Текст книги "Том 5. Книга 1"
Автор книги: Антуан де Сент-Экзюпери
Соавторы: Марсель Пруст,Сергей Толстой,Эдмон де Гонкур,Курцио Малапарте
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 50 страниц)
И вдруг на рекламе, подвешенной к балкону одного из домов, я прочел два слова: «Институт Лингафон».
* * *
Ничто, никогда не может так напомнить мне зиму в Финляндии, как пластинки Лингафона. Каждый раз, как только я увижу в газете объявление: «Изучайте иностранные языки по методике Лингафон!», каждый раз, как только я прочту эти два магических слова «Институт Лингафон», я стану думать о финской зиме, о призрачных лесах и ледяных озерах Финляндии.
Всегда, когда я услышу разговор о пластинках Лингафон, я, закрыв глаза, буду видеть моего друга Якко Леппо, коренастого и толстого, затянутого в форму финского капитана, его лицо, круглое и бледное, с выступающими скулами, маленькими подозрительными косыми глазками, полными холодного северного света. Я вижу моего друга Якко Леппо сидящим со стаканом в руке перед граммофоном в библиотеке его дома в Хельсинках, а вокруг него – Лиззи Леппо, госпожу П., министра П., графа Огюстена де Фокса, Титуса Михайлеско, Марио Орано, – каждого с бокалом в руке, слушающего хриплый голос граммофона. Я увижу, как время от времени Якко Леппо поднимет свой бокал, полный коньяка, говоря: «Малианне» (ваше здоровье!) и все поднимают свои бокалы, говоря: «Малианне» (ваше здоровье!) Всякий раз, как только я увижу надпись: «Институт Лингафон», я стану думать о финской зиме и о ночи, которую мы провели с бокалами в руках у Якко Леппо, слушая хриплый голос граммофона и говоря друг другу: «Малианне!»
Было уже два часа ночи. Мы только что закончили ужинать, закончили во второй или в третий раз. Сидя в библиотеке, перед огромным зеркалом окна, вырезанного в призрачном небе, мы смотрели, как Хельсинки медленно тонул в снегу, и из этого белого и молчаливого кораблекрушения всплывали, как корабельные мачты, колоннада Парламента[358], посеребренный и гладкий фасад почтового отеля, затем вдали, на фоне деревьев Эспланады и Бруннспаркена[359] – башня Штокмана, из стекла и бетона, и небоскреб Торни.
Термометр, подвешенный к окну снаружи, показывал сорок пять градусов ниже нуля.
– Сорок пять градусов ниже нуля – вот Парфенон[360] Финляндии! – говорил де Фокса.
Время от времени Якко Леппо поднимал свой бокал, полный коньяка, и говорил: «Малианне!» и все мы поднимали наши бокалы, наполненные коньяком, и говорили: «Малианне!» Я только что вернулся с Ленинградского фронта, и в течение пятнадцати дней ничего другого не делал, как только говорил: «Малианне!» Повсюду – в глубине лесов Карелии, в корсу-землянках, вырубленных во льду, в траншеях, в лоттала, на тропинках Каннаша, – всякий раз, когда мои сани встречались с другими санями, – повсюду, в течение пятнадцати дней я не делал ничего иного, как только поднимал свой стакан и говорил: «Малианне».
В поезде, который вез меня в Виипури[361], я провел ночь, говоря: «Малианне» с директором железных дорог округа Виипури, прибывшем в моем спальном вагоне, чтобы отдать визит Якко Леппо. Это был коренастый человек, невысокий, но геркулесовского сложения, с лицом бледным и опухшим. Сняв свой тяжелый бараний тулуп, он оказался в вечернем костюме. На фоне его галстука, незапятнанной белизны, виднелось горлышко бутылки, укрытой между его крахмальным пластроном[362] и ослепительным жилетом. Он возвращался со свадьбы своего сына. Торжество продолжалось трое суток, и теперь он ехал в Виипури к своим паровозам, своим поездам, своей конторе, сооруженной на развалинах вокзала, разрушенного советскими минометами.
«Это забавно, – сказал он мне. – Сегодня я опять много пил, и я не чувствую себя даже навеселе». У меня же, напротив, было впечатление, что он выпил совсем немного, но был уже не «голубым», а темно-синим. Спустя мгновение он достал со своей груди бутылку, извлек из кармана два маленьких стаканчика, наполнил их до краев коньяком и сказал: «Малианне!» Я ответил: «Малианне!» и мы провели ночь, говоря друг другу: «Малианне» и молчаливо глядя друг на друга. Время от времени он принимался говорить по-латыни (на единственном языке, на котором мы могли понимать один другого). Он указывал мне на черный, мрачный, призрачный, нескончаемый лес, бежавший нам навстречу по обе стороны железнодорожного полотна, и заявлял: «Semper domestica silva»[363], добавляя: «Малианне!» Потом он будил Якко Леппо – «Somno vinoque sepulto»[364] – на его диване, вкладывал ему в руку стакан, говоря: «Малианне». Якко Леппо, отвечая «Малианне», одним духом, не открывая глаз, осушал стакан и снова впадал в сон. Наконец, мы прибыли в Виипури и освободились друг от друга среди руин вокзала, говоря: «Vaie».
В течение пятнадцати дней я не делал ничего иного, кроме как говорил «Малианне» во всех «корсу» и всех «лоттала» Каннаша и восточной Карелии. Я говорил «Малианне» в Виипури с лейтенантом Свёртстремом и другими офицерами из его компании, говорил «Малианна» в Териоках[365], в Александровске, в Райкколе, на берегах Ладожского озера, с офицерами и «сиссит» полковника Мерикальо; я говорил «Малианне» в траншеях под Ленинградом с артиллерийскими офицерами полковника Люктандера. Я говорил «Малианне» в терпидариуме «сауны» – национальной финской бани, после того, как рысью выбежав из кальдариума, где температура достигала шестидесяти градусов выше нуля, я голым катался в снегу на опушке леса при сорока двух градусах ниже нуля; я говорил «Малианне» близ домика художника Репина[366] в предместьях Ленинграда, глядя сквозь деревья сада на дом, где покоится этот художник, и на смутные очертания вдали, на краю дороги, первых строений Ленинграда, видневшихся под огромным облаком дыма, стоявшим над городом.
Время от времени Якко Леппо поднимал свой стакан и говорил: «Малианне!» И министр П. – один из высших функционеров Министерства иностранных дел, говорил: «Малианне». И госпожа П. и Лиззи Леппо говорили: «Малианне!» И де Фокса говорил: «Малианне!», и Титус Михайлеско, и Марио Орано говорили: «Малианне!» Мы сидели в библиотеке и сквозь огромное стекло окна смотрели на город, медленно тонущий в снегу, и на суда, вдали на горизонте, плененные льдами возле острова Суоменлинна[367], силуэты которых постепенно поглощал туман.
Наконец наступал тот хрупкий час, когда финны становятся печальными. Они пристально смотрят друг на друга с вызывающим видом, прикусывая нижнюю губу, и пьют в молчании, не говоря «Малианне», будто делая над собой усилие, чтобы подавить глубокую ярость. Я хотел потихоньку уйти незамеченным, де Фокса тоже хотел уйти, но министр П. схватил его за руку, говоря: «Дорогой посол, ведь вы знакомы с Ивало, не правда ли?» (Ивало был генеральным директором Министерства иностранных дел).
– Это один из лучших моих друзей, – отвечал ему де Фокса примирительным тоном. – Это человек редкого ума, а госпожа Ивало – совершенно очаровательная женщина.
– Я вас не спрашиваю, знакомы ли вы с госпожой Ивало, – говорил министр, глядя на де Фокса своими подозрительными глазками. – Я хотел знать, знаете ли вы господина Ивало.
– Да, я очень хорошо его знаю, – отвечал де Фокса, умоляя меня взглядом, чтобы я не покидал его.
– Знаете ли вы, что он сказал мне по поводу Испании и Финляндии? Я встретил его сегодня вечером в баре Кэмпа. Он был там с министром Хоккарайненом. Вы ведь знаете министра Хоккарайнена, не так ли?
– Он очень обаятельный человек, министр Хоккарайнен, – отвечал де Фокса, разыскивая глазами Титуса Михайлеско.
– Знаете ли вы, – сказал мне месье Ивало, – в чем разница между Испанией и Финляндией?
– Ее показывает термометр, – осторожно ответил де Фокса.
– Почему термометр? Нет, она не обозначена на термометре, – говорил министр П. возбужденным голосом. – Разница в том, что Испания – страна симпатизирующая, но не воюющая, тогда как Финляндия – страна воюющая, но не симпатизирующая.
– А! а! а! Очень забавно! – сказал де Фокса, смеясь.
– Почему вы смеетесь, – подозрительно спросил его министр П.
Якко Леппо, неподвижно седевший на стульчике у рояля, как татарин в седле, смотрел на де Фокса своими маленькими косыми глазками, в которых светилась мрачная зависть из-за того, что министр П. не воззвал и к его участию в том, что он обращал к послу Испании.
Наконец, пробил тот опасный час, когда финны сидят с угрожающим видом, опустив головы, и каждый пьет сам по себе, не говоря «Малианне», как если бы они находились в одиночестве или выпивали тайком; и время от времени они принимаются громко говорит по-фински, как если бы они обращались к самим себе. Марио Орано исчез. Он удалился на цыпочках так, что никто этого не видел. Я сам не заметил этого, хотя ни на мгновение не терял его из вида и следил за каждым его движением. Но Орано жил в Финляндии уже четыре или пять лет; он отлично усвоил нелегкое искусство таинственно скрываться в тот самый миг, когда наступал этот опасный час. Я тоже хотел незаметно уйти, но каждый раз едва я достигал двери, я чувствовал, как что-то холодное проникало мне в спину и, обернувшись, встречал мрачный взгляд Якко Леппо, сидевшего на стульчике у рояля, как татарин в своем седле.
– Идемте! – сказал я де Фокса, беря его за руку. Но как раз в это время министр П., приблизившись к де Фокса, спросил его странным тоном: «Правда ли, дорогой мой посол, что вы сказали мистрисс Мак Клинток, что у нее растут перья, я не знаю точно в каком именно месте?» Де Фокса защищался, уверяя, что это неправда, но министр П. говорил ему: – «Как? Вы отрицаете?» И при этом заметно бледнел. Я говорил де Фокса: «Не отрицайте, ради всего святого, не отрицайте!» Но министр П. настаивал, все больше и больше бледнея: – «Так, значит, вы отрицаете? Признайтесь, что у вас не хватает смелости повторить мне то, что вы сказали мистрисс Мак Клинток?» Я советовал де Фокса: «Ради Бога, повтори ему то, что ты сказал Елене Мак Клинток». Де Фокса принялся рассказывать, что однажды вечером он был у посла США, господина Артура Шенфельда, вместе с Еленой Мак Клинток и Робертом Милльсом Мак Клинток, секретарем посольства США. Позже прибыли посол Франции (Вишийской Франции) месье Губерт Герин и госпожа Герин. Был момент, когда госпожа Герин спросила Елену Мак Клинток, не испанка ли она по происхождению, как это ей показалось по ее лицу и акценту. Забыв о том, что здесь присутствовал испанский посол, Елена Мак Клинток, которая была испанкой из Чили, ответила: «К несчастью, да!»
– А! А! Очень забавно! Не правда ли? – воскликнул министр П., хлопая по плечу де Фокса.
– Подождите, история не кончена, – сказал я нетерпеливо.
И де Фокса продолжал, рассказывая, что он ответил мистрисс Мак Клинток: «Дорогая Елена, когда происходят из южной Америки, то это не испанское происхождение. Ведь там носят перья на голове».
– А! а! а! Очень забавно! – восклицал министр П. и, обращаясь к г-же П., сказал: – Ты поняла, дорогая? Испанцы из Южной Америки носят перья на голове!
А я говорил шепотом де Фокса:
– Уйдем, Бога ради, отсюда!
Но уже наступал тот патетический час, когда растроганные финны начинают глубоко вздыхать над своими пустыми стаканами и смотреть друг на друга глазами, полными слез. В тот миг, когда мы с де Фокса подошли к Лиззи Леппо, сидевшей глубоко в кресле с изнемогающим и грустным видом, чтобы горячо попросить ее отпустить нас, Якко Леппо встал и громко воскликнул:
– Я хочу, чтобы вы прослушали отличные пластинки! – И он гордо добавил: – У меня есть граммофон!
Он подошел к граммофону, выбрал в кожаном футляре пластинку, повертел ручку, поставил на край пластинки иглу и посмотрел вокруг суровым взором. Мы все застыли в ожидании.
– Это китайская пластинка, – сказал он.
Это была пластинка Лингафона: гнусавый голос подарил нам урок китайского произношения, которому мы внимали в религиозном молчании. Потом Якко Леппо переменил пластинку, покрутил завод и объявил: «Пластинка хиндустани!» Это был урок произношения хиндустани, который мы прослушали также в глубокой тишине.
Затем наступил черед нескольких уроков турецкой грамматики, потом серия уроков арабского произношения и, наконец, пять уроков японской грамматики и произношения. Все мы молчали и слушали.
– И напоследок, – заявил Якко Леппо, крутя завод, – я вам поставлю чудеснейшую пластинку!
Это был урок французского произношения. Профессор Института Лингафон гнусаво читал «Озеро» Ламартина[368], «Озеро» Ламартина все целиком. Мы слушали в религиозном трансе. Когда гнусавый голос умолк, Якко Леппо растроганно осмотрелся вокруг и сказал:
– Моя жена заучила наизусть эту пластинку. Не откажи нам, дорогая!
Лиззи Леппо встала, медленно прошла через комнату; остановилась рядом с граммофоном, откинула голову, подняла руки и, глядя в потолок, начала декламировать «Озеро» Ламартина; снова все «Озеро», с тем же произношением, тем же гнусавым голосом, что и профессор Института Лингафон.
– Чудесно, не правда ли? – растроганно спросил Якко Леппо.
Было уже пять часов утра. Я забыл, что происходило после, до тех пор, пока мы с де Фокса не очутились на улице. Стоял волчий холод. Ночь была светлая. Снег тихо сверкал мягким серебряным блеском. Когда мы дошли до моей гостиницы, де Фокса пожал мне руку и сказал: «Малианне!» Я ответил ему: «Малианне!» Шведский посол Вестманн ждал нас в своей библиотеке, сидя у окна. Серебристый отблеск ночного снега таял в полутьме библиотеки, в теплой полутьме цвета кожи, которому книжные переплеты придавали мягкое золотое трепетание. Свет вдруг сразу усилился, освещая высокий и тонкий силуэт посла Вестманна, ясный и отчетливый, как рисунок, гравированный на старом шведском серебре. Его жесты, словно замороженные в этом воздухе тихим усилением света, медленно таяли, слегка смягченные, и его маленькая голова, прямые и сухие плечи, как мне на мгновение показалось, обладали холодной неподвижностью мраморных бюстов шведских королей, выстроенных в линию на высоких дубовых цоколях библиотеки. Посеребренные волосы бросали на его широкий лоб мертвенный мраморный отсвет, и на его благородном и суровом лице блуждала ироническая улыбка, вернее, тень, тревожная тень улыбки.
В теплой столовой мягкий нежный свет двух больших серебряных канделябров, поставленных на столе, умирал в белом отблеске замерзшего моря и покрытой снегом площади, который все резче пробивался сквозь оконные стекла. И хотя розовый свет свечей придавал теплый телесный оттенок ослепительной белизне льняной фламандской скатерти, смягчал холодную обнаженность маринбергского и рёстрандского фарфора, согревал ледяной блеск орефорского хрусталя и сверкающие поверхности старого копенгагенского серебра, в воздухе чувствовалось нечто призрачное и в то же время что-то ироническое, если только в мире призраков и призрачных вещей может существовать ирония.
И как если бы тонкое волшебство северных ночей проникало в комнату с безрадостным отблеском ночного снега и держало нас в плену своего очарования, было нечто призрачное и в бледности наших лиц, в неустойчивой тревожности наших взоров, даже в произносимых нами словах.
На лице де Фокса, сидевшего у окна, отчетливо проступал этот лабиринт голубых вен, который особенно выделяется при освещении, рождаемом белизной ночного снега.
И быть может именно затем, чтобы в самом себе победить это колдовство северных ночей, он говорил о солнце Испании, об испанских красках, запахах, звуках, вкусовых ощущениях, о солнечных днях и звездных ночах Андалузии[369], о сухом ветре высокогорной Кастилии[370], о синем небе, которое, точно камень, придавливает голову умирающего быка. Вестманн слушал его, полузакрыв глаза, как будто среди сверкания снегов он вдыхал ароматы Испании, как будто слушал объемные звуки и чувственные голоса улиц и испанских домов, доносящиеся сюда, пересекая замерзшее море, как будто он созерцал пейзажи, портреты, натюрморты, струящиеся горячими и глубокими красками, сцены уличные и семейные, балы, арены, процессии, идиллии, похороны, триумфальные шествия, которые вновь вызывал перед ним своим звонким голосом де Фокса.
Вестманн в течение нескольких лет был послом Швеции в Мадриде, и прошло всего несколько месяцев, как он стал послом в Хельсинки, как говорили, только лишь затем, чтобы провести важные дипломатические переговоры. Предполагалось, что как только он выполнит эту временную миссию в Финляндии, он вернется в Испанию и снова вступит там на пост шведского посла. Он любил Испанию с тайным неистовством, одновременно чувственным и романтическим, и слушал в этот вечер де Фокса со смешанным чувством стыдливости, зависти и злопамятства, как слушает оставленный любовник счастливого соперника, говорящего о любимой женщине («Я – муж, я не соперник ваш. Испания – моя жена, а вы ее любовник», – говорил ему де Фокса. – «Увы!» – отвечал, вздыхая, Вестманн). Но в его отношении к Испании был этот оттенок нескончаемой чувственной страсти и тайного отвращения, которое у человека севера всегда смешивается с его любовью к средиземноморским странам; того же отталкивающего впечатления, которое отражают лица зрителей на старинных «Триумфах смерти», где сцены погребения сменяются трупами, извлеченными из могил, позеленевшими и вытянувшимися под солнцем, словно издохшие ящерицы, среди мясистых цветов с их резким благоуханием, и внушающих священный ужас, наслаждение одновременно привлекающее и отвратительное.
– Испания, – говорил де Фокса, – страна чувственная и мрачная. Но это не страна призраков. Родина призраков – север. На улицах испанских городов встречаются трупы, но не призраки. И он начал рассказывать об этой атмосфере смерти, которой проникнуты искусство и литература Испании: некоторые трупные пейзажи Гойи, живые мертвецы Эль-Греко, разложившиеся лица королей и грандов Испании, писанные Веласкесом, на фоне горделивой архитектуры, золота, пурпура и бархата королевских резиденций, церквей и монастырей.
– В Испании тоже, – сказал Вестманн – можно нередко повстречаться с призраками. Я очень люблю испанские призраки. Они очень милы и прекрасно воспитаны.
– Это не призраки, – ответил де Фокса. – Это трупы. Это не бестелесные образы – они состоят из плоти и крови. Они едят, пьют, любят, все так же, как если бы они были живыми. Между тем это мертвые тела. Они не появляются по ночам, как призраки, но – среди белого дня, при ярком солнце. Если что делает Испанию такой глубоко жизненной, так это именно ее мертвецы, которые встречаются на улицах, которые сидят в кафе, коленопреклоненно молятся в полутьме церквей, которые продвигаются, молчаливые и медлительные, с блестящими черными глазами на позеленевших лицах, в веселой сутолоке городов и деревень в праздничные и ярмарочные дни, среди живых людей, которые смеются, любят, пьют и поют. Те, кого вы называете призраками, это не испанцы. Это приезжие иностранцы. Они приходят издалека, Бог ведает откуда, и только тогда, когда вы позовете их по имени, если вы вызовете их посредством заклинания.
– Вы верите в заклинания? – спросил Вестманн.
– Каждый добрый испанец верит в заклинания.
– А знаете вы хоть одно из них? – заинтересовался Вестманн.
– Я знаю их много. Но среди них есть одно, которое в большей мере, чем другие, обладает сверхъестественной способностью вызывать призраки.
– Скажите его, я умоляю вас, хотя бы вполголоса.
– Я не смею. Я боюсь, – сказал де Фокса, бледнея. – Это слово – самое страшное и самое опасное из всех слов кастильского языка. Ни один настоящий испанец не смеет его произнести. Это проклятое слово. Призраки, услышав его, выходят из мрака и идут вам навстречу. Это фатальное слово для тех, кто его слышит и того, кто его произносит. Принесите сюда труп и положите его здесь на этом столе – вы не заметите, что бы я изменился в лице. Но не призывайте призрака, не открывайте ему дверей – я умру от ужаса.
– Скажите же нам, по крайней мере, значение этого слова, – попросил Вестманн.
– Это одно из многочисленных названий змей.
– У змей прелестные имена, – заявил Вестманн. – В трагедии Шекспира[371] Антоний нежно называет Клеопатру именем змеи.
– А! – воскликнул де Фокса, мертвенно белея.
– Что с вами? Так может это и есть то самое слово, которого вы не посмели произнести? Однако на устах Антония оно имеет сладость меда. У Клеопатры никогда не было имени более приятного. Погодите, – добавил Вестманн с жестокой радостью, – мне кажется, я точно помню те слова, которые вложил Шекспир в уста Антония.
– Замолчите, прошу Вас! – закричал де Фокса. Не произносите громко этого слова. Это ужасное слово, которое можно произносить только шепотом, вот так. И он прошептал, почти не двигая губами: «culebra»[372].
– А! Кулебра! – сказал Вестманн, смеясь. – И вы пугаетесь такой малости. Это такое же слово, как и любое другое. Мне не кажется, чтобы в нем заключалось что-либо ужасное и таинственное. Если не ошибаюсь, добавил он, возводя глаза к потолку, как будто припоминая слово, которое употребил Шекспир, – это snake[373] – оно не такое сладостное как испанское слово «кулебра»: О mia culebra del antigo Nil.[374]
– Не повторяйте его, прошу вас, – сказал де Фокса, – это слово приносит несчастье. Один из нас умрет этой ночью. Или, по крайней мере, кто-нибудь из наших близких.
В это время дверь отворилась, и на стол водрузили великолепного лосося из озера Инари. Нежный и живой розовый цвет излучался из трещин его кожи, покрытой серебристой чешуей мягких зеленоватых и синеватых оттенков. – «Она напоминает старинные шелковые одежды, – сказал де Фокса, – в которые одеты Мадонны в храмах испанских городов». Голова лосося возлежала на подушке из очень тонкой травы, похожей на женские волосы; это были те прозрачные водоросли, которые растут в озерах и реках Финляндии. Она напоминала голову рыбы с натюрморта Брака[375]. К вкусу лосося примешивалось далекое воспоминание об озере Инари, освещенном в летнюю ночь бледным арктическим солнцем под нежно-зеленым ребячливым небом. Розовый цвет, просвечивавший между серебристых чешуек, походил на цвет облаков, когда ночное солнце отдыхает на краю горизонта, словно апельсин, положенный на край окна, в то время, как мягкий ветер шуршит в листве деревьев, пробегает по светлым водам, заросшим травой берегам и легко ласкает водную гладь рек и озер и необозримые леса Лапландии. Это был тот же розовый свет, рождающий глубокие и живые лучи, что и свет, вспыхивающий между серебристыми чешуйками поверхности озера Инари, когда солнце в разгаре арктической ночи бродит в зеленоватом небе, пронизанном тонкими синими венами.
Лицо де Фокса стало такого же розового цвета, как и тот, что просвечивал между чешуйками лосося.
– Жаль, – засмеялся он, что флаги СССР не окрашены в розовый цвет само, – цвет лосося!
– Кто знает, – сказал я, – что произошло бы с этой несчастной Европой, если бы флаги СССР были цвета лосося и цвета дамских дессу[376].
– К счастью, – заявил Вестманн, – все в Европе стремится бледнеть. Весьма возможно, что мы идем к средневековью цвета само.
– Я нередко задаю себе вопрос, – сказал де Фокса, – какой могла бы быть роль интеллигенции в новом средневековье? Держу пари, что она еще раз попыталась бы спасти европейскую цивилизацию.
– Интеллигенты неисправимы, – подтвердил Вестманн.
– Вот и старый аббат из Монте Кассино, – сказал я, – он нередко задает себе этот самый вопрос.
И я рассказал, что граф Гавронский (польский дипломат, женатый на Лючиане Фрассатти, дочери сенатора Фрассатти, в прошлом посла Италии в Берлине), укрывшийся в Италии после оккупации Польши немцами, время от времени отправляется в гостиницу аббатства Монте Кассино, чтобы провести там несколько недель. Старый архиепископ дон Грегорио Диамаре, аббат этого аббатства, беседуя однажды с Гавронским о том варварстве, в которое угрожает война ввергнуть Европу, сказал ему, что в самом мрачном средневековье монахи спасли цивилизацию Запада, переписывая от руки копии драгоценных древних греческих и латинских манускриптов. – «Что же нам следует делать сегодня, чтобы спасти культуру Европы?» – спросил почтенный аббат. – «Заставьте ваших монахов перестукивать их на машинке», – ответил Гавронский.
После светлого мозельского[377] вина, пахнущего сеном, слегка смоченным дождем (и нежно-розового цвета лосося, просвечивающего сквозь серебристую чешую и придававшего ему вкус пейзажа озера Инари под ночным небом), красное бургундское[378] заискрило в бокалах своими кровавыми отблесками. Посреди стола, на большом серебряном блюде, спина карельского кабана распространила по комнате горячее дыхание печи. После прозрачного мозельского вина, после розового лосося, вызывавшего в памяти серебристое течение Юютаниоки и розовые облака в зеленоватом небе Лапландии, бургундское вино и карельский кабан, только что вышедший из печи и украшенный сосновыми ветками, напомнили нам о земле. Не существует другого, столь же земного вина, как красное бургундское; в проникавших в комнату отблесках снега оно имело цвет земли, этот пурпурный и золотистый цвет холмов Золотого берега на закате. Его дыхание было глубоким, насыщенным травами и древесной листвой, как летний вечер в Бургундии. Ведь ни одно другое вино не сопровождает так задушевно приближение вечера, как Нюи Сен-Жорж, не является в такой мере спутником ночи, как вино Нюи Сен-Жорж[379], ночное даже по своему имени, глубокое и пронизанное искрами, как летняя ночь в Бургундии. Оно сверкает кровавым отблеском на пороге ночи, как огонь заката на хрустальном берегу горизонта. Оно зажигает алые и синие лучи на земле пурпурного цвета, в траве и листве деревьев, еще горячих от вкуса и аромата умирающего солнца. Дикие звери с наступлением ночи предаются отдохновению в глубоких норах и логовищах: быстро потрескивая сучьями, кабан возвращается в свою берлогу; фазан, в коротком и молчаливом полете, ныряет в тьму, которая уже колеблется над лесами и окрестностями; проворный заяц скользит по первому лунному лучу, как по твердой серебряной струне. Это час бургундского вина. В этот момент этой зимней ночи, в этой комнате, освещенной угрюмым отблеском снега, глубокий аромат вина Нюи Сен-Жорж приводил нам в память летние вечера в Бургундии и ночи, уснувшие на земле, еще горячей от солнца.
Де Фокса и я – мы смотрели, улыбаясь, пока теплая волна поднималась к нашим лицам; мы переглядывались, улыбаясь, как будто это неожиданно земное воспоминание освобождало нас от печального волшебства северной ночи. Затерянные в этой пустыне снегов и льдов, в этом водяном краю, краю ста тысяч озер, в этой мягкой и суровой Финляндии, где запах моря проникает до глубин самых далеких лесов Карелии и Лапландии, где узнаешь блеск водной поверхности даже в голубых и серых глазах людей и животных, даже в движениях, медлительных и сконцентрированных (движениях пловцов) людей, бродящих по улицам, зажженным ослепительным снежным огнем, или прогуливающихся в летние ночи аллеями парков, подняв глаза к зелено-синему сверканию вод, словно подвешенных над кровлями, в этом нескончаемом дне, дне без рассветов и закатов белого солнца нордических ночей, – при этом неожиданно земном воспоминании мы внезапно почувствовали себя до мозга костей земными и смотрели, улыбаясь, как будто только что избежали опасности утонуть.
– Сколль![380] – сказал де Фокса взволнованно и поднял свой бокал, нарушая сверхсвященное шведское правило, предоставляющее хозяину дома право призывать своих гостей осушать бокалы этим ритуальным восклицанием.
– Я никогда не говорю сколль, когда поднимаю свой бокал, – лукаво сказал Вестманн, как будто затем, чтобы извинить святотатство де Фокса. В комедии Артюра Рейда «People in love»[381] кто-то из персонажей в одном месте говорит: London is full of people, who have come back from Sweden, drinking skoll and sayng snap at each another?
– Я – тоже, я пью сколль и я говорю: снап.
– Тогда снап! – сказал де Фокса, которому бургундское сообщало веселое и ребячливое опьянение.
– Снап! – улыбнулся Вестманн. И, подражая ему, я тоже поднял свой бокал и повторил: снап!
– Хорошо быть гражданином нейтрального государства, не правда ли? – сказал де Фокса, обращаясь к Вестманну. Можно пить не будучи обязанным желать никому ни побед, ни поражений. Снап за мир в Европе!
– Сколль! – сказал Вестманн.
– Как? Сейчас вы говорите сколль! – удивился де Фокса.
– Мне доставляет удовольствие время от времени ошибаться, – ответил с иронической улыбкой Вестманн.
– Я с восторгом говорю снап, – сказал де Фокса, поднимая свой бокал. Снап за Германию и снап за Англию!
– Снап за Германию и сколль за Англию! – сказал Вестманн с любезной торжественностью.
– Вы правы, – сказал де Фокса, – сколль за Англию!
Я тоже поднял свой бокал и сказал снап за Германию и сколль за Англию.
– Ты бы должен был говорить не снап за Германию, а сколль, – сказал мне де Фокса. – Германия – союзница Италии.
– Лично я не союзник Германии, – ответил я. – Война, которую ведет Италия, это личная война Муссолини, а я не Муссолини. Ни один итальянец – не Муссолини. Снап за Муссолини и за Гитлера!
– Снап за Муссолини и за Гитлера! – повторил де Фокса.
– И снап за Франко! – сказал я.
Де Фокса мгновение поколебался, потом сказал «снап!» за Франко тоже. Потом он обернулся к Вестманну и спросил: «Знаете ли вы историю партии в крокет, которую Малапарте сыграл в Польше с генерал-губернатором Франком?» И он рассказал ему о моем пакте с Франком и о том, как я спокойно открыл Франку, что во время пребывания Гиммлера в Варшаве я вручал по адресам письма и деньги, которые польские беженцы в Италии поручили мне передать их родным и друзьям, оставшимся в Польше.
– И Франк не выдал вас? – спросил меня Вестманн.
– Нет, – ответил я, – он меня не выдал.
– Ваше приключение с Франком действительно необычно, – сказал Вестманн. – Он мог выдать вас Гестапо. Надо признать, что по отношению к вам он вел себя изумительно.
– Я был уверен, что он меня не выдаст, – сказал я. – То что в моей искренности могло бы показаться опасной неосторожностью, на самом деле было мудрой мерой предупреждения опасности. Показав ему, что я к нему отношусь как к джентльмену, я сделал из него моего соучастника. Это не помешало, впрочем, ему позже отомстить мне за эту вольность и взыскать с меня уплату за свое вынужденное соучастие. И я рассказал, что несколько недель спустя после того, как я покинул Варшаву, Франк послал резкий протест Итальянскому правительству по поводу нескольких статей, написанных мной о Польше; в своем протесте он обвинял меня в том, что я принял польскую на вещи точку зрения. Франк требовал от меня не только публичного опровержения того, что было мною написано, но еще и письма с извинениями. Но в этот момент я уже находился в безопасности, в Финляндии и, разумеется, ответил ему: снап.








