355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Лавренев » Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы » Текст книги (страница 23)
Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:40

Текст книги "Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы"


Автор книги: Борис Лавренев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)

Куркову стало еще холодней.

– Но как же? – спросил он. – Я ищу человеческую судьбу, Павел Семенович. А там камень, стекло, металл, машина… Человек там ведь только работает. А живет он у себя. Я человека хочу.

Павел Семенович прищурился и помотал головой, как упрямая старая лошадь.

– Ты все свое. Заладила сорока про Якова. Че-ло-ве-ка? – протянул он с подчеркнутым смешком. – Че-ло-ве-ка? Судьба другая пошла, и человек другой пошел. Был человек такой, как ты говоришь, да весь вышел. Теперешний там живет, где работает, потому что работа жизни стала стоить. Теперешний на работе живет, а дома мается. А пройдет еще время и дом вовсе фу-фу. На ветер пойдет, как наша с Васькой старая хибара. Скоро и слова такого не будет, Леонид Петрович, «дом». Будет «здание» или «постройка». А дому – гроб. Ищи человека и судьбу его не в дому, а на постройке. Смотри кругом. В клинике у себя смотри. Там в науке судьбу человечью увидишь. Наука, она, друг ты мой Леонид Петрович, краев не имеет, когда из угла на свободу вышла. Как сам ты говоришь, «от края до края чтобы видно не было…» Ну, прощай. Пойду на боковую. Сегодня в холостяках я. Васька на дежурстве.

Он ткнул Куркову жесткую тарелочку ладони и, быстро семеня, побежал вниз по деревянной лестнице, спускавшейся от сквера к пристани.

Серое его пальтишко таяло в ночи, как будто в затемняющемся кадре фильма.

Уже почти невидный, он крикнул снизу Куркову:

– Людей ищешь, чудак. Да их что песку морского! Ты на Котельникова одного оглянись. Большая судьба!

Голос его, отяжелев, всползал по откосу, пригнетаемый сыростью. Курков остался один. Зарево гидростанции высоко вставало на горизонте.

Мелькнула там рыжеватая зарница, и спустя долгое время долетел глухой и пухлый отгул взрыва. По ночам рвали гранитную породу под перемычкой, когда оставалось мало рабочих.

Ветер с реки воробьиной припрыжкой перепархивал по деревьям, поклевывая листву.

Зарево было далеким и заманчивым. Оно притягивало, и от него трудно было оторваться. В теплой гуще апрельской ночи, ленивой, томной и неподвижной, оно было живым, упрямым, рабочим.

– Адрес судьбы?.. Это судьба, – медленно вслух сказал Курков, продолжая смотреть на зарево.

– А может, я ваша судьба, кавалер, – хрипло отозвалась ночь.

Курков отпрянул, вздрогнув.

Рядом стояла незаметно подошедшая женщина. Ее белки тускло блестели под шляпкой, и тускло блестела в зубах папироса. Глаза были жалобные, собачьи.

Курков вздохнул. Ему стало вдруг ясно и легко. Он засмеялся.

– Вы? Нет, вы не моя судьба. Вы даже ничья судьба. Вы тень стоящего позади. Мир уже пролетел мимо вас. Мимо. Вы остались и никогда не догоните судьбу, – сказал он, размашистым жестом сняв шляпу и кланяясь. – Так застывайте же в каменной неподвижности прошлого. Оставайтесь, а я спешу догонять судьбу. Я получил ее адрес.

Он нахлобучил шляпу и бегом бросился по аллее вверх к городу, к шуму, к жизни.

<1930>

ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Утром, приехав на завод, Михаил Викентьевич прошел в кабинет и занялся просмотром корреспонденции. Очередной циркуляр облплана о создании фонда металлического лома вызвал у Михаила Викентьевича раздражение. Циркуляр по ошибке прислали вторично.

Михаил Викентьевич позвонил в Облплан и иронически предложил члену коллегии присылать впредь лучше чистую бумагу, так как в канцелярии завода в бумаге большой недостаток. Облплановец съел директорскую пилюлю молча, возразить было нечего, а кроме того, попадать на язык Левченко было опасно – Михаил Викентьевич умел высмеять жестоко и едко.

Остальная почта не представляла интереса, и Михаил Викентьевич механически перелистывал ее в то время, когда в кабинет вошел один из завкомовцев со сводкой суточной подписки на заем.

Михаил Викентьевич удовлетворенно усмехнулся, проглядев сводку. Подписка шла в гору – было ясно, что завод даст не меньше ста пятидесяти процентов задания.

– Хорошо работаете, ребята, – сказал он просиявшему завкомовцу. – Этак мы, пожалуй, на первое место выскочим. И «Металлострою» нос утрем. Вот вам и «Старая плевательница», и «кузница каменного века». Поглядим, как «гигант индустрии» за нами угонится.

– До двухсот бы процентов натянуть, Михаил Викентьевич, – возмечтал завкомовец.

– А зачем? Только, чтобы цифрами пыль в глаза пускать? И так охотно подписываются, а это самое ценное. Я ведь вас знаю – рады перегнуть. Нажмете так, что публика пищать станет. А тут подписывают действительно по доброй воле. Комсод премировать надо будет за энергию.

Завкомовец забрал сводку и ушел, разминувшись в дверях с техническим директором.

По хмурым складкам над переносицей инженера и покосившимся очкам Михаил Викентьевич сообразил, что он пришел с какой-то неприятностью.

И, словно отталкивая от себя эту неожиданную неприятность, Михаил Викентьевич, еще не спрашивая ничего, предложил инженеру портсигар. Это была давняя и испытанная хитрость. Инженер любил хороший табак, а Михаилу Викентьевичу племянник ежемесячно присылал из Сухуми абхазский медовый.

Хитрость подействовала. Инженер сел и молча стал крутить папиросу. Делал он это медленно и неловко, и неприятность на какой-то недолгий срок была отдалена молчанием.

Но, выпустив первый синий клуб дыма из-под стриженых усов, инженер прорвался сразу и взволнованно:

– Я больше не могу отвечать за состояние машинной, Михаил Викентьевич. Это черт знает что!.. Это неслыханно!.. Кажется, было договорено точно, что в мае котел будет. Представитель «Котлотурбины» давал клятвенное заверение, что никаких опозданий со сдачей заказа не может быть… А вот извольте полюбоваться – вчера прислали роман в десяти частях с неблагополучным концом. И то, и это, и объективные причины, и субъективные обстоятельства, и так врут, и этак брешут, а смысл один… дескать, раньше августа котла вам не видать… Ведь разбой!.. Без ножа режут, сволочи!.. За наш котел я на три дня не поручусь. Не котел – тришкин кафтан, чертова сопелка, которую завтра разнесет вместе со всем машинным и людьми.

Инженер поперхнулся дымом и закашлялся. Лежавшая на столе, с зажатой между пальцами папиросой, рука его сильно вздрагивала в такт захлебам кашля.

Михаил Викентьевич глядел на эту вздрагивавшую руку и думал свое.

Во вздутых веревках вен, напружившихся под кожей, он читал повесть о тревожном волнении старого, опытного человека, так же привязанного к старому, задыхающемуся заводу, как был привязан и Михаил Викентьевич.

А внутри, в самом Михаиле Викентьевиче, в его сознании, в его сердце, накипал сочувственный гнев. Инженер достал платок и вытирал выступившие от кашля слезы. И одновременно Михаил Викентьевич потянулся к телефонной трубке и рывком назвал номер Облплана.

– Петр Егорыч?.. Это опять я… Я тебя только что покрыл в шутку за твой перманентный циркуляр… Да-да… Ты постой, слушай. А теперь буду крыть всерьез. Вот тебе и ну!.. Бумажками почковаться вы умеете в неограниченном количестве, это я знаю, а вот реальную помощь оказать слабо… Да постой… Ты пойми, что это невозможно. «Котлотурбина» в третий раз надувает со сдачей котла. Да… Ты прости, но это называется очень точным именем, Это, друг мой, мошенничество… Да не сильные слова, а правда. Неужели только в капиталистической промышленности нужно соблюдать сроки заказа? Да… Попробовали бы они на экспорт так работать! А с нами можно волынить и заниматься обманом одиннадцать месяцев? Брось!.. Управу найти можно. Винтик за винтик цепляется… А если у меня завтра взорвет мой инвалидный котел, кто под суд полетит, – ты или я? И не один я. Полетит и техдиректор и заведующий техникой безопасности, а люди ни в чем не виноваты, ибо десятки раз докладывали, предупреждали. Я, наконец, требую внимания…

Инженер, сидевший во время разговора потупясь и с вниманием разглядывавший чернильное пятно на полу, внезапно поднял голову, услыхав, как стукнула по столу упавшая трубка телефона.

Михаил Викентьевич, осунувшись в кресле, опускался набок. Голова его беспомощно сникла на грудь, щеки посинели, глаза закрылись.

Инженер вскочил. В волнении он зачем-то схватил выпавшую из руки Михаила Викентьевича трубку и, коротко крикнув в нее: «Товарищу Левченко дурно», – швырнул ее на рычажки. Потом он подхватил Михаила Викентьевича под локоть, раза два встряхнул огрузневшее тело директора, выпустил его и, кинувшись к двери и распахнув ее, крикнул в машинный цокот канцелярии:

– За доктором!.. Живо!.. С Михаилом Викентьевичем обморок.

Цокот сорвался в мгновенную испуганную тишину. Разбив ее, по полу прогрохали каблуки побежавшего к выходу бухгалтера. В кабинет, с графином в одной руке и стаканом в другой, вскочила машинистка, за ней засеменил старик делопроизводитель. Растерянно мигая, замерла у двери курьерша.

Инженер вырвал у машинистки стакан, набрал в рот воды и неумело, целым фонтаном прыснул в лицо Михаилу Викентьевичу. Вода побежала струнками на костюм, сияющие капельки повисли на подбородке. Веки директора чуть вздрогнули.

Машинистка, торопясь, вырывая запонку, расстегивала воротник.

Старичок делопроизводитель нерешительно предложил перенести Михаила Викентьевича на диван и начал путано объяснять, что это первое дело в таких случаях. Инженер, не дослушав, подхватил Михаила Викентьевича под мышки и, краснея от натуги, потащил к дивану. Ноги Михаила Викентьевича жалко, деревянно волочились по полу. Едва его уложили – вошел врач.

От поднесенной врачом склянки с нашатырным спиртом Михаил Викентьевич закорчился и мотнул головой. Врач перехватил его руку, нащупывая пульс.

– Тсс… – зашипел инженер на стукнувшую графином об стол машинистку и тихо спросил у врача:

– Ну, как?

– Ничего страшного, – ответил врач с профессиональным спокойствием, – обморок, резкое падение пульса.

– А отчего это с ним?

Врач пожал плечами:

– Отчего?.. отчего? Оттого, что… годы… работа… сердце. Что-нибудь, вероятно, взволновало?

Он уставился на инженера упрекающим взглядом, точно говоря: «Знаем мы вас, рады расстроить человека».

Инженер смутился, будто действительно совершил преступление, и отозвался испуганным шепотом:

– Он крупно поговорил по телефону насчет котла… Не кончил разговора и вот…

– Вот оно самое… Ушли бы вы все отсюда, – страдальчески сказал врач.

Машинистка, делопроизводитель, курьерша гуськом, на цыпочках, удалились в канцелярию, прикрыв дверь. Врач вторично дал Михаилу Викентьевичу нюхнуть спирта. Михаил Викентьевич сморщился, чихнул и трудно раскрыл глаза.

Еще отсутствующим взглядом он рассеянно обвел знакомые стены, скользнул по тревожному лицу инженера и остановился на враче.

Медленно возвращающееся сознание, в котором он чувствовал гулкий провал, фиксировало фигуру врача как признак вторжения в обычный уклад жизни чего-то необычайного, из ряда вон выходящего, причины чего он не мог понять.

Никогда не испытанная до этих пор слабость парализовала его тело. Он хотел поднять руку, чтобы стереть с лица непонятно откуда взявшуюся влагу, и не мог. Рука, чуть шевельнувшись, бессильно упала, и врач поспешно предупредил новую попытку движения:

– Не шевелитесь. Вам нельзя шевелиться.

Михаил Викентьевич тщетно пытался связать оставшиеся в памяти последние минуты телефонного разговора с тем, что происходит сейчас, и не мог. Почему он лежит на диване, зачем здесь врач и откуда эта отвратительная, унизительная слабость и разбитость?

– Что случилось? – спросил он, холодея от внутреннего испуга.

– Вам было плохо. Вы потеряли сознание.

Это был голос врача, по Михаил Викентьевич воспринял его как собственный голос. Это собственная память быстрой вспышкой осветила выпавший промежуток. И он сразу вспомнил все. Он вспомнил, что уже после первых фраз, сказанных в трубку, глубоко в груди началось сосущее давление. Потом грудь стало распирать, словно внутри с непонятной быстротой вздувался горячий ком. Он мешал думать и говорить и, наконец, разорвался с дребезжащим гулом. И наступила темнота.

И оттого, что Михаил Викентьевич вспомнил это с поразительной, обостренной ясностью, – ему стало страшно. Пот мелкими капельками выступил у него на лбу и бровях. Захотелось присутствия близких людей, и Михаил Викентьевич робко, словно боясь встретить отказ, попросил:

– Позвоните в клинику, вызовите Василия.

Инженер подошел к телефону. Врач сел рядом с Михаилом Викентьевичем на диван и слегка погладил его по плечу:

– Что же это вы, Михаил Викентьевич, на старости лет этак шалить вздумали? – сказал он шутливо, как говорят заболевшему ребенку.

Михаил Викентьевич бессильно, одними глазами, улыбнулся.

– Старость не радость, – в тон врачу отозвался он и вдруг сразу понял настоящее. Да… Конечно, это старость. Та самая старость, о которой он никогда не думал и которая так неожиданно и грубо напомнила о себе, непрошенно ворвавшись в его жизнь, в работу, дело. Сегодня он получил первое предупреждение, первый сигнал неблагополучия.

Он устало закрыл глаза и повернулся лицом к стене.

В наступившем молчании он услыхал, как врач сказал шепотом инженеру, но шепот этот прозвучал в мозгу Михаила Викентьевича жестяным дребезгом:

– Ничего… Пусть подремлет. Очень слаб…

«Это он обо мне… Это я слаб… Михаил Викентьевич Левченко слаб… Развалина», – горько подумал Михаил Викентьевич и протяжно вздохнул.

Сквозь наплывающую дрему он слышал, как уже совсем тихо шептались в кабинете технический директор с врачом, и он не мог уловить ни одного слова из этого разговора.

«Как о мертвом шепчутся», – подумалось ему с обидой.

Потом он услышал, как шумно распахнулась дверь, прозвучали быстрые шаги, и крепкая, молодая, – он сразу почуял это, – рука сжала его руку.

– Отец… Это что за новости? – произнес родной, дрогнувший недоумением и жалостью голос.

Михаил Викентьевич повернулся. Над ним склонилась белокурая, в мелких завитках, голова Василия. Глаза были тоже родные, расширенные, с трепещущим огоньком тревожной любви. И Михаил Викентьевич обхватил обеими руками эту милую голову, прижал ее к своей мокрой рубашке и заплакал молчаливыми, неожиданными слезами.

– Брось… брось… родитель. Ну, что ты… Комиссар армии… директор завода – и ревешь, – говорил улыбчиво Василий, и от этой усмешливой ласки сына Михаилу Викентьевичу еще больше хотелось плакать.

Василий понял это и понял, что Михаила Викентьевича не следует оставлять дольше здесь, в той обстановке, где ему стало плохо.

– Дайте машину, я отвезу его домой, – сказал он техническому директору. Инженер вышел. Василий высвободился из объятий отца и спросил врача:

– На какой почве это с ним?

Врач помедлил с ответом и осторожно покосился на затихшего Михаила Викентьевича. Вполголоса сказал несколько тяжело прозвеневших в тишине латинских слов, Василий удивленно взглянул на отца и стал серьезен.

До машины Михаила Викентьевича довели под руки Василий и технический директор. Михаил Викентьевич опустился на кожаные подушки вяло и грузно.

– Выздоравливайте, Михаил Викентьевич. Главное – отлежитесь, отдохните и не думайте о котле. Я без вас за него буду грызться, – сказал на прощанье технический директор, пожимая похолодевшую руку.

Михаил Викентьевич не ответил. Мысли его были в эту минуту далеко от завода, котла, от всего обычного жизненного уклада. Так, молча, он доехал до дому, молча позволил Василию раздеть себя и уложить в кровать. И только вытянувшись, укрытый одеялом, вдруг заглянул в глаза сыну и хрипло спросил не своим голосом:

– Что? Помирать пора?

Василий засмеялся.

– Помирать? Рано вздумал. Еще попляшешь.

Но в смехе сына уловил Михаил Викентьевич неискренние нотки. Смеялся Василий не так, как всегда, не открыто, а глухо, внутрь себя, будто сам боялся за свой смех. Михаил Викентьевич опять вздохнул и подтянул одеяло.

– Так… – произнес он и помолчал: – Так… Ну, что же, лечи. Вот тебе и практика на дому… – И прибавил после долгой паузы: – Ты в самом деле послушал бы меня. Черт его знает, чего чужие наскажут. Я тебе больше поверю, чем кому другому. Главное, противно уж очень. Так сразу… вдруг кондрашка. Я всю жизнь ничем не хворал.

Василий пожал плечами:

– Слушать тебя не стану. У нас это как правило – родных не лечить. Ни один врач не станет. К больному нужно подходить хладнокровно, как механик подходит к испорченному механизму. Между больным и врачом должен быть холодок, чтобы врач сохранял ясность мысли. А свой больной волнует… А кроме того, я ведь хирург. Завтра я позвоню профессору Бекману. Он на дому теперь не принимает, но для меня сделает исключение. Он сердечник, опыта у него колодец, он твое дело и решит.

– А дело серьезное?

– Не знаю, отец. Ничего заранее не могу сказать.

– Не хочешь, значит. Видать, серьезное… Ну, отлично. Я посплю немного – ты поди.

Михаил Викентьевич повернулся на бок. Василий бережно подвернул одеяло ему под спину и несколько секунд смотрел на затылок отца. Над жилистой, худой шеей всклокочившиеся от подушки волосы отливали серебром, были тонки и пушисты, как волосы годовалого ребенка. В этих волосах, в изгибе шеи Василий впервые остро ощутил отцовскую старость, всю усталость уходящей к закату жизни. Он нахмурился и вышел в свою комнату.

Там он сел к столу, взял раскрытую книгу, но, не дочитав до конца страницы, отложил ее.

Он хотел осмыслить случившееся. Ни он, ни Вика не замечали, что отец стареет. В дружной жизни семьи были только старший и младшие. Но и это различие, особенно с тех пор, как вырос Вика, осталось только формальным. По существу, его не было, и оно особенно терялось в спорах и дискуссиях, когда отец горячился, как мальчик.

Было только сознание большой дружности, теплоты, взаимного внимания, стиравшее все перегородочки между тремя людьми различных возрастов. Оставаясь внутренно молодым, полный молодой горячности, Михаил Викентьевич был среди троих только самым опытным, лучше остальных знающим жизнь.

Если бы кто-нибудь в это утро, до телефонного вызова с завода к отцу, назвал при Василии Михаила Викентьевича стариком, Василий был бы искренно удивлен. Отец – старик? Да нет же. Он молодой. Он, по существу, моложе, хотя бы, Леонида. В нем никогда не было расхлябанности, вялости, бесформенности. Всегда живой, энергичный, четкий, он не мог быть стариком.

И вдруг сразу тяжкое, медное латинское слово, эти старческие слезы, беспомощная рука поверх одеяла, седой пух на затылке, все признаки усталости и сгорания. Как это могло случиться, как они проглядели?

Из строя их жизни выпадал один, самый большой, самый крепкий, тот, который вводил в эту жизнь двоих младших, был им опорой и лучшим другом.

Василий вскочил и зашагал по комнате.

«Прозевали… Да, прозевали старика… не заметили старости, – думал он, меряя шагами комнату, – нужно исправлять, нужно позаботиться о его покое. Только он покоя не захочет. Он, как рабочая лошадь, умрет в оглоблях, на ходу. Умрет? Кто? Отец? Что за чепуха? Как может умереть отец, вот этот самый живой отец, который дремлет там за дверью на своей кровати? Если остановиться и прислушаться, можно услышать даже его дыхание. Живое дыхание. Как же он может умереть?».

Василий остановился и в самом деле тревожно прислушался. На цыпочках подошел к двери, неплотно притворенной, заглянул в щель. Михаил Викентьевич лежал в той же позе. Одеяло мерно подымалось и опускалось. Значит, дышит, – все в порядке.

Он облегченно отошел и тотчас же услышал щелканье французского замка в прихожей и стук захлопнувшейся двери. И через секунду в комнату ворвался Вика с задорным хохотком, с весенним смугловатым румянцем на щеках.

– Васька! Ты дома? Сдал зачет… Сдал, понимаешь, на большой палец с покрышкой. Профессор даже…

– Тише, – шикнул Василий и в ответ недоуменному взгляду брата уронил тихо: – Не шуми… Отец нездоров.

– Что? – спросил Вика, не понимая. Ему, ничего не знавшему, ворвавшемуся с весенней улицы, полному своей радостью, было непонятно, как можно быть нездоровым в такой день. Он еще меньше Василия мог думать, что отец способен захворать.

– Что с папой? – повторил Вика уже шепотом.

– Да ничего особенного. Просто мы с тобой, брат, проморгали отцовский возраст. Понимаешь, отец-то у нас, оказывается, настоящий старик. Ну вот и болеть ему пора… Устал, и сердце устало. Нужно о нем подумать теперь. Был он долго нашей нянькой, теперь ему нянька нужна. Понял?.. Завтра отправлю его к Бекману. А пока он заснул.

Вика осторожно подошел к двери и заглянул в комнату отца. Он долго простоял там. И очевидно, увидел то же, что и Василий.

Когда повернулся к брату, был бледен, и губы сошлись черточкой.

– Это опасно? – спросил он решительно.

Василий отозвался не сразу.

– В его возрасте, – а оказывается, что возраст-то у него большой, – все опасно.

Вика подошел к брату и, не сказав ни слова, нашел его руку и стиснул ее изо всей силы, и Василий ответил ему тем же.

Этим безмолвным рукопожатием братья сказали друг другу все, что нужно было сказать в минуту тревоги и опасности, обрушившейся на семью.

Пятиэтажная, темно-шаровая громада дома, в котором жил профессор Бекман, врезалась, как утес законченных геометрических очертаний, грузный и подавляющий, в бесформенную пену одно– и двухэтажных провинциальных домиков.

Дом был одним из скороспелых грибов строительной горячки предвоенного периода, времени лихорадочного роста города.

На его фронтоне сумрачно корчились в каменных судорогах два крылатых дракона. Им было скучно стеречь купеческий архитектурный бред, но оторваться и улететь они не могли.

Об этом подумал Михаил Викентьевич, когда, сойдя с трамвая, приближался к подъезду. С трудом открыв окованную медью дверь, он очутился в вестибюле, облицованном темным мрамором. В разноцветные стекла готического окна скупо пробивался свет. Вестибюль был похож на склеп ассирийского сатрапа, обладавшего при жизни потрясающим безвкусием.

Михаил Викентьевич даже усмехнулся, взглянув на пухлые, обрюзгшие, точно лоснящиеся от ожирения, черные колонны.

Он поднялся на второй этаж и позвонил, нажав фарфоровую кнопку под эмалевой дощечкой с надписью: «Профессоръ Венедиктъ Львовичъ Бекманъ».

Дощечка была, очевидно, старая. Все четыре слова заканчивались твердым знаком, и Михаил Викентьевич подумал с презрительной иронией, что профессор не разорился бы, заказав новую дощечку.

Горничная в наколке и накрахмаленном фартучке открыла дверь и пристально, недоверчиво оглядела Михаила: Викентьевича.

– Вы к профессору?

– Да, – ответил Михаил Викентьевич, – профессор назначил мне прийти. Моя фамилия Левченко.

Горничная отступила в квартиру, пропуская Михаила Викентьевича.

– Пожалуйте.

Михаил Викентьевич положил на столик в передней шляпу и прошел за горничной по коридору.

– Вот здесь обождите, – сказала горничная, раскрывая дверь, в которую хлынул широкий ясный голубой свет. Михаил Викентьевич вошел – дверь захлопнулась.

Приемная Бекмана была обширна и высока. За двумя большими окнами зеленел сад, и вдали, за рядами низких домиков, искрилось море. Михаил Викентьевич подошел к окну, сел в уютное кресло и огляделся.

В жизни ему довелось бывать у врачей раза три-четыре. Было это в большинстве случаев в маленьких городках, у обыкновенных бедняков врачей. Помнил он и квартиру-особнячок доктора Куркова. Но никогда он не видел ничего похожего на приемную Бекмана.

Она напоминала скорее музей. В три ряда от потолка она была завешана картинами. Михаил Викентьевич внимательно осмотрел все четыре стены. Его поразил подбор картин. Это были сплошь батальные сюжеты, в большинстве работы старых мастеров. На полотнах сталкивались конные и пешие массы людей, лилась кровь, сизо заволакивал дали пороховой дым.

Для мирной приемной врача они были неожиданны, слишком резко напоминали о смертях, несчастиях, насилии. Михаил Викентьевич отвернулся и стал смотреть в окно. Он почти жалел, что согласился на предложение Василия пойти к Бекману. Припадок прошел бесследно, не оставив никаких болезненных ощущений, и Михаил Викентьевич склонен был считать его просто случайным результатом волнения и раздражения.

Он никак не мог примириться с мыслью о болезни. Она противоречила всей его жизни. Болезнь была для него отвлеченным понятием. Даже в годы каторги, в Якутии, когда вокруг гибли от болезней товарищи, Михаил Викентьевич отделывался только легким недомоганием. Когда, в дни гражданской войны, сыпняк тысячами косил красноармейцев, когда каждую неделю политотдел провожал в могилу своих работников, Михаил Викентьевич ни разу не захворал даже насморком. Здоровье было для него верным товарищем и подспорьем в его неустанной работе. Мыслить жизнь без работы Михаил Викентьевич не мог. Это было бы так же нелепо и ирреально, как море без воды. Михаилу Викентьевичу никогда даже не приходило в голову, что может когда-нибудь наступить время одряхления, слабости, бессилия. Оставить работу – значило покинуть завод, коллектив, товарищей, уйти куда-то в мутную пустоту. Этого не могло быть.

Михаил Викентьевич зябко поежился, представив себе эту пустоту.

Но в эту минуту полированная красная дверь бесшумно открылась. За ней блеснуло белое, розовое, серебряное, и это блеснувшее видение сказало быстрым говорком:

– Милости прошу… Извиняюсь, что задержал.

Михаил Викентьевич встал и, идя в кабинет профессора, почти с испугом констатировал, что волнуется и от волнения у него слабеют ноги и расшатывается походка.

Бекман стоял у стола. На столе в чрезмерном порядке, пирамидками по размеру, лежали толстые книги в коленкоровых переплетах. На синем сукне блестел стетоскоп и еще непонятный инструмент с циферблатом, резиновыми трубками и грушей. По стенам в лакированных шкафах тоже стояли книги, поблескивая золотом корешков.

Все в кабинете было точно, прямоугольно, суховато, дышало ледяным холодком, и только хозяин нарушал строгую математическую прямолинейность.

Он весь был круглый. Аккуратная круглая голова с круглой лысиной и веночком тускло блестящих седин вокруг нее, круглые плечи. Круглые щечки розовели по-ребячески нежно. Профессор был не толст, а именно кругл, как шар, выточенный из розового дерева. Белый летний костюм плотно облегал его тело.

Он быстро пожал руку Михаилу Викентьевичу и плавным круглым движением пригласил его сесть. Сразу, без предварительных разговоров, Бекман спросил:

– Ну, что же у вас, Михаил… кажется, Викентьевич? Так? Со мной говорил о вас Василий Михайлович… Очень серьезный молодой врач… Приятно иметь такого сына… Да, так он говорил о вас, но от диагноза воздержался. Что же с вами случилось?

Скороговорка у Бекмана была такая же круглая и крепкая, как он сам.

Михаил Викентьевич несколько развеселился, смотря на этот подвижной шарик, вертевшийся перед его глазами, и рассказывал о своем неожиданном припадке.

– До того неприятно… Как женщина, в обмороки падаю. Никуда это не годится. Вот и пришел чиниться.

– Так, – сказал Бекман, настораживаясь, и вдруг точно вцепился в Михаила Викентьевича круглыми серыми пристальными зрачками. – Будьте любезны снять рубаху.

Неловко и торопясь, Михаил Викентьевич разделся. Бекман вплотную подошел к нему и мягким нажимом опустил руки Михаила Викентьевича вдоль туловища. Приложил теплую розовую ладонь к желтоватой коже пациента и стал выстукивать костяшкой среднего пальца. Потом, не оборачиваясь, уверенным движением достал из-за спины лежавший на столе стетоскоп. Михаил Викентьевич про себя отметил эту уверенность жеста – было видно, что по привычке профессор найдет стетоскоп сразу, даже если ему завязать глаза.

– Не дышите, – приказал Бекман, прижимая чашечку стетоскопа к груди Михаила Викентьевича. Михаил Викентьевич задержал дыхание.

Круглая голова Бекмана, прижимаясь к стетоскопу, передвигалась вправо, влево, вниз, вверх. Ловким движением он повернул Михаила Викентьевича, как портной ворочает манекен, и продолжал выслушивание со спины. Разогнувшись, положил стетоскоп на место.

– Присядьте.

Михаил Викентьевич сел. Бекман взял непонятный инструмент с резиновыми трубками и, схватив руку Михаила Викентьевича повыше локтя, широкой холщовой повязкой затянул ее ремнями. Потом взялся за грушу и несколько раз надавил ее. Вздувшаяся от воздуха повязка плотно сжала мускулы Михаила Викентьевича, стрелка побежала по циферблату. Бекман проследил ее бег, мельком взглянул на пациента и сиял повязку. Сев за стол, он раскрыл книгу и той же скороговоркой спросил у Михаила Викентьевича, когда он родился, чем болел, как живет, питается. На ответы он многозначительно кивал головой и записывал, поскрипывая пером.

– Можете одеться, – кинул он, заметив, что Михаил Викентьевич все еще сидит раздетый.

– Работаете много? – услыхал Михаил Викентьевич последний вопрос профессора, просовывая голову в рубашку.

Он посмотрел на Бекмана с недоумением. Как умный ученый человек мог задать такой глупый вопрос? И ответил с раздражением:

– А кто же сейчас мало работает?

– Да, конечно… – Бекман повертел в пальцах вечное перо и резко встал: – Ну вот… У вас – myodegeneratio cordis senectae. Говоря по-русски, старческое перерождение сердечной мышцы. Мышца ослабла, потеряла способность к нормальному сокращению, к сжиманию. А самое сердце у вас значительно расширено, почти на два пальца вправо. В результате мышца не может прогонять кровь с нужной силой. Отсюда понижение кровяного давления, общее замедление кровообращения, нитевидный и слабый пульс… При сильном волнении, испуге, тревоге, приливающая к сердцу кровь образует застои, пульс замирает. Это и было непосредственной причиной вашего обморока. Для вашего возраста, для пятидесяти восьми лет, у вас чрезвычайно изношенное сердце. Оно может остановиться совершенно внезапно и навсегда… Вам нужно бросить всякую работу… По меньшей мере на год.

Бекман говорил значительно медленнее, как будто читал лекцию, но смысл его слов не дошел до Михаила Викентьевича, кроме последней фразы. За эту фразу Михаил Викентьевич ухватился с испугом.

– Бросить работу? На год?.. Нет… Как же это… как же это можно? Я ведь потому и пришел к вам…

– Простите, – перебил Бекман, – вы пришли ко мне как к врачу, тридцать лет работающему по сердечным болезням. Мой опыт и мои знания заставляют меня сказать вам свое мнение со всей категоричностью… Вы можете, конечно, пренебречь моим советом, это ваше частное дело, но моя обязанность была сказать вам всю правду.

Бекман произнес последние слова с холодноватым пренебрежительным подчеркиванием, видимо, обидевшись, но Михаил Викентьевич еще не хотел сдаваться.

– Я верю вам, профессор… но ведь… дело в том, что я хотел просить у вас именно подлечить меня… ну, как-нибудь заштопать мое сердце, раз оно стало такое поганое… потому что я не могу бросить работу.

– Постойте. – Бекман сделал нетерпеливый жест. – Все это отлично. Но ваша болезнь не принадлежит к числу временных заболеваний. Повторяю, в тканях вашего сердца произошли настолько существенные органические изменения, что всякие лекарства бесполезны. Они могут только не давать вашему сердцу распадаться в усиленной прогрессии, задержать этот процесс, по при условии полного покоя и отказа от работы. Вы инвалид.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю