, где, к моему изумлению, подвизался мой „старый друг“ Мак-Стайр, ходивший уже в коммандерах. Он тоже, казалось, был поражен и не слишком доволен таким подчиненным. Через два дня мы вышли в поход на какое-то село, которое взбунтовалось против русских офицеров, представлявших там правительство севера России, и выгнало их вон. Мы захватили село без сопротивления, подвергнув его предварительному кинжальному обстрелу из пулеметов по распоряжению Мак-Стайра, хотя по нас не было сделано ни одного выстрела.
Когда мы вошли в село, то увидели, что улицы были завалены трупами. Ни на одном из убитых мы не обнаружили оружия. Я вошел в одну из маленьких изб вместе с моим соседом по шеренге Джимом Бультоном. Стекла крошечного окна были выбиты пулями. У стола, склонясь головой на доски, сидела женщина, льняные волосы которой разметались по плечам. Из виска на стол стекала кровь, смешиваясь со сметаной, вылившейся из опрокинутого горшка. Мы с Джимом взглянули друг на друга. Я вспомнил Средиземное море. Как медленно действовали там наши адмиралы против немецких крейсеров, и какую быстроту мы развивали здесь, в расправе с безоружными крестьянами и женщинами! „Как вы думаете, Джим?“ – спросил я. „Пожалуй, так же, как и вы, Джек“, – ответил он. Мы вышли из избы. Мак-Стайр распоряжался, согнав к деревянной церкви пятерых жалких людей в грязных полушубках. „Это главные большевики, – сказал он с неподражаемо важной идиотской мордой, – мы сейчас расстреляем их“. Он вытащил из кобуры маузер и стал размахивать им. Потом поглядел на нас и сказал: „Рядовые Бультон, Хавкинс, и вы, и вы, – тут он стал тыкать пальцем в людей, – зарядите винтовки и марш за мной. Вы тоже пойдете со мной, Доббель. Вам это будет полезно для прочистки мозга“. Мы окружили бедняг, дрожавших от страха, и повели их в лес. Там, выбрав полянку, Мак-Стайр поставил их у дерева, а нам приказал выстроиться напротив. Когда он подал команду „на изготовку“, я выступал из шеренги и спросил: „Разрешите узнать, сэр, за что, собственно, мы должны расстрелять этих людей и в каком уставе британскому солдату предписано заниматься такими делами?“ Мак-Стайр позеленел и заорал на меня: „Молчать! Марш в строй!“ Но я ответил, что не пойду в строй и не подниму винтовки, пока не получу точного ответа, и что другие тоже не хотят стрелять, пока не узнают, в чем дело. Тогда он снова полез за своим маузером. Но, знаете, эти пистолеты имеют иногда скверную привычку застревать в кобуре, а у меня винтовка была наготове и заряжена. Словом, вышло так, что я прочистил ему мозги пулей раньше, чем он успел прочистить мои. Тогда я посмотрел на наших ребят и на приговоренных. Они пучили на меня глаза. Я подошел к одному из русских, очень худому и болезненному человеку, и сказал ему по-английски: „Руку, дружище!“ Он не понял слов, но понял жест. А пятью минутами позже мы все шли тайной тропкой в расположение партизанского отряда большевиков. Но остальные испугались и среди пути возвратились к отряду, и не в пору. Дураков расстреляли, как я узнал позднее.
Вот и вся моя история. Я остался навсегда в Советском Союзе. Я узнал толком, за что борются русские рабочие, и понял, что в начале войны я мало соображал и судил о политике, как глухой о соловьином пении. Компартия дала мне новую жизнь и новые мозги. Если вам понадобятся еще какие-нибудь сведения от меня, я с удовольствием поделюсь с вами всем, что знаю. Я хорошо усвоил русский язык, меня учила жена, которая, как вы знаете, русская. Но литературу я мало читал, так как читать мне все же еще трудновато. Я ходил часто в театр и, между прочим, видел вашу пьесу „Разлом“ о восстании русских матросов и много пережил хороших чувств. Меня очень интересует ваша работа, и я очень досадую, что не могу помочь вам достать все подлинные документы, без которых, я думаю, вам будет трудно составить вашу повесть. Заходите, когда хотите, дорогой кэмрад Лавренев, я и жена всегда рады вас видеть.
С товарищеским приветом
Джекоб Доббель».
«Дорогой товарищ Доббель!
Вы чрезмерно скромничаете, называя свою помощь мне „незначительной“. Она дала мне возможность узнать ряд бытовых деталей британского флота и взаимоотношений между его людьми. А ваш блестящий и полный добродушного юмора рассказ о коммандере Келли дал исчерпывающую характеристику этого бедного неудачника флотской карьеры, излишняя и прямолинейная храбрость которого оказалась столь неудобной для руководителей извилистой британской политики.
Меня очень тронуло ваше волнение по поводу того, что мы не смогли добыть „подлинные“ документы, относящиеся к моей повести. Но поверьте, я этим не слишком опечален. Для меня важно то, что, могущие быть опротестованными в хронологических и текстуальных деталях, мои „документы“ никем не могут быть опровергнуты в их внутренней правде, в их общем соответствии действительности. Одно вполне историческое заявление Керзона в ответ на запрос лорда Сельборна, что британские адмиралы, пропустив Сушона в Дарданеллы, действовали согласно директивам Адмиралтейства, является прямым признанием существования предательского в отношении союзника заговора британской дипломатии.
Велика тайна, в которой рождается война, как говорил Ленин. Я попытался путем логического сопоставления известных всему миру событий приподнять краешек этой тайны над частным эпизодом морских операций, – эпизодом, повлекшим, однако, роковые последствия для всего плана капиталистической „военной забавы“ тысяча девятьсот четырнадцатого года.
Этот эпизод – любопытная иллюстрация ленинской же мысли о невозможности прочного сговора в мире империалистических хищников, раздираемом противоречиями звериного эгоистического стремления к грабежу за счет других.
Этот мир обречен на гибель. Сознание гибели звучит даже в письме неизвестного автора к лорду Корбетту, пессимистически расценивающего будущее своего государства и своего класса. Это дает мне добрую надежду, что в недалеком будущем архивы капиталистического мира, хранящие огромный груз подлости, предательства и насилия, раскроют свои двери победившей революции, и мне удастся получить те подлинники документов, о недостатке которых вы жалеете. Тогда мы прочтем их вместе и вместе исправим неточности работы, в которой я, с большой признательностью, считаю вас моим другом-соавтором.
Борис Лавренев»,
Севастополь,
24 июля 1934 г.
ОБЫКНОВЕННОЕ ДЕЛО
1
– Боцман! Развести людей по работам!
Лейтенант Максимов незаметно зевнул и, скучая, отвернулся от строя.
Осатаневшая утренняя комедия разводки на работы окончена. Можно часок соснуть. Кстати, после вчерашнего глаза сами слипаются.
Лейтенант, прищурясь, посмотрел на рейд. По воде, слепя, мечутся резвые серебряные блестки. За блестящей рябью, накаленный, желтый и плоский, как медная сковородка, дымится зноем Алжир. Грузным мертвым облаком висит над городом песчаная пыль.
Минареты главной мечети тонкими голубоватыми свечами оплывают в знойной синей одури.
За мечетью улочка, узкая, как горловина люка. Пропахшая жареным луком и гнусной пудрой. Трепаные ковры заменяют двери в ободранных домах. Между домами бродят шелудивые огрызающиеся псы.
Экзотика! Черт бы ее побрал! Ничего привлекательного в этих хваленых уледнаилях! Немытые татуированные девки, дрыгающие животами под омерзительную музыку. Бесчувственны, как снулые рыбы. Гельсингфорсские чухонки по сравнению с ними пылки, как Мессалина. Сволочи! Напрасно выбросил полтора фунта.
Лейтенант дернул плечом и шагнул к юту. Шаг отдался в висках колючей болью.
«Виски́ трещат от ви́ски», – лейтенант усмехнулся собственному немудреному каламбуру.
– Разрешите обратиться, вашскородь?
Максимов остановился и повел головой вбок, начиная медленно удивляться.
Это еще что за новость? Через плечо лейтенант смотрел на вышедшего из строя матроса.
Матрос стоял, плотно прижимая руки к бедрам. Невысокий, круглолобый. Бескозырка чуть примята к левому уху. Нос в крупных веснушках. Под рабочим номером на брезенте блузы масляное пятно. Похоже на собачью голову с оттопыренным ухом.
Губы у матроса пухлые. Глаза бесцветны и немножко мутны. Идиотская морда!
Больше всего раздражают глаза. Что спрятано за этой мутью? Покорство или… Наверное, с такими же бесцветными глазами в прошлом году матросня подымала на штыки командира «Памяти Азова». Брр!..
– Ну? – спросил лейтенант, раздражаясь.
– Разрешите просить, вашскородь, ослобонить от работы. Третьи сутки, вашскородь, голову ломит, – мочи нет.
От упоминания о чужой головной боли у лейтенанта опять стрельнуло в висках. Он перевел взгляд с масляного пятна на груди матроса на его ноги. Босые ступни в жестких мозолях, ногти черны и обломаны.
Животное! Туда же с головной болью!
Лейтенант почувствовал себя оскорбленным тем, что это существо неизвестной, но явно низшей породы осмеливается страдать головной болью наравне с ним, исполняющим обязанности старшего офицера.
Вспылив, лейтенант рванул резко:
– Фамилия?
– Шуляк, вашскородь.
Максимов надвинулся на матроса и прямым коротким тычком ударил его в губы. Матросская голова мотнулась назад и снова выпрямилась, как на пружине.
– Стоишь как, мерзавец? Пятки вместе! Скотина!
Матрос сдвинул пятки и молчал. Глаза оставались бесцветными, только сеточка кровеносных сосудов на белках закровавилась – не то от гнева, не то от подступивших слез.
– Марш к врачу, – сказал лейтенант Максимов, – от врача явишься ко мне. Если соврал – три шкуры спущу.
Лейтенант отвернулся и окончательно пошел на ют, раскачиваясь на ходу.
– Корова! – уничтожающе процедил взводный унтер-офицер Дорош Шуляку. – Надо было лезть к его высокоблагородию. Сказал бы мне тишком, я б тебя на легкую какую работу поставил. А теперь твое дело табак. Если врач болести не признает, он тебе покажет за милую душу, откуда ноги растут.
Матрос Шуляк слизнул набухшую на нижней губе капельку крови.
– Иди уж к врачу, дурень, – мягче сказал Дорош и скомандовал: – Первое отделение, бегом на бак – якорцеп обивать.
Матросы, топоча, ринулись по палубе.
Шуляк направился к люку в жилую палубу. Шел он неровно, пошатываясь.
«Дохлятина богова! Какой с тебя моряк», – пренебрежительно подумал Дорош, наблюдая за шаткими движениями и болезненно согнутой спиной Шуляка.
2
Врач транспорта Башкирцев осторожно постучал согнутым указательным пальцем по полированной филенке. Внутри зашевелилось. Заглушенный голос позвал:
– Войдите!
Башкирцев толкнул дверь. Лейтенант Максимов стоял у столика, спиной к двери. На столике лежала вата. Стоял флакон цветочного одеколона и скляночка йода.
Стеклянной пробкой, смоченной йодом, лейтенант мазал кожу на сгибе сустава среднего пальца. Он оцарапал палец о зубы матроса, и это окончательно взбесило его.
Свинство! Еще привяжется какая-нибудь дрянь. Дьявол его знает, может быть, сифилитик. Не стоило в зубы, надо было по уху смазать.
Максимов недовольно уставился на врача светлыми ледянистыми зрачками, и врач заробел перед этим взглядом. На него повеяло холодной сыростью погреба.
Врач вообще боялся Максимова. Он чувствовал за офицерским лоском лейтенанта, за крахмальным без пятнышка кителем, за бритым, холодно правильным лицом бесчувственную скотскую жестокость и всегда старался избегать встреч и разговоров с Максимовым.
– Ну что, коновал? – спросил Максимов, и Башкирцев покраснел, сознавая, что это не товарищеская шутка, а открытое брезгливое презрение флотского баловня к врачу, постороннему и плебейскому существу.
«Хам!» – подумал Башкирцев, но выжал из себя сочувствующую улыбку и попробовал отшутиться.
– Вы, кажется, занимаетесь здесь индивидуальной врачебной практикой? Не годится.
– Палец ободрал об одного прохвоста, – резко ответил Максимов, помахивая рукой, чтобы просушить йод. – Чем могу служить?
– Я, собственно, из-за этого самого прохвоста, – неловко выговорил Башкирцев, – он приходил сейчас в лазарет. Видите ли, Вадим Михайлович, строго говоря, никаких объективных показателей заболевания нет, одни субъективные жалобы. Но, принимая во внимание, что Шуляк вообще страдает малокровием, я полагаю возможным просить вас если не совсем освободить его на сегодня от работы, то дать какую-нибудь полегче. Дело в том, что головная боль…
– Завяжите! – грубо прервал Максимов, тыча доктору закрученный бинтом палец, и Башкирцев, замолчав, послушно завязал бантом хвостики бинта.
– Видите ли, дело в том, что, строго говоря и принимая во внимание, – Максимов, издевательски подчеркивая, повторял неуверенные обороты речи врача, – что, собственно, я не выражал желания слушать лекции по медицине. Или матрос болен, или матрос сукин сын. А раз сукин сын, то лечить его буду я, а вы можете возвращаться в лазарет.
– Как вам угодно, – сказал Башкирцев обиженно, – я считал необходимым сказать…
Он затоптался на месте. Хотелось брякнуть Максимову что-нибудь оскорбительное, резкое. Но Башкирцев не мог преодолеть своей робости перед лейтенантом и вообще был не способен обидеть муху. Он увальнем вытеснялся из каюты, прищемив дверью полу кителя.
Лейтенант Максимов убрал йод и одеколон в стенной шкафчик. Надел фуражку, проверив перед зеркалом правильность посадки кокарды над переносицей, и вышел на палубу.
Зной с берега плыл все жарче и томительней. Дрожа и струясь, пламенел воздух.
– Рассыльный! – крикнул лейтенант Максимов. – Боцмана Бутенко ко мне.
Рассыльный оторвал руку от виска и ринулся.
– Рассыльный, назад!
Окрик пригвоздил рассыльного к палубе, и он сразу густо вспотел от жары и испуга.
– Скажешь Бутенко, чтоб явился вместе с Шуляком.
– Есть сказать Бутенке, чтоб пришел с Шуляком к вашему высокоблагородию.
Капля пота сползла с брови рассыльного и солью жгла глаз, но он боялся моргнуть и только нервно подергивал щекой.
Лейтенант Максимов отошел к борту и облокотился на планширь. Поднял голову и неторопливо обвел взглядом рангоут. Вахтенный начальник мичман Регекампф, безбровый, румяный и жизнерадостный, побледнел и задержал дыхание, беспокойно следя за лейтенантом.
«Придерется, кобра. Как пить дать, придерется. Тали у стрелы я забыл приказать обтянуть», – подумал мичман, страдальчески морщась.
Но Максимов равнодушно отвернулся, и розовая краска вернулась на щеки Регекампфа.
От бака полушагом-полубегом, стараясь и угодить начальству и соблюсти собственное сверхсрочное достоинство, приближался бесшеий, похожий на циркового борца боцман Бутенко, поблескивая цепочкой. За Бутенко с опущенной головой шел матрос Шуляк.
– По приказанию вашего высокоблагородия… – зачастил, вздуваясь от усердия и скорости, Бутенко, но Максимов лениво махнул рукой, и боцман замер, задрав подбородок и не сводя глаз с лейтенанта. Если бы у боцмана был хвост, он, несомненно, завилял бы им перед Максимовым.
Лейтенант смотрел мимо, не замечая боцманской ретивости. Он смотрел на Шуляка пронзительно и беспощадно. Остановившийся одновременно с боцманом, Шуляк с хода неловко нагнулся вперед, но боялся выправиться и стать удобней.
Взгляд лейтенанта пугал его. Несмотря на жару, по спине прошла холодящая зыбь. От неподвижных серых зрачков Максимова еще круче ломило болевшую голову.
– Боцман, – сказал наконец Максимов, и Бутенко вздрогнул, – подвесишь сейчас Шуляка в беседке за борт – мыть краску. Понял?
– Так что мыть краску. Понял, вашскородие.
– Ступай!
После этой фразы все должно было пойти гладко, священным уставным порядком. Боцман и матрос должны повернуться кругом, твердо приставляя ногу, и отчетливым шагом двинуться по должному направлению.
Бутенко сделал уставный поворот и лоб в лоб столкнулся с неповернувшимся Шуляком. Это было неожиданно. Но еще неожиданней Шуляк отстранил боцмана локтем и, побледнев до серости, сказал четко и звонко:
– Как хотите, вашскородь, а на беседку я не пойду… У меня кружение – недолго в воду свалиться. Дайте работу легче, я не отказываюсь.
Бутенко покосился на лейтенанта. Случай непредвиденный и невероятный. Получается как будто неисполнение приказания. Бутенко незаметно подтянул плечевые мускулы и напрягся, как легавая на стойке.
Лейтенант Максимов свел брови и дрогнул углом губы. Пальцы правой руки зашевелились, складываясь, но сейчас же разжались – лейтенант вспомнил о поцарапанном пальце.
– Молчать! – сказал он глухо. – Марш в беседку, сволочь!
– Не пойду, вашскородь. Нет такого закона. – Шуляк неожиданно повысил голос и переступил с ноги на ногу.
– Да ты что ж это… – начал боцман, подступая к Шуляку, чтобы взять его за локоть, но мгновенно замолк и опустил руку.
Лейтенант Максимов, стремительно повернувшись, уходил на шканцы.
Шуляк стоял понурясь. Возбуждение упало. Он беспомощно и тупо смотрел на узкие тиковые доски палубы, прошитые черными тесемками пазов.
Голову разламывало. Палуба начинала медленно кружиться и звенеть. Шуляк пошатнулся и, стараясь удержаться, услышал, как через воду, бормотание Бутенко:
– Дак ты, холера, боцмана страмить вздумал? Тебе што, а мне за таку дисциплину ответ держать? Ужо я тебе морду расчищу, гадюка скрипучая…
Шуляк бессильно закрыл глаза. Все стало безразлично. С усиливающимся нежным и гулким звоном палуба, транспорт, небо проваливались в горячую колеблющуюся пустоту.
Неожиданно в этой пустоте родились и простучали отчетливые медленные шаги.
Они замолкли совсем рядом, и наступила такая пугающая тишина, что Шуляк, перемогая себя, отчаянным усилием разлепил склеившиеся веки.
Он увидел перед собой багровую губчатую лепешку, на которой в неудержимом бешенстве тряслись жесткие рыжие усы. Шуляк инстинктивно вздернулся. Автоматизм дисциплины выровнял его позвоночник.
Капитан второго ранга Головнин, командир транспорта, вызванный из уединения своего салона докладом лейтенанта Максимова, раскрыл рот. Изо рта потек густой, как нарастающий вой сирены, звук:
– Вызвать караул!
– Есть вызвать караул!
Боцман Бутенко поднес к губам новенькую дудку, сверкнувшую на солнце, как прыгнувшая из воды летучая рыба. Нежные переливы свиста прошли по палубе.
Караул попарно загремел из люка, как сказочные тридцать три богатыря из морского прибоя. На правом фланге бородатым дядькой Черномором встал караульный начальник унтер-офицер Егушев.
Приклады брякнули о палубу, и караул окоченел в истуканьей неподвижности.
– Спустить этого подлеца, – Головнин отделял слово от слова паузами тяжелого астматического задыхания, – спустить этого подлеца за борт!
– Вашскородь! – голос Шуляка подломился. – Вашскородь, как перед господом, правду говорю – голова кружится. Свалюсь в воду, ни за что пропаду, вашскородь.
– Привязать прохвоста к беседке, чтобы не свалился, – кинул Головнин, длинно выругавшись.
Четверо караульных составили винтовки и хмуро взяли Шуляка за плечи и локти. Он рванулся, но зажим был крепок. Его поволокли к борту. Шуляк машинально переставлял ноги, как будто перестав понимать, что с ним хотят делать.
Бутенко, торопясь, подбежал с отрезком линя. Двое караульных влезли на планширь борта, втаскивая Шуляка под мышки. Беседка качалась в уровень с планширем. Караульные перекинули ноги Шуляка на доску беседки. Он обвис у них на руках, тупо ворочая головой, как оглушенный.
Третий караульный, затянув линь за тали беседки, обвел концом грудь Шуляка и перебросил линь четвертому. Тот, торопясь и путаясь, стал прикручивать руки Шуляка к доске. От торопливости и испуга он глубоко врезал линь в тело. Шуляк вздрогнул. Боль резнула его насквозь. Он посмотрел невидящими глазами на командира, Максимова, боцмана и, не помня себя от боли, закричал горько и зло:
– Кровопивцы! Воинство христолюбивое! Чем так вязать, вязали б уж за глотку…
– Вязать! – крикнул Головнин на оторопевшего караульного.
Матрос рванул линь, еще жестче врезая его в руки Шуляка.
– Братцы! – сказал Шуляк, жалобно, тихо и ласково. – Братцы! Не затягивай так, не скотину ведь вяжете, а брата. Мало что вам прикажут…
– Молчать!.. Спускай его, – рявкнул командир, и боцман Бутенко потравил лопарь беседочных талей.
Беседка качнулась, уходя вниз. Матрос второй статьи Петр Шуляк, связанный, как куль, и прикрученный к талям, медленно уполз за борт.
– Не подымать до моего приказания!
Капитан Головнин, сбычившись – руки в карманах, – смотрел на боцмана, на караул.
Караульные разобрали винтовки и заняли свое место в строю. Лица их были красны от возни и зноя, но каменно-дисциплинированны, и Головнин медленно выпрямился.
– Караул вниз! – сказал он и пошел с Максимовым прочь.
Боцман Бутенко отсвистал положенную мелодию, и палуба опустела. Пазы ровно поблескивали плавящейся на солнце смолой.
3
Мичман Регекампф сдавал вахту мичману Казимирову.
С подчеркнутой служебной деловитостью он оповестил сменяющего о корабельных важных обстоятельствах.
– Под килем девять сажен, якорной цепи на правом клюзе двадцать сажен. Зюйд-ост два балла. Обе машины под парами, старший офицер на берегу. В расходе первый катер и шестерка, за бортом на беседке связанный матрос.
– Что?
Небрежно слушавший надоевшие формулы мичман Казимиров округлил глаза и поднял брови.
– Связанный матрос? Что за номер?
– Понимаешь, – нагнувшись, ответил Регекампф уже не бесстрастным служебным, а мальчишеским голосом, – «бычий пузырь» приказал Шуляка подвесить за отказ от работ. Ему «кобра» доложил. «Пузырь» сам вылез на палубу и приказал связать, чтоб Шуляк не свалился в воду. И сидеть ему там до распоряжения. Урина мозги залила!
Казимиров обернулся к правому борту. Тали спущенной за борт беседки тихо покачивались – транспорт плавно подымало на шедшей с моря мертвой зыби.
– И давно он его посадил?
– Да сейчас только. Перед твоим выходом. Ну, будь здоров. Смотри, братец, в оба, сегодня денек тяжелый. «Кобра» как белены объелся, и «пузырь» тоже не в духе. Не обгадься, ни пера тебе ни пуху.
Регекампф ушел. Мичман Казимиров поправил завернувшуюся портупею кортика и прошелся по шканцам.
Задержался около матросов, клетневавших поручневый трос, и несколько минут смотрел, как быстрые руки ловко оплетают трос полосами парусины.
Матросы работали споро, но угрюмо и ни разу не оглянулись на мичмана. Казимирову стало скучно. Он заходил взад и вперед, пытаясь развлечься насвистыванием вальса, но внутреннее беспокойство, с каждой минутой усиливавшееся, повлекло его к борту. Он вышел на верхнюю площадку трапа. Беседка висела в двух саженях от трапа, немного боком. Привалившись к задним талям, Шуляк сидел сгорбленный, странно маленький. Голова его ушла в плечи, пальцы рук, прикрученных к доске, безостановочно слабо шевелились, как лапки умирающего жука.
Мичман Казимиров почувствовал неприятный озноб. Он был молод, исполнен лучших намерений. Он пережил Цусиму и был либерален, старался хорошо относиться к нижним чинам.
Он плохо понимал их и не всегда умел находить слова для разговоров с матросами, но все же интересовался их жизнью, знал свою полуроту назубок, выслушивал несложные жалобы, давал советы по семейным делам. Иногда помогал писать письма и, стыдясь самого себя, совал заскучавшему от унылых писем из дому о нищенской жизни матросу пятерку или десятку «на поправку дел».
Матросы, чувствуя неумелое, но человечное внимание, тоже тепло и приветливо относились к «своему» мичману. Он не был ни «шкурой», ни «подлизой», и ему доверялись.
Мичман Казимиров смотрел на осунувшееся тело Шуляка. Мичманские щеки медленно покрывались неровными красными пятнами – это был признак волнения и гнева. Перегнувшись через перила площадки трапа, мичман Казимиров вполголоса окликнул матроса:
– Шуляк!
Шуляк не пошевелился, и голова его свесилась еще ниже.
Обморок?
Казимиров заволновался. Он готов был уже позвать вахтенного и приказать поднять Шуляка на борт, но удержался.
Он любил дисциплину и железную правильность флотской службы. Самостоятельное распоряжение нарушало ее. Шуляк подвешен по приказанию командира. Отмена приказания могла быть дана только командиром. Вахтенный начальник мог лишь доложить о потере сознания подвешенным и просить разрешения поднять его для оказания помощи.
Казимиров отошел от трапа и позвал вахтенного.
– Доложи лейтенанту Максимову, – сказал мичман, избегая смотреть в лицо вахтенному, – что Шуляку дурно и что вахтенный начальник просит разрешения поднять его на борт.
В ожидании возвращения вахтенного Казимиров нервно заходил по палубе.
– Ну? – торопливо спросил он, когда вахтенный спустя несколько минут выскочил из-за толстой трубы палубного вентилятора.
Вахтенный молча подал мичману вчетверо сложенный листок бумажки.
На бланке старшего офицера транспорта «Кронштадт» писарски отчетливым почерком лейтенанта Максимова было написано:
«Предлагаю не вмешиваться в распоряжения старших и не давать советов».
Казимиров отпустил вахтенного и, отойдя к борту, трясущимися от злости и обиды пальцами изорвал записку в мелкие клочья и бросил их в воду. Громко и раздраженно сказал:
– Бранденбур!
Непонятное и неожиданное это слово, на которое с недоумением оглянулся вахтенный, для мичмана Казимирова было наполнено особым смыслом.
Оно возвращало мичмана в детство, в зеленую долину реки Славянки, в увалистый тихий Павловск, в родной дом.
Мичман Казимиров полузакрыл глаза и, по-детски улыбнувшись, увидел явственно, со всеми подробностями, угол комнаты. Полинялые обои в фисташковую с белой полоску, широкий старый диван с поцарапанной спинкой красного дерева, лампу на столе, мягкий кремовый свет. Деревянную коробку с душистыми, толстыми, как пальцы, папиросами. Руки в синих жилках и ревматических узлах, держащие газетный лист, нос, оседланный очками, чуть пожелтевшую от табака, немножко встрепанную седую бородку.
Так он помнил отца за ежевечерним чтением газеты. Старик от доски до доски прочитывал политические новости, посапывая носом, то хмурясь, то улыбаясь, держа газету на отлете.
И иногда, когда брови старика сходились в гримасе раздражения и возмущения, сквозь дым табачной затяжки в тишину кабинета прорывалось ворчащее слово «Бранденбур».
Слово это имело десятки оттенков, но в основном и главном оно обозначало возмутительную, ничем не оправдываемую бессмыслицу, абсурд, мерзость.
Старик Казимиров употреблял его не только за чтением газеты. Когда расшалившиеся соседние мальчики перебрасывали через забор в расчищенный, как корабельная палуба, палисадник дохлую кошку, когда гусеница неожиданно сжирала яблоки на холимых яблонях, старик ерзал плечами и бурчал сквозь усы:
– Бранденбур!
Уже подростком-кадетом Казимиров однажды решился узнать у отца смысл загадочного заклинания. Он спросил в удобную минуту:
– Папа, а что значит «Бранденбур»?
Отец прищурил глаза и усмехнулся:
– Тебе интересно?
– Ну конечно!
Отец молча снял с полки том энциклопедического словаря и, перелистав несколько страниц, протянул книгу сыну:
– Читай!
«Бранденбуры – название цветных, а также позолоченных или серебрёных шнуров, которыми обшиваются спереди и сзади доломаны офицеров и солдат гусарских полков».
Прочтя, Казимиров удивленно посмотрел на отца.
– Не понимаешь?
– Нет, папа!
Отец сел на диван, усадил сына рядом и обнял его за плечо.
– Милый мой сынок! На свете есть вещи осмысленные и бестолковые, лишенные смысла и цели. Так вот эти побрякушки и финтифлюшки, которыми обшивают гусар, для меня воплощение бессмыслицы, дикости, чепухи. Но в жизни не всегда можно называть дикость прямо дикостью и чепуху чепухой… Вот, когда мне хочется выразить мое отношение к нелепым и глупым вещам, я и пользуюсь этим заклинанием… Теперь понял?
Казимиров молча кивнул и с этого момента стал различать в голосе отца различные интонации при произношении странного слова. Оно имело десятки оттенков, от чуть заметной иронии до гневного возмущения ничем не оправдываемой бессмыслицей, мерзостью, абсурдом.
Последний раз мичман Казимиров слышал это ставшее родным слово осенью тысяча девятьсот четвертого года, когда за два дня до отхода на Дальний Восток Второй тихоокеанской эскадры он, только что произведенный, приехал проститься с семьей.
Отец сильно сдал и похудел. Кожа у него стала восковой и дряблой и жалко висела на щеках, голубые глаза потускнели и завалились. Он согнулся и трудно переставлял ноги.
Когда Казимиров уходил на вокзал, мать лежала в постели заплаканная. Младшая сестра возилась возле нее с нюхательной солью. Отец старался бодриться и пошел проводить сына до дворцового парка.