Текст книги "Итальянец"
Автор книги: Анна Рэдклиф
Жанр:
Готический роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
Пауло сошел вслед за хозяином лишь на несколько ступеней – и вдруг воскликнул:
– Он здесь! Синьор, я снова его вижу: он ускользнул через дверь, ведущую под своды!
Вивальди шагал вперед столь стремительно, что Пауло, с факелом в руке, едва за ним поспевал; наконец юноша остановился перевести дыхание – и вдруг сообразил, что находится в той же самой просторной комнате, куда ранее спускался по лестнице. Пауло, взглянув на хозяина, увидел, как сильно он изменился в лице.
– Вы больны, синьор? – вскричал слуга. – Во имя святого нашего покровителя, покинем это место. От здешних обитателей добра не жди, и, если мы туг застрянем, ничего хорошего из этого не выйдет.
Вивальди молчал: дыхание давалось ему с трудом, глаза были опущены…
В это мгновение из дальнего угла послышался скрип, похожий на то, как если бы с трудом открывалась тяжелая дверь на заржавленных петлях. Пауло резко обернулся, и оба увидели, как дверь в стене медленно отворилась, а потом тотчас захлопнулась, словно кто-то страшился быть обнаруженным. Бросив на него беглый взгляд, оба подумали, что перед ними та самая фигура, которая стояла у лестницы, и что это не кто иной, как сам монах. Подбодренный этой верой, Вивальди, мгновенно овладев собой, метнулся к двери, которая оказалась незапертой и легко уступила его нетерпеливому напору.
– Теперь ты меня не одурачишь! – вскричал Винчен-цио, врываясь внутрь. – Пауло, посторожи у входа!
Вивальди окинул взором другой склеп, в котором теперь находился, но всюду было пусто; он тщательно исследовал каждую пядь пространства – в особенности стены, однако нигде не нашел ни малейшей трещины или щели (не говоря уже о дверях или окнах), через которую мог удалиться злоумышленник; единственно под потолком имелось крошечное зарешеченное окошко, пропускавшее слабый свет и воздух. Вивальди был изумлен.
– Мимо тебя проскользнул кто-нибудь? – обратился он к Пауло.
– Нет, maestro!
– Просто невероятно! – воскликнул Вивальди. – Нет, этот монах не может принадлежать роду человеческому!
– Если это так, синьор, – возразил Пауло, – с чего бы ему нас бояться? А ведь он перед нами робеет, иначе с какой стати он от нас убегает?
– Сказать наверняка нельзя, – заметил Винченцио. – Быть может, он заманивает нас в ловушку. Дай-ка сюда факел: здесь в стене есть подозрительная выемка.
Пауло поднес факел поближе, но возбудившее их любопытство углубление, походившее на дверной створ, оказалось простой неровностью.
– Непостижимо! – воскликнул Вивальди после долгой паузы. – Зачем нужно человеческому существу так терзать меня?
– А зачем это нужно существу сверхчеловеческому, мой синьор?
– Меня предупреждают о грозящих мне бедствиях, – задумчиво продолжал Вивальди, – о предстоящих событиях, которые неизменно сбываются; тот, кто предупреждает меня, постоянно встречается мне на пути – и с дьявольской ловкостью ускользает из моих рук, делая погоню бесполезной! Непостижимо, каким образом удается ему сгинуть с глаз, словно бы раствориться в воздухе, при моем приближении! Он неустанно является моему взору, однако настигнуть его невозможно.
– Справедливо, синьор, – отозвался Пауло, – настигнуть его невозможно, а посему умоляю вас отказаться от поисков. Эти места таковы, что поневоле поверишь в ужасы чистилища! Идемте отсюда, синьор.
– Только дух мог исчезнуть из склепа столь таинственным образом, – пробормотал Вивальди, не слушая Пауло, – только бестелесный дух…
– Я не прочь был бы доказать, что тело способно покинуть этот склеп с неменьшей легкостью, – заявил слуга, – и сам охотно просочился бы через эту дверь.
Не успел он договорить, как наружная дверь захлопнулась с оглушительным грохотом, эхо от которого прокатилось по всему зданию; Вивальди и Пауло в ужасе замерли на месте, но тут же, опомнившись, поспешили к выходу, желая поскорее открыть дверь и уйти. Легко вообразить охватившее их отчаяние, когда оказалось, что дверь не поддается никаким усилиям. Массивные деревянные доски скреплялись неодолимо прочными железными болтами: дверь служила, очевидно, для охраны тюрьмы или темницы старинной крепости.
– Ah, signor mio!4 – вздохнул Пауло. – Если этот монах и был бесплотен, то насчет нас явно не сомневался в обратном, раз уж заманил сюда… Вот бы обменяться с ним природным составом хоть на секундочку; не могу взять в толк, как нам, смертным, выкарабкаться из этой западни. Согласитесь, maestro, что о таком вот злоключении монах вас не предупреждал, разве только через мое посредство: ведь заклинал же я вас…
– Уймитесь, милейший синьор buffo!1 – вскричал Вивальди. – Хватит молоть вздор: нам надо вместе искать пути к спасению.
Вивальди вновь – и столь же безуспешно – исследовал стены, зато в углу наткнулся на предмет, бывший, казалось, наглядным свидетельством того, какая участь постигала здешних узников и предназначалась, вероятно, им самим: там лежало одеяние, запятнанное кровью. Вивальди и Пау-ло обнаружили его одновременно – и жуткое предчувствие собственной участи пригвоздило их к месту. Вивальди опомнился первым: он не впал в отчаяние, а, напротив, призвал на выручку все свои способности, дабы придумать способ освободиться; Пауло же, похоронив все надежды на избавление, не в силах был отвести глаз от чудовищной находки.
– Ах, синьор! – вымолвил он наконец прерывавшимся голосом. – Кто осмелится приподнять край этого покрова? Что, если под ним покоится изуродованное тело, запятнавшее его своей кровью?
Вивальди не без содрогания вгляделся в находку.
– Оно движется! – завопил Пауло. – Я вижу, как оно движется!
С этими словами он отскочил в дальний угол комнаты. Вивальди отступил на несколько шагов, однако тут же вернулся на прежнее место; твердо вознамерившись узнать правду безотлагательно, он приподнял ткань за край острием меча: под нею лежала беспорядочно нагроможденная груда одежды, даже пол был запятнан кровью.
Не сомневаясь, что страх застил глаза Пауло, Вивальди некоторое время хладнокровно наблюдал представшее его взору страшное зрелище и вскоре убедился, что под окровавленными лохмотьями признаков жизни нет: скорее всего, здесь была только одежда, принадлежавшая несчастному, которого заманили в ловушку с целью грабежа, а потом прикончили. Утвердившись в этом мнении и брезгливо отвернувшись от этого зрелища, Вивальди отошел в дальнюю часть склепа; и для себя, и для своего слуги он с отчаянием ожидал теперь самого худшего. Похоже было на то, что их завлекли в ловушку разбойники; однако, поразмыслив над обстоятельствами пленения и припомнив разные подробности того, как они попали в склеп, Вивальди отверг эту догадку как в высшей степени неправдоподобную. Трудно было предположить, что грабители стали бы тратить время на всякие уловки, вместо того чтобы учинить над ними расправу с самого начала; еще невероятнее, что они так долго оттягивали бы осуществление своего плана, а самое главное – Винченцио уже ранее был совершенно в их власти, однако они пренебрегли удобным случаем и позволили ему покинуть развалины целым и невредимым. Все это казалось крайне сомнительным, хотя нельзя было исключить и такую возможность; но торжественные предостережения и предсказания монаха, многократно повторенные и всегда точно сбывавшиеся, никак не могли иметь даже отдаленной связи с бандитскими замыслами каких-нибудь головорезов. Отсюда явствовало, что захвачены они отнюдь не грабителями, а если даже допустить, что они именно в их власти, то монах с ними никак не связан; и все же голос монаха, бесспорно, только что звучал под сводами арки; и, по словам Пауло, некто в монашеском облачении поднимался по крепостной лестнице; у обоих, кроме того, имелись веские основания полагать, что позже именно неясная фигура монаха, ими преследуемого, привела их в этот склеп, где они оказались в заточении.
По мере того как Вивальди взвешивал перечисленные обстоятельства, тревога его заметно возрастала и он все более начинал склоняться к убеждению, что фантом, принявший облик монаха, имел сверхъестественную природу.
«Если бы это видение являлось – и только, – рассуждал Вивальди, – я, наверное, счел бы его беспокойным духом несчастного (безусловно, убитого в этом подвале); я решил бы, что призрак привел меня сюда, чтобы деяние стало известно, а кости жертвы предали освященной земле; но ведь монах – или кем бы он там ни был – не молчал и пекся отнюдь не о себе: его заботили события, сопряженные с моим благополучием; он предрекал будущее и ссылался на прошлое! Если бы он заговорил о себе или даже не проронил ни слова, его облик, способность ускользать от преследования настолько выходят за рамки обычного, что я принял бы, возможно, на веру предания наших предков и посчитал его тенью убитого».
Борясь с сомнениями, Вивальди вновь решился посмотреть на кровавое одеяние; подняв его, он вдруг обнаружил не замеченную им ранее черную ткань, лежавшую вместе с прочим тряпьем; подцепив ее мечом, он различил в ней часть монашеского одеяния! Это открытие заставило его вздрогнуть и отшатнуться, как от видения, столь упорно испытывавшего его доверчивость. Здесь были пояс и наплечник – разодранные, с пятнами крови! Вглядевшись в находку, Вивальди уронил ее на общую груду; безмолвно следивший за ним Пауло воскликнул:
– Синьор, это, должно быть, одеяние того самого демона, который завлек нас сюда! Или же это саван для нас, maestro? А может, оно было предназначено для тела, в которое он вселялся, когда обитал на земле?
– Ни то ни другое, надеюсь, – пробормотал Вивальди, стараясь побороть внутреннее смятение и отворачиваясь. – Поэтому давай еще раз попробуем выбраться на волю.
Обретение свободы, однако, оказалось задачей неосуществимой; Вивальди снова и снова обрушивался всей тяжестью на неприступную дверь; поднимал Пауло, чтобы тот мог дотянуться до зарешеченного оконца под потолком; громко звал на помощь, напрягая голос, в чем весьма умело пособлял ему слуга; исчерпав наконец все средства, отчаявшийся Вивальди в полном изнеможении растянулся на каменном полу темницы.
Пауло горько сокрушался над безрассудной опрометчивостью хозяина, подстрекнувшей его вторгнуться в богом забытое место, и оплакивал предстоявшую им голодную смерть:
– О синьор, если нас даже и не заманили сюда, чтобы убить и обобрать, если даже нас не окружают враждебные духи (святой Януарий да не позволит мне сказать, что я не верю в это!) – предположим, что все обстоит именно так, синьор, но ведь смерти от голода нам вряд ли удастся избежать: да и какой прохожий услышит наши крики в таком глухом месте, можно сказать в подземелье?
– Утешать ты настоящий мастер, – со стоном выдавил из себя Вивальди.
– А вы, синьор, должны сознаться, что мы с вами квиты, – ответил Пауло. – Никто не умеет указывать дорогу лучше вас.
Вивальди ничего не ответил; он лежал, простертый недвижно, предаваясь мучительным раздумьям. Теперь он имел время всерьез вникнуть в последние произнесенные монахом слова; будучи настроен на самые мрачные предположения, он вообразил, будто они относятся к Элле-не, а фраза «Ее нет уже больше часа» – иносказательный способ оповестить о ее кончине. От подобной мысли все заботы о собственном спасении разом вылетели у юноши из головы. Он вскочил на ноги и принялся мерить узилище из угла в угол неровными шагами; от недавней гнетущей беспросветности не осталось и следа; жгучая тревога переворачивала все его существо; терзаемый неизвестностью относительно судьбы Эллены, Вивальди претерпевал муки нетерпения и ужаса. Чем больше он думал о возможной гибели Эллены, тем вероятнее она ему казалась. Монах уже предсказал однажды смерть синьоры Бьянки; при воспоминании о подозрительных обстоятельствах, сопутствовавших этому печальному событию, страхи за Эллену охватили Вивальди с еще большей силой. Не в состоянии укротить бушевавшее в его груди волнение, Вивальди чувствовал, что сердце у него вот-вот разорвется на куски.
При виде горьких терзаний хозяина Пауло, позабыв, пусть и ненадолго, о собственной злой судьбине, попробовал выступить в роли утешителя и успокоить юношу указаниями на самомалейшие благоприятные стороны их положения, оставляющие какие-то надежды; об очевидных отрицательных сторонах их заточения Пауло постарался упомянуть только вскользь. Вивальди, однако, не воспринимал из его речей ни единого слова, пока тот не упомянул церковь дель Пьянто: все связанное с монахом, намекнувшим на участь Эллены, страстно интересовало несчастного влюбленного; он отвлекся от собственных мыслей, желая выслушать рассказ, могущий прояснить его предположения.
Пауло не слишком охотно уступил настоятельному требованию Винченцио. Он оглядел пустынный склеп, словно опасался тайного присутствия постороннего, который может не только подслушать его слова, но и вмешаться в разговор.
– Мы здесь тоже, можно сказать, удалились от мира, синьор, – заметил Пауло, собираясь с духом. – Пожалуй, риск того, что наши секреты выйдут наружу, не слишком велик. И все же, maestro, береженого Бог бережет; верней будет поостеречься; поэтому вам лучше сесть на пол, а я стану рядом и поведаю вполголоса все, что знаю о монастыре Скорбящей Пресвятой Девы, а знаю я, впрочем, не так-то много.
Вивальди сел на пол; по его знаку Пауло устроился рядом и начал тихо рассказывать:
– Это произошло в канун праздника Святого Марка, едва только отзвонил последний удар вечернего колокола… Вам не приходилось бывать в церкви Санта-Мария дель Пьянто, синьор, иначе бы вы знали, какой мрак царит в этом старинном храме. Не успел стихнуть колокол, как у исповедальни в одном из боковых приделов появился человек, так плотно закутанный, что нельзя было различить ни его лица, ни фигуры; он поместился на ступеньках одного из отделений, примыкавших к креслу исповедника; но даже если бы он оделся так же легко, как и вы, синьор, он ничуть не хуже был бы скрыт от стороннего взора: придел освещается только одной лампой – а она очень далеко, у самого витража; иногда, правда, зажигают свечи у гробницы святого Антония – это в противоположном конце, и все равно в храме тогда немногим светлее, чем в этом склепе. Это, несомненно, устроено для того, чтобы кающиеся не слишком краснели, сознаваясь в грехах; да и в самом деле, при таком полумраке больше наберется денег для бедняков: монахи в этом смысле очень приметливы…
– Ты потерял нить повествования! – нетерпеливо перебил слугу Вивальди.
– Да-да, синьор, на чем бишь я остановился? А, на ступенях исповедальни… Так вот, незнакомец опустился на колени и поначалу ничего не мог произнести на ухо исповеднику: только тяжкие стоны его были слышны по всему проходу. Вы должны помнить, синьор, что монахи в церкви Санта дель Пьянто принадлежат к ордену кающихся, облаченных в черное; и особо закоренелые грешники иногда приходят именно сюда за советом, как им поступить. Случилось так, что в кресле сидел тогда сам главный исповедник – отец Ансальдо (по обычаю, соблюдаемому в канун
Святого Марка); мягко укорив грешника за чересчур громкий возглас, он увещевал его умерить скорбь, но кающийся отозвался еще более горестным, хотя и приглушенным стоном и приступил к исповеди. В каких грехах он изобличал себя – мне, синьор, неведомо: ведь священник, как вы знаете, ни под каким видом не должен открывать тайну исповеди, кроме самых что ни на есть исключительных случаев. Услышанное, однако, было столь поразительным и чудовищным, что главный исповедник сорвался вдруг с кресла, бросился к галерее, но по дороге рухнул как подкошенный и забился в страшных судорогах. Понемногу придя в себя, исповедник спросил у окружающих, покинул ли церковь тот грешник, которого он только что выслушивал; он прибавил также, что в случае, если тот еще находится здесь, необходимо его задержать. Отец Ансальдо попытался описать по мере сил фигуру, которую смутно видел, когда она приближалась к исповедальне, но при одном воспоминании об исповеди у него опять едва не начались судороги. Один из духовников, устремившихся по приделу на помощь упавшему отцу Ансальдо, вспомнил, что человек, отвечавший описанию, торопливо прошел мимо него. Высокого роста, плотно закутанный в белое монашеское облачение, он быстро двигался по приделу к двери, выходившей во внутренний двор монастыря; духовник, однако, обеспокоенный нездоровьем главного исповедника, не обратил на него особого внимания. Отец Ансальдо решил, что это тот самый кающийся; призвали сторожа и спросили, не проходил ли мимо него такой человек; тот ответил, что за последние полчаса никто из ворот не вышел (возможно, так оно и было, синьор, если мошенник отлучился со своего поста). Далее, сторож упорно настаивал на том, что за весь вечер никто в белых одеждах близ церкви не появлялся, чем и доказал свою бдительность: ведь если он бодрствовал, то как мог не заметить неведомого посетителя? Как тот мог проникнуть в монастырь и невозбранно покинуть его?
– Так ты говоришь, он был одет в белое? – спросил Вивальди. – Если бы облачение было черным, я решил бы, что это тот самый монах, мой мучитель.
– Верно, синьор! Мне это и самому приходило в голову, – согласился Пауло. – Переменить одежду нетрудно, но если бы дело сводилось только к этому…
– Продолжай, – поторопил слугу Вивальди.
– Заверения сторожа убедили святых отцов в том, что незнакомец укрылся в стенах обители; обыскали весь монастырь, до последнего закоулка, но никого из посторонних не нашли.
– Это, конечно, тот самый монах, – проговорил Вивальди, – хотя и в другом облачении; на свете нет второго существа, способного держаться столь таинственным образом!
Речь его прервал глухой стон, показавшийся его расстроенному воображению стоном умирающего. Пауло тоже вздрогнул; оба напряженно прислушались в тягостном ожидании.
– А! – проговорил наконец Пауло. – Это всего-навсего ветер.
– Больше ничего не слышно… Продолжай, Пауло.
– И вот с тех самых пор, после той необычной исповеди, – возобновил рассказ Пауло, – отец Ансальдо уже не был сам собой; он…
– Не сомневаюсь, что он сам был причастен к преступлению, открытому на исповеди, – заметил Вивальди.
– Нет-нет, синьор, я ни о чем подобном не слышал: события, которые позже последовали, свидетельствовали об обратном. Спустя месяц – или около того – одним душным вечером, когда монахи возвращались с последней службы…
– Тише! – прервал его Вивальди.
– Я слышу, кто-то шепчется… – Пауло сам перешел на шепот.
– Не шевелись! – приказал Вивальди.
Оба настороженно вслушались: тишину нарушал невнятный ропот, похожий на отдаленное бормотание; нельзя было сказать с уверенностью, откуда доносились приглушенные голоса – из смежного помещения или же из склепа, находившегося внизу, под полом. Речи то стихали, то делались громче: те, кто переговаривался между собой, очевидно, старались беседовать возможно тише, как будто боялись, что их услышат. Вивальди пребывал в нерешительности, не зная, что лучше – затаиться или просить о помощи.
– Примите во внимание, синьор, – заметил Пауло, – что мы легко можем умереть с голоду, ежели только нам недостанет духу окликнуть этих людей – или кем бы они там ни оказались.
– Недостанет духу! – вскричал Вивальди. – Мне ли, несчастнейшему из смертных, бояться кого-то? О Эллена, Эллена!
Вивальди тотчас же принялся громко звать тех, чьи голоса слышал; в этом ему усердно помогал Пауло, однако их продолжительные возгласы остались втуне: на их призывы никто не откликнулся – и даже неясные звуки, достигавшие их слуха, совершенно прекратились.
Изнуренные бесплодными усилиями, пленники растянулись на полу темницы, отказавшись от всех дальнейших попыток обрести свободу раньше того времени, когда на помощь им придет утренний свет.
Вивальди утратил всякое желание просить Пауло докончить рассказ. Едва ли не отрешившись от всех надежд, он не мог проникнуться особым интересом к судьбам незнакомцев: ему уже стало ясно, что повествование никак не касается Эллены и нового о ней он ничего не узнает; да и Пауло, надорвав голос до хрипоты, рад был возможности помолчать.
Глава 8
О, кто она – в лучах заката тихо Ступающая к келье монастырской, Нечаянно вуаль с лица откинув, Что святости исполнено высокой?
В первые дни пребывания Эллены в монастыре Сан-Стефано ей не разрешали покидать комнату. Дверь была заперта, и никто не приходил к ней, кроме монахини – той самой, что в первый день ввела ее в покои аббатисы; она и приносила Эллене скудную еду.
На четвертый день – когда, по-видимому, сочли, что воля сломлена заточением и страхом перед страданиями, которые выпадут на ее долю, если она вздумает сопротивляться, – Эллену вызвали в приемную аббатисы. Аббатиса была одна и встретила узницу с самым суровым видом, только укрепившим в Эллене готовность к терпению.
После речи об отвратительном деянии, ею совершенном, и о необходимости принять самые жестокие меры, дабы защитить покой и достоинство благородного семейства, аббатиса уведомила Эллену о том, что та должна сделать выбор – либо принять монашеский постриг, либо выйти замуж за человека, которого маркиза ди Вивальди, по великой своей милости, назначила ей в супруги.
– Вы в неоплатном долгу перед маркизой, – заявила аббатиса, – и никогда не сможете достойно отблагодарить ее за проявленное ею великодушие, ибо вам предоставлено право самой определить свою судьбу. После того оскорбления, какое вы дерзнули нанести маркизе и всему знатному роду Вивальди, вы никак не могли рассчитывать на подобное снисхождение. Естественно было предположить, что маркиза подвергнет вас самой строгой каре, однако вместо этого она дозволяет вам вступить в наше сообщество; если же вы слишком слабы душой и не в силах принудить себя отречься от греховного света, она разрешает вам вернуться в мир и доставляет вам подходящего спутника в трудах и заботах – спутника жизни, гораздо более отвечающего вашим обстоятельствам, нежели тот, на кого вы осмелились поднять взор.
Эти грубые слова больно задели гордость Эллены; она покраснела и замкнулась в презрительном молчании. Она искренне негодовала при виде несправедливости в одеждах милосердия и жесточайшего произвола, выдаваемого за кроткую благостыню. Разоблачение злых замыслов, против нее направленных, не слишком потрясло Эллену: с первой же минуты пребывания в монастыре она приготовилась к самому худшему, дабы стоически выдержать любое страшное испытание, – ей верилось, что неколебимость ее воли истощит ярость недругов и восторжествует в конце концов над злым роком. Только мысли о Вивальди лишали ее спокойствия, и испытываемые ею горести казались непереносимыми.
– Так вам угодно молчать? – выдержав паузу, бросила аббатиса. – Неужели же вы способны на неблагодарность по отношению к великодушной маркизе? Вероятно, сейчас вы просто не в состоянии оценить ее доброту к вам – и я не воспользуюсь вашим неблагоразумием, не сыграю на вашей неучтивости: я все еще предоставляю вам свободу выбора. Можете удалиться к себе; поразмыслите и примите решение. Но помните: данного вами слова вы обязаны придерживаться неукоснительно, и иной путь, кроме двух названных, исключается. Если вы отвергаете постриг, вы должны принять предлагаемого вам супруга.
– Мне незачем удаляться к себе для раздумий и решений, – произнесла Эллена со спокойным достоинством. – Решение мною уже принято. Я отвергаю предложенную мне альтернативу. Я никогда не приму монашеского обета и не обреку себя на неминуемое прозябание, которым грозит мне супружество. Высказав вам это в лицо, я готова претерпеть любые муки, какие вам будет угодно мне причинить, но знайте, что сама я никогда не скреплю согласием унизительные для меня условия: сердце мое исполнено ненасытной жаждой справедливости – и это стремление вдохнет в меня бесстрашие, подкрепленное пониманием того, какая участь приличествует моему внутреннему складу. Теперь вам известны мои взгляды и мои намерения – повторяться я не стану.
Аббатиса, в продолжение всей речи Эллены взиравшая на нее в немом гневе, сумела наконец вымолвить:
– Где только вы набрались подобной непочтительности и разнузданной дерзости? Как смеете вы оскорблять вашу настоятельницу, блюстительницу религии, и не где-нибудь, а в ее святилище?
– Святилище уже поругано, – кротко, но с достоинством отозвалась Эллена, – оно превращено в тюрьму. Настоятельница монастыря навлекает на себя непочтительность только в том случае, если сама попирает священные заповеди религии, которой служит, – а религия заповедует справедливость и великодушие. Чувство, побуждающее нас почитать милосердные и благодетельные наказы, заставляет нас одновременно отвергать нарушителей их; повелевая мне чтить религию, вы толкаете меня к осуждению вас самих.
– Уходите! – вскричала аббатиса, порывисто приподнявшись в кресле. – Ваше предупреждение, столь кстати высказанное, не будет забыто.
Эллена охотно повиновалась и была отведена в свою келью, где спокойно могла предаться размышлениям над тем, как она держалась во время недавней беседы. Она с удовлетворением отметила про себя, что открыто заявила о своих правах, и радовалась твердости, с которой бросила упрек женщине, не постыдившейся требовать уважения от жертвы собственного беззакония. Эллена тем более одобряла такое поведение, что ни разу за все время разговора не уронила свое достоинство, не позволив себе ни вспышек, ни трусливой слабости. В полной мере оценив низость аббатисы, Эллена перестала ее стесняться: для нее существовал только суд людей добрых, и она была так же трепетно восприимчива к их порицанию, как глуха к нелестным суждениям людей порочных.
Утвердившись в своих решениях, Эллена отныне вознамерилась избегать, насколько удастся, повторения подобных сцен и на любые обиды отвечать молчанием. Она знала, что обречена страдать, и решила терпеть. Из трех уготованных ей испытаний заточение, несмотря на все его тяготы, представлялось менее суровым, чем насильственный брак или пострижение в монахини; в обоих случаях она должна была сама, по собственной воле, обречь себя на горе до конца жизни. Поэтому Эллене нетрудно было выбрать: дальнейший путь виделся ей совершенно ясно. Если она сможет спокойно претерпеть бедствия, бремя их будет вдвое легче; поэтому она изо всех сил стремилась обрести силу духа, необходимую для внутреннего равновесия.
Почти неделю после встречи с аббатисой Эллену держали в строгом заточении, но на пятый день ей разрешили присутствовать на вечерней службе. Идя по саду к часовне, она – после долгого заключения в четырех стенах – наслаждалась благами, даруемыми природой всякому смертному: чистотой свежего воздуха, яркой зеленью деревьев и кустарников. Вслед за монахинями она вошла в часовню, где обычно справлялись обряды, и заняла место среди послушниц. Торжественность службы – и в особенности та часть ее, которая сопровождалась музыкой, – сильно подействовала на Эллену, возвысив и укрепив ее дух.
Прислушиваясь к пению хора, Эллена особенно приметила один голос, поразивший ее необыкновенным звучанием: он отличался от других проникновенностью чувства и веры; в нем таилась печаль сердца, давно отринувшего мирские соблазны. Возвышался ли он под мощные раскаты органа или истаивал в стихавших гармониях хора – Эллене мнилось, будто ей сродни все переживания души, из которой этот голос изливался; она взглянула на галерею, где находились монахини, желая отыскать глазами лицо, гармонировавшее с голосом и выражавшее ту же тонкую восприимчивость. Посторонние в часовню не допускались, и потому некоторые из сестер откинули покрывала с лиц: среди них Эллена не встретила ничего особенно примечательного; но зато внимание ее привлекла фигура монахини, опустившейся на колени в дальнем углу галереи – подле лампы, которая освещала ее сбоку; облик этой монахини всецело соответствовал мысленно созданному Элленой образу, да и голос, казалось, доносился именно оттуда. Лицо монахини скрывала черная вуаль – достаточно прозрачная, впрочем, чтобы увериться в ее миловидности; однако не только голос, но и набожная поза (более никто из сестер не преклонил колени) убедительно свидетельствовали о глубокой искренности покаяния и пылком благочестии.
Пение смолкло; женщина поднялась с колен и откинула вуаль: при ярком свете лампы взору Эллены представилась внешность, полностью утвердившая ее в первоначальном предположении. На ангельски кротком лице монахини запечатлена была смиренная отрешенность от земного, но проступавшая бледность указывала на затаенную скорбь, исчезавшую только тогда, когда прилив благочестия возносил ее в горние сферы, наделяя вдохновенностью серафима. В такие мгновения глаза женщины, устремленные к небесам, преисполнялись преданнострастным обожанием и возвышенным пылом, напоминавшим изображения Гвидо; в ушах Эллены звучал тогда очаровавший ее голос.
Эллена разглядывала монахиню столь пристально, что не замечала окружающего; ей показалось, что спокойствие в ее манере держаться вызвано скорее отчаянием, нежели смирением; уходя мыслями от службы, девушка устремляла в пространство взор, сосредоточенность которого казалась слишком страстной для обычного страдания или для строя ума, совместимого с полным смирением. В нем было, однако, много такого, что вызвало сочувствие Эллены, и многое, казалось, говорило о сродстве чувств между ними. Эллена не только успокоилась, но даже утешилась, взирая на инокиню; этот эгоистический порыв, вероятно, был извинителен: ведь она теперь знала, что хоть одно существо в монастыре способно проявить к ней жалость и готовность утешить ее. Эллена попробовала встретиться с ней глазами, дабы без слов высказать свое восхищение – и отчаяние, однако монахиня, целиком поглощенная молитвой, не заметила ее взгляда.
По окончании службы монахиня прошла мимо Эллены, и та, открыв лицо, обратила к ней взор столь красноречиво умолявший, что монахиня остановилась и, в свою очередь, пристально вгляделась в новую обитательницу с любопытством, к которому примешивалось участие. На щеках ее заалел слабый румянец; казалось, ее охватило замешательство – и она с большой неохотой отвела взгляд от Эллены: необходимо было присоединиться к процессии; попрощавшись с ней невыразимо сострадающей улыбкой, монахиня проследовала во двор и вскоре исчезла за порогом покоев аббатисы. Эллена не переставала о ней размышлять, пока, в сопровождении надзирательницы, не оказалась у дверей собственной кельи, и только там отвлеклась от своих мыслей достаточно, чтобы спросить имя незнакомой монахини.
– Должно быть, вы подразумеваете сестру Оливию, – услышала она в ответ.