Текст книги "Том 5. Книга 1"
Автор книги: Антуан де Сент-Экзюпери
Соавторы: Марсель Пруст,Сергей Толстой,Эдмон де Гонкур,Курцио Малапарте
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 50 страниц)
Когда немцы, в 1940 году, входят в Париж, он эмигрирует в США, где его «Военный летчик» выходит на английском языке, но из-за политической грызни вокруг книги ее запрещают и во Франции и в Германии. В феврале 1943 года выходит его знаменитое «Письмо к заложнику», посвященное его другу Леону Верту, оставшемуся в оккупированной Франции (и ему же посвящен «Маленький принц»), «Главное, – пишет он в этом письме, – чтобы где-то сохранялось все, чем ты жил прежде. И обычаи, и семейные праздники, и дом, полный воспоминаний. Главное жить для того, чтобы возвратиться», но если это потеряно, как случилось в жизни С. Н. Толстого, то налицо человеческая трагедия.
В апреле того же года он снова едет в Северную Африку, чтобы присоединиться к французской армии. «Еду на войну… Это мой долг… Я знаю только один способ быть в ладу с собственной совестью… – не уклоняться от страдания… Я не хочу быть убитым, но с готовностью приму именно такой конец», – писал он жене Консуэло.
И снова, как и в 1938 году, авария при посадке в Алжире, увольнение в запас, потом роковое случайное падение на темной лестнице, перелом позвоночника и подавленное состояние от мучившей травмы. «Я понял благодаря войне, – писал он, – что в один прекрасный день умру. И это понимание не было для меня тем сентиментальным образом, той абстракцией поэта, которую он призывает в печали. Я имею в виду не смерть, которую воображает «усталый жить» шестнадцатилетний мальчик, – я говорю о смерти мужчины. О смерти всерьез. О свершившейся жизни».
В 1943 году, когда капитулирует Италия, он снова продолжает добиваться своего возвращения в авиацию. Он едет в Неаполь, к американскому генералу Икеру, командующему военно-воздушными силами на Средиземноморском фронте, и тот разрешает ему пять полетов. Экзюпери летит и шесть, и восемь. Боясь за него, офицеры-летчики договариваются с командиром эскадрильи, что посвятят его в план высадки союзных войск на юге Франции и лишат таким образом необходимости летать. Раскрытие этого секрета было назначено на 31 июля. Утром в этот день Экзюпери поднимается в воздух для разведки, в область Гренобля и Аннеси, недалеко от тех мест, где прошло его детство, и… не возвращается из полета. В течение пятидесяти лет загадка его гибели оставалась неразгаданной. И только в 2002 году были обнаружены остатки его самолета. «Дай мне приобщиться Твоей славы, – писал он в «Цитадели», когда я усну среди песков пустыни, где я хорошо потрудился»
Жизнь его была мистической и смерть, можно сказать, тоже была мистической. За несколько дней до последнего полета он пишет графине де Вог: «если я вернусь живым, передо мной встанет только одна задача: что сказать людям».
«Сент-Экзюпери не вернулся живым из разведки, – пишет она, – выполнения которой он настойчиво добивался. И своей жертвой он дал самый высокий ответ, который был поставлен перед ним любовью. Призывая людей всегда всем существом отдаваться выполняемому долгу, он в последний раз дал пример жертвенности и веры, пример неразрывного единства духа и тела. Сорока четырех лет исчезнув в глубинах моря, Сент-Экзюпери обрел молчание – гавань кораблей. Молчание Бога – гавань всех кораблей».
«Я буду казаться мертвым, – писал Экзюпери в «Маленьком принце», – но это будет неправда», – и эта фраза стала эпиграфом к его биографии, написанной графиней де Вог под псевдонимом Пьер Шеврие.
Они познакомились с ней в салоне его сестры. Она была замужней женщиной – красивой, высокой, изящной, он тоже был уже женат на южноамериканке, не менее красивой, с черными выразительными глазами, легкой, веселой, остроумной, с морем фантазии, богемным характером, абсолютно неприспособленной к традиционным качествам жены и матери. «У нее день смешивался с ночью, не было никаких правил, устоев, она была утомительна, я больше не могла, – писала о ней дочь А. И. Куприна, – мне нужно было найти землю, воздух, чтобы деревья стояли на месте, а не вниз головой». Но Антуан в разгар их любви был так весел и счастлив, что окончательно решил посвятить себя литературной деятельности. Познакомившись с де Вог, он жалел Консуэло, поддерживал ее материально, но очень скоро они стали жить врозь. Свое духовное наследие он завещал графине де Вог, которая стала его интеллектуальным другом и последней любовью. Она сыграла в его жизни неоценимую роль. Во время войны она в мужской одежде переходила границу в нейтральную Швейцарию и звонила ему в Америку. Она хлопотала, чтобы ему позволили летать и добилась этого. Она приезжала к нему в Алжир, где он читал ей «Цитадель». А после его смерти она написала о нем великолепную книгу, откуда черпают информацию многочисленные исследователи его творчества.
«Его не коснулись страсти, – писала она, – которые губят людей, – тщеславие, любовь к деньгам и собственничество, он сохранял детскую непосредственность и ненасытную любознательность, безумную потребность в ласке, веру в чудо и способности к безграничному страданию. Самый верный портрет Сент-Экса, который он нам оставил, – это малыш, которого он называл Маленьким принцем. В старом пилоте и прославленном писателе жил этот ребенок с немного печальной улыбкой… Никакой другой текст не сможет лучше передать его душевную тонкость, его манеру подходить к другому человеку и даже его шутки… Во всей книжке невидимо присутствует душа Сент-Экса, обволакивающая нас своей грустной лаской»
«Еще совсем юным, – писал о нем Леон Поль, – он уже был истинным аристократом во всех сферах, где это означает гордую осанку, независимость, глубину, мужество и талант. Он был совершенным человеком. Таких мало, но он был таким и со всей естественностью, не стремясь к этому – просто по природному дару. Его лицо было совершенным: в нем сочеталась детская улыбка с серьезностью ученого, простота героизма и безудержная фантазия, красота взгляда и выразительность тела; он был своим в технике, в спорте, в поэзии, в политике, в морали; он был настоящим товарищем и обладал истинным душевным благородством. Пожать ему руку было всегда событием. Вы видели его, вы подходили к нему – и вас переполняли новые мысли и чувства, вы были счастливы… Он всегда был причастен к глубинам, из которых сотворен и продолжает твориться мир. Для тех же, кто читает его книжки в кругу семьи или в студенческой келье, или на фронте, или в одиночестве, – от него на белой странице всегда остается след ангельских крыл, на белой странице наших хрупких жизней, еще недописанных, но уже содрогающихся от возможности познать смерть менее чистую, чем его.
…Он провел с нами на этой планете, исполненной муки и ненависти, от которых он так страдал, короткий отпуск случайно залетевшего к нам гения».
Как Малапарте, как Стейнбек, как Оруэлл, как С. Н. Толстой, Экзюпери чувствовал свою большую ответственность за людей, он грустил в своем «Маленьком принце», преддверии «Цитадели», «из-за планеты, на которой жил», он испытывал «нежность к тем, кого любил, и еще больше – ко всем людям». В «Маленьком принце» он «любит свою розу, свою избранницу, которую приручил и за которую в ответе, – пишет графиня де Вог, – и он хочет вернуться к ней, но чтобы осуществить это странствие, он избирает смерть»: «Ты понимаешь, это очень далеко. Я не могу взять с собой это тело. Оно слишком тяжело…» «Чтобы раствориться в Боге, я должен снять с себя самого себя», – писал он (как и Хокусай в своей последней поэтической фразе, оставленной им в предсмертный час: «О свобода, прекрасная свобода, наступающая, когда мы уходим в поля, согретые летним солнцем, расставаясь с нашим телом!»).
«Он казался мне всегда обнаженным в жизни, как настоящий монах. Он действительно достиг такой внутренней чистоты (я имею в виду не аскетизм), – писал об Экзюпери в статье Пьер Даллоз, – такой степени отрешенности, которые устраняют какие бы то ни было промежуточные преграды между человеком и внешним миром. «Когда познаешь любовь, – не задаешь уже никаких вопросов», – сказал он. Подобная высота чувств, когда не ждешь никакого ответного дара, – подразумевает воспитание сердца и умение молиться. Молитва не требует ответа, потому что она исключает уродства торгашеского обмена».
«Из этого долгого усилия вознесения к недостижимому человек поднимается к наивысшему состоянию: мистического единения своей души с совершенством, к которому он стремится и которое требует одновременно и смирения, и непрекращающейся борьбы, на какие, – пишет графиня де Вог, – способны только героические души, никогда не отказывающиеся от раз поставленной цели, хоть у них и нет надежды на какую-либо иную награду, кроме как в собственно душевном свете. И к этому свету и приходит вождь «Цитадели». В своем высоком одиночестве он ищет Бога, увенчания любви, чтобы в ней черпать силы. И по примеру своего Бога он отдает себя без остатка.
Подобно Ронсару, Сент-Экзюпери ставит знак равенства между любовью и смертью. «Господи, – говорит вождь царства, – сделай мой плащ таким широким, чтобы я мог укрыть им всех». Это тот же образ, которым пользуется Сент-Экзюпери, чтобы выразить собственные чувства перед полнотой любви и созерцанием смерти. Каждым своим словом он стремился раскрыть сознанию человека тот грандиозный размах, которого может достигнуть природа человека, переставшего жить для самого себя. Дожив до зрелых лет, он понял, что не мог ждать от всех людей очистительного героизма своей собственной молодости. И все же он пытался отвратить человека от повседневных мелочей, уча верности пути и радости созидания в бескорыстном спокойствии; он учил человека видеть смысл в самом смиренном труде». Его женщина из «Цитадели», наказанная за нарушение тысячелетнего порядка, страдает, отбывая наказание, но в этом страдании она чувствует Бога и принимает свое просветление, как дар: «Она умоляла, чтобы ей вернули те ее обязанности, которые одни лишь дают возможность существования: тот моток шерсти, чтобы она его расчесала, ту миску, чтобы ее помыть – только ту, этого ребенка, чтобы его убаюкать, именно этого – не другого. Так она кричала, обращаясь к вечности…» «Она уже прошла через это – страдание и страх… эти болезни животных, созданных для смиренного стада. Она постигает истину», – писал он в «Цитадели», вторя Малапарту.
«Я, слуга моего Бога, испытываю стремление к вечности, я презираю все, что изменяется… ибо никогда не смогу украсить храм мой, если ежеминутно буду заново начинать строительство», – перекликается Антуан с С. Н. Толстым в позиции его отца в «Осужденном жить», которой он должен был следовать в жизни и следовал, понимая, что это постулаты, созданные веками: «Жилище человеческое!.. кто разрушил жилище, не владеет больше ничем, кроме кучи камня, кирпича и черепицы… Недостает им того замысла, который их превосходит»
И не звучат ли сегодня, во время перестройки в России, пророческими, поднятыми из небытия слова Экзюпери: «и вот они уже видят в смутном сне, как они восстанавливают дворец… И сами того не зная… – переводит Сергей Толстой, – они оплакивают дворец отца моего, в котором каждый шаг был исполнен смысла». И сегодня, возможно, уже не покажется таким непримиримо-жестким характер его отца Н. А. Толстого, слишком твердыми его монархические и религиозные суждения, после десятков лет гонений, глупостей и преступлений, слишком неоправданными его эмоции. И слова из «Цитадели»: «Меня не трогает, если лягушки квакают о несправедливости», – не кажутся ли они произнесенными им в своем имении Новинки в начале XX века? «Он, который не правил, но давил и оставлял на всем след своей личности, – переводил С. Н. Толстой Экзюпери, – он был таким же весомым, как первая плита закладываемого храма… Это он разъяснил мне смерть и научил, когда я был молод, смело смотреть ей в глаза, ибо сам он никогда не опускал глаз. Мой отец по крови был орлом».
А сцена защиты семьей Толстых ее Новинок в 1905 году, – не подпадает ли под слова: «О, цитадель, жилище мое, я спасу тебя от замысла, построенного на песке, и окружу рожками, чтобы бить тревогу при нашествии варваров!» (и о том же писал Стейнбек). И это не чувство превосходства «руководителя людей», это долг, ответственность и смирение: «Я заточил народ мой в любви моей…» (как Н. А. Толстой «предпочел запереть своих детей до семнадцати лет» в имении, где сам учил и воспитывал их, когда говорил им: «Никогда не перестану быть тем, что я есть, никогда ни за какую похлебку иудейскую не отдам своего первородства, потому что в моем первородстве вижу мою цель и право считать себя в числе сынов моего Бога, сынов, созданных им по своему образу и подобию» («Осужденный жить»); «руководитель – не тот, кто спасает остальных, но тот, кто просит самого его спасти»
Перевод С. Н. Толстым первых четырех глав «Цитадели» – это снова памятник отцу в утверждении всего того, в чём тот был абсолютно уверен, как и Экзюпери, и ничто не могло поколебать его в этой уверенности. Облекая свой низкий ему поклон в стихи, сценарии, повести и даже переводы, С. Н. Толстой до последнего своего дня вспоминал все его принципы и устои, которые должны были держать государство, без которых оно расшатывалось и разрушалось. Так «поступают те, кто думает охватить мыслью имение мое, разделяя его на составные части… И я подумал: как схожи они с тем, кто расчленяет труп… Тогда как мое имение… это родина любви моей. И все обычаи во времени есть то же, что жилище в вечности».
«Я открыл великую истину, – переводит С. Н. Толстой слова Экзюпери в «Цитадели». – Я узнал, что люди живут в домах своих и что смысл вещей для них изменяется соответственно смыслу дома. И что дорога, ячменное поле и откосы холмов различно воспринимаются человеком в зависимости от того, составляют они все вместе поместье или же нет. Ибо вдруг… все эти не связанные между собой предметы, объединяются в нечто единое и овладевают сердцем. А оно обитает в той же Вселенной, в которой осуществляется или нет царство Божие».
Поэтому все ценности, провозглашенные и коммунистами, и социалистами, и фашистами, и демократами – мнимые, они не выдерживают только одной проверки – на Божьи заповеди. «И как ошибаются неверные, которые смеются над нами и полагают своей целью богатства осязаемые, каких не существует в мире. Ибо если они жаждут владеть этим стадом, то из одной лишь гордыни. А радости гордыни сами по себе неосязаемы».
«Если баобаб не распознать вовремя, – писал Экзюпери в «Маленьком принце», – потом от него уже не избавишься. Он завладеет всей планетой. Он пронижет ее насквозь своими корнями, и если планета очень маленькая, а баобабов много, они разорвут ее в клочки». Книги Оруэлла, Малапарта и Экзюпери – это предостережение, напоминание, что «светильники надо беречь: порыв ветра может погасить их», но «с каждого надо спрашивать то, что он может дать. Власть прежде всего должна быть разумной» и не допускать, чтобы кто-то «погасил их», как собирались персонажи Оруэлла, или чтобы кто-то, додумавшись первым, что они «ничьи», не смог бы «положить их в банк» («Маленький принц»). Застрельщики любых переворотов, – писал Экзюпери в «Письме к заложнику», – какой бы партии они не принадлежали, преследуют не людей (человек сам по себе в их глазах ровно ничего не стоит), – они несут симптомы», – будто отвечает он Джону Стейнбеку на его роман «В сомнительной борьбе», и, тонко чувствуя мир, говорит: «я ненавижу иронию, которая свойственна не человеку, а крабу. Ибо краб говорит нам: «Ваши жертвы в другом месте были иными. Почему же не изменить их впредь?… И его жертвы, которые не умеют более познавать истину, начинают разрушать ее основания… предавая свои традиции, празднуя в честь врага своего…»
Переводя Экзюпери, С. Н. Толстой не мог не поражаться тому, насколько написанное людьми разных стран и разных национальностей (правда, близкой ему социальной группы) близко ему по духу, насколько все то, что они пишут, подходит и к его стране, и к его народу, и даже ему лично. Но с другой стороны, он и не удивлялся этому, поскольку, как и эти писатели, был убежден в том, что «смысл мира» – в его Божественном происхождении, и поэтому весь он должен быть построен по единым непреложным высоким законам, а все остальное – бред, вымысел, издевательство, если не осознанное разрушение. И эти четыре главы «Цитадели» воспринимаются как диалог в вечности, как вечный спор добра со злом, диалог, который С. Н. Толстой всегда вел всем своим творчеством:
«Надо было разрушить эти бесконечные стены, тогда человеку было бы свободнее. И я отвечаю: но дворец может благоприятствовать созданию поэм… Вот отчего я благословляю того, кто от своего певца унаследовал неведомо кем созданную песнь. И… повторяя ее и ошибаясь, добавляет к ней свой сок, свой аромат, свою интонацию…»
«Человек подобен цитадели. Он опрокидывает стены, чтобы обеспечить себе свободу, но сам он не более, чем крепость, обрушенная и отверстая звездам».
Н. И. Толстая
СЛОВАРЬ НЕОЛОГИЗМОВ С. Н. ТОЛСТОГО
Словарь составлялся С. Н. Толстым в 60–70-е годы. Судя по авторскому предисловию и по тому, что в Словаре нет неологизмов самого Толстого (хотя они у него несомненно есть, (с. 599), он очевидно хотел предложить Словарь к публикации, для чего перепечатал его и «снабдил индексом новых слов, упорядоченных по авторам». Видимо, публикация не состоялась: то ли автор передумал, то ли Словарь не приняли к изданию – неизвестно. Но после этой перепечатки Сергей Николаевич от руки вписывал в него новые слова, которые в то время попадались ему во время работы, и благодаря этому можно увидеть, что он читал и перечитывал в последние годы жизни: Есенин, Маяковский, конечно Хлебников, Пушкин, Ф. Сологуб, Белый, Замятин, Асеев и даже Ленин (видимо, в связи с работой по Л. Н. Толстому ему попадались бесконечные цитаты из его трудов). В одной из вставок Словаря есть ссылка на журнал с точной датой – 1972 год, что говорит о том, что Словарь был составлен и отпечатан до этого года, а вставки могли быть сделаны в последние пять лет жизни.
Интерес С. Н. Толстого к неологизмам, скорее всего, появился в связи с изучением творчества В. Хлебникова, у которого их особенно много и они неожиданны, исключительно ёмки и закончены, это, как правило, отдельные слова. Со временем Сергей Николаевич так втянулся в эту кропотливую работу, что она показалась ему очень увлекательной и любопытной, и теперь, беря в руки любой текст – поэтический, прозаический, включая политическую публицистику, – он автоматически отмечал в нем авторские неологизмы и выписывал их. В итоге получился уникальный, объемом в 1400 слов, Словарь. Можно заметить в нем довольно много ссылок на литературоведа Л. И. Тимофеева, члена-корреспондента Академии наук, специалиста по теории и истории русского стиха и теории литературы, с которым, как уже говорилось выше, Сергей Николаевич был знаком и наверняка обсуждал многие проблемы Словаря.
О своем подходе к его составлению С. Н. Толстой довольно подробно говорит в предисловии и дает там определение слову «неологизм». В энциклопедическом словаре это определение более развернуто: «1. Это новые слова и выражения, созданные для новых предметов или для выражения новых понятий. К неологизмам относятся заимствования. 2. Это новые слова и выражения, необычность которых ясно ощущается носителями языка». Подход С. Н. Толстого к неологизмам менее формален и более художественен, поэтому к его Словарю нельзя подходить строго научно, хотя наверное именно со строго научной точки зрения этот Словарь – выдающийся труд, который, по выражению чл. – корр. РАН Валентина Павловича Вомперского (ныне покойного), «тянет как минимум на кандидатскую диссертацию». Сергей Николаевич сам говорит в предисловии, что Словарь нельзя мерить общей меркой. В данном случае это авторская работа, его личное, индивидуальное восприятие русского языка, которое дорогого стоит, так как оно высвечивает то необычное сочетание слов, которое и «делает все выражение неологичным». Это словарь, как пишет С. Н. Толстой, «авторских поэтических удач и находок»; «образное значение, – считает он, – по сути своей неологично, хотя нет ни одного неологизма». Главное в этом Словаре, кроме, естественно, довольно внушительного расширения словаря русского языка, отражение в нем мировосприятия самого составителя в видении им этих поэтических удач, при том что требования к этим поэтическим озарениям другого поэта у С. Толстого профессионально завышенные, и поэтому они особенно ценны, а он сам говорит нам о том, как искренне радуется «вместе с автором чудесной поэтической находке».
Словарь С. Н. Толстого, вместе с блестяще написанным предисловием, таким понятным, простым, как всегда доверительным по отношению к своему читателю и исключительно уважительным к нему и в то же время настолько высокохудожественным, что отдельные его фразы можно цитировать, – является широкой иллюстрацией богатства родного и близкого автору русского языка, и вместе с этим в нем звучит его гордость, удивление и восхищение его безграничными возможностями. Словарь показывает и его сложность, и его красоту, и его гармонию, его корни, истоки, берущие начало от древнерусского, церковно-славянского. Автор болеет за то, чтобы удержать всё это и в литературе и в разговорном языке, «не размыть, не задавить словесными «амебами», не затоптать вульгаризмами и неоправданными латинизмами» (эта проблема волновала его давно, о ней он писал еще в 1946 году в главе «Сундучки-рундучки» книги «Велимир Хлебников»), но в тоже время, судя по Словарю, автор совсем не возражает против заимствований слов-терминов, вливающихся в русский язык естественным путем, плавно, не мешая ему дальше развиваться, но оставаясь при этом национальным богатством и национальной принадлежностью.
Автор в словаре цитирует строку поэта П. А. Радимова: «Еще звучит в тебе, природа, широколиственное слово», выделяя слово «широколиственный» как неологизм, но в этом сочетании двух слов кроется такой глубокий смысл, в нем столько граней и оттенков, в нем такое яркое отражение красоты русского, языка, которую с детства так высоко чтил и ценил С. Н. Толстой, что эту поэтическую строку можно поставить эпиграфом ко всему Словарю. И в этом авторском тонком акцентировании внимания, в его выявлении невыявленного и есть то высокое предназначение художника, в данном случае самого С. Н. Толстого, о котором он так много писал в своих работах. И если подходить ненаучно к этому словарю, то это «мир глазами художника», поэзия и литература глазами писателя, его чудный, удивительный мир! И здесь не только его открытия для читателей, которые, читая, если и видели, то не заметили того, что отметил он и в этом словаре пожелал поделиться радостью своего открытия, – в нем и расширение перечня поэтических имен, кому-то неизвестных, и мимоходная характеристика, но характеристика поэта, и философа, и литературоведа, которую он, например, адресует «скромному, и потому мало известному, но настоящему поэту Григорию Петникову». И это мнение настолько авторитетно, что иной любопытный читатель нетерпеливо побежит в библиотеку и, безоговорочно доверяя вкусу такого! критика, спросит там сборник его стихов.
Словарь неологизмов С. В. Толстого – это драгоценная часть его литературного наследия. А что касается научно-формального подхода к этой работе, предъявляемого рецензентом, то, конечно, в нем есть технические недоработки: не везде есть указание источника, есть несколько десятков слов, которые при проверке по двум четырехтомным словарям – Даля и Фасмера пришлось изъять, а к некоторым дать комментарии, но в тексте некоторых источников кое-где остались непонятные слова, ссылки и даже авторские вопросы. Есть названия стихотворений, которых нет в современных изданиях, и т. д. Словарь побывал на рецензии в Институте русского языка (1995–96 гг.), когда мог стоять вопрос о его публикации. К. ф. н. А. В. Андреевская пишет: «Автор словаря поставил перед собой непростую и очень интересную задачу – составить перечень авторских неологизмов, вошедших в русский язык с XVIII по XX век. Авторские неологизмы и ранее попадали в поле зрения исследователей, но эта работа имеет более обширный словник» (подч. сост.). И замечания: «В предисловии оговорены некоторые частные проблемы, связанные с отбором материала для словаря, но принципиальные установки остаются неопределенными. В частности, невозможно работать с неологизмами, не определив такой существенный момент, как соотношение между неологизмом и окказионализмом. Эта проблема – предмет постоянных дискуссий. Принятая автором точка зрения – одна из наиболее популярных, но далеко не единственная, поэтому требует либо более подробной аргументации, либо ссылки на авторитеты…» И еще: «в словнике встречаются слова из словаря Петрашевского, и если они есть, то формально их должно было быть больше или их вовсе не надо было давать». Совершенно верно отмечается, по-видимому, рецензентом, что «одни и те же неологизмы встречаются у разных авторов», но Сергей Николаевич их намеренно дает, вкладывая в это свой, художественный в большой степени, смысл, но рецензент отвечает сухим научным языком: «это образованное по продуктивнейшей словообразовательной модели слово было этими писателями лишь выловлено из живого, языка». И последнее: «Странным представляется и отнесение понятия «неологизма» в сферу литературоведения…»
Со своей сугубо лингвистической точки зрения, наверное, рецензент и права, но если бы она прочитала этот Словарь уже после всего того, что написал Сергей Николаевич в этих пяти томах Собрания его сочинений, этой последней, во всяком случае, фразы она бы не написала – ей все было бы гораздо яснее, да и первое замечание было бы снято – ведь наш автор не лингвист в чисто научном понимании этого слова и тем более не мог участвовать в дискуссиях, которые разворачивались в Институте русского языка по этим проблемам, хотя, как оказывается, он придерживался «одной из наиболее популярных точек зрения» по данному вопросу. А то, что автор относит неологизмы в сферу литературоведения и прямо пишет об этом, – тоже естественно, и сам Словарь неоспоримо доказывает, что неологизмы-выражения – это прерогатива литературы, которая, в свою очередь, неразрывно связана с русским языком (а к нему у автора генетически заложенная любовь), и что это одно неразделимое целое.
Словарь неологизмов – это еще одна интересная для рядового читателя, а для специалистов в особой степени, разновидность сферы деятельности Сергея Николаевича Толстого в филологии. Эта работа воспринимается как последний, заключительный аккорд в его большом обзоре русской литературы XVIII–XX вв., который является гимном русской поэзии, русскому слову, прозвучавшим в его собственном творчестве.
В Словаре приводится масса неологизмов, дающих русскому языку удивительную образность, эти неологизмы-выражения отмечают и показывают настроение автора, его индивидуальность, несочетаемые слова в соединении друг с другом дают глубокий смысл, и С. Н. Толстой демонстрирует, как эти «слова-цитаты характеризуют авторский творческий процесс, психологию, принципы работы над словом». Иногда автору Словаря кажется интересным оригинальное авторское противопоставление – «приник и отник» (слово «отникнуть»), часто его неологизм состоит из нескольких, иногда даже из четырех слов, и именно во всех них четырех заключена та изюминка, которую он увидел и которая открывается именно в таком словесном наборе: «на небе прозелень и месяца осколок» (слово «прозелень»), или в таком: «прижиться к нему, придуматься, приблизиться, пришагаться» (речь идет о слове «пришагаться») и именно оно, последнее, является тем необходимым, завершающим и объединяющем первые три. «Свидетели первых светаний» – слово «светание» было у Даля, но все три слова, по мнению С. Н. Толстого, – поэтическая удача автора. Слово «реберчатый» тоже есть у Даля – оно не неологизм, но «румяный дух реберчатого теса» – это уже ярчайший живой образ, авторский неологизм, тот самый образец богатства великого живого русского языка.
Словарь С. Н. Толстого дает нам возможность посмотреть на поэзию его глазами, воспользоваться его раритетным восприятием, в которое он вкладывал «то высокое уважение к слову как к таковому, которое завещано нам не только Карамзиным и Достоевским, но и всей литературой нашей».
По аналогии со словарем В. И. Даля, перед нами такой же Словарь живого великорусского языка в неологизмах русских поэтов и писателей XVII) – XX вв., и хотя Сергей Николаевич не пытался претендовать на столь высокое звание, как «будущий Даль», но хочет он этого или не хочет, во многом эта его работа есть продолжение далевского словаря. Он создавал его потому, что как поэт понимал, насколько «слово, употребленное один раз, было для поэта необходимо», а появление этого слова на необъятном просторе возможностей русского языка могло быть «подобно ослепительной вспышке», которая озаряет в нашем сознании тонкие и изящные языковые образы, нередко закрытые для нашего восприятия, ускользающие, запрятанные автором в словесную «дебрь», продемонстрировав снова и снова безграничные возможности нашего «могучего», при всей его изящности, русского языка. Поэтому мы смело можем поставить запятую в расхожей фразе, о которой С. Н. Толстой упоминает в своем предисловии, но уже по отношению к нашему талантливому составителю уникального Словаря, таким образом: «Казнить нельзя, помиловать» и думаю, что будем правы…
Д. – сокр. от Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка, изд. 1881 г. (второе, дополненное), в 4-х томах.
Ф. – сокр. от Фасмер Макс. Этимологический словарь русского языка. Перевод с нем. О. Н. Трубачева, под ред. Б. А. Ларина, М., Прогресс, изд. второе, 1986 г.
Адепт – лат. вновь принятый в братство
Амальгама – спуск, соединение, сплав других металлов с ртутью
Антанта – из фр. entente «согласие, соглашение». Союз западных держав и России в I Мировой войне
Баталия – битва. Фасмер с 1704 (через польск., фр. и итал.). Будуар (Даль) – от фр. дамский кабинет, хозяйская светелка, горенка
Влияние – (Фасмер) – калька на польск, франц, восходит к немецк. Influence и лат. influentio
Водород, – калька с лат. hydrogenium
Волить – у Даля волитель, воля как глагол м. б. впервые и в таком сочетании
Впечатление – калька (Фасмер с нем. eindruck, то же, что в свою очередь повторяет фр. Impression
Выелозывать – Ф. (выелозить, калька изъелозить)
Вымчать – Д. – кого-то силою быстро вытащить, увлечь, ухватить, помчать








