412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Аменда » Аппассионата. Бетховен » Текст книги (страница 24)
Аппассионата. Бетховен
  • Текст добавлен: 30 июня 2019, 01:00

Текст книги "Аппассионата. Бетховен"


Автор книги: Альфред Аменда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

Он внимательно смотрел на тонкие пальчики, стремительно перебегающие от верхов к басам, и, когда вновь прозвучал оркестр, а вслед за ним соло, сурово сдвинул брови и угрюмо пробурчал:

– Послушай, мальчик, нет-нет, продолжай спокойно играть и не смущайся. Вот что я тебе скажу: оркестр мне не нравится. Уж больно он какой-то вялый. Поэтому попрошу тебя сейчас подбодрить его. Прибавь-ка темп! Так, а может, ещё быстрее? Теперь стоп, и сыграй с огоньком каденцию... Хорошо... хорошо.

После завершения первой части Бетховен спросил:

– А как, собственно говоря, тебя зовут?

– Ференц Лист! – ответил мальчик, и глаза его заблестели.

– Как? Выкрикни своё имя. Может быть, тогда я и не услышу его, но смогу прочесть по губам.

– Ференц Лист!!

– Теперь понял. И сколько тебе лет?

– Одиннадцать, маэстро.

– Так, так, одиннадцать лет. – Бетховен насмешливо хмыкнул, стараясь скрыть замешательство. – Ты стоишь по стойке «смирно», как солдат. Так, так... Тебя зовут Ференц Лист, и тебе одиннадцать лет. Ну хорошо, следующую часть, пожалуйста.


ПИСЬМО № 31

Наверное, не стоило тратить на это время, тем более что ещё не была закончена Девятая симфония.

С другой стороны, его истинный друг и бывший ученик эрцгерцог и архиепископ Рудольф, с которым можно было откровенно говорить обо всём, сделал это предложение от чистого сердца.

– Вы уже разослали мессу?

– А кому именно мне её послать, ваше императорское высочество?

– Ну, всем тем, кто носит корону или занимает соответствующее место в духовной иерархии и способен щедро вознаградить вас. Разумеется, также Гёте, Керубини...

– А какую стоит запрашивать цену? Учитывая, что я так потратился на копии...

– Тем не менее больше пятидесяти дукатов...

– Понятно, – обиженно сказал Бетховен. – За фрегат, отправленный на уничтожение другого корабля, за батареи, разрушающие своими залпами с таким трудом построенные дома и разрывающие в клочья тела людей, охотно выкладывают тысячу и больше дукатов. Но за миролюбивое послание – дело не во мне, дело в принципе – за миролюбивое послание, которое способно поднять человека с колен и утешить его, платят всего пятьдесят дукатов.

– Так устроен мир, маэстро.

– А что по этому поводу говорит божественная мудрость, ваше святейшество, как относится Церковь к этому миру, монсеньор?

– Церковь? А что тут говорить, маэстро, сами знаете: Царство моё не от мира сего.

Архиепископ, то есть князь Церкви, не обиделся на него за столь бунтарский вопрос, и вот теперь по прошествии нескольких дней ему пришлось переписывать письма, текст которых был составлен Шиндлером. Их предстояло отправить во все королевские дворцы, представителям различных правящих династий, а также богатым графам и баронам. Но написаны они должны были быть лично им и конечно же без ошибок. Про себя он называл это выпрашиванием милости в письменном виде.


ПИСЬМО № 32

Один и тот же подхалимский тон. Ну почему, почему он должен предлагать своё, может быть, даже лучшее произведение так, как это делает уличный торговец, навязывающий прохожим свои безделушки? И кому оно адресовано, это письмо? Шведской академии искусств, которая, правда, назначила его своим почётным членом, но отнюдь не за его выдающиеся произведения, а за устроенное им на сцене по заказу Мельцеля убогое зрелище с имитацией грома пушечных залпов и оружейной стрельбы.

Он прищурился и вдруг, словно подброшенный, вскочил со стула.

Гром, гром, громыханье, громовый органный звук литавр. И так тридцать восемь тактов, а затем квинтаккорд вступления, но фортиссимо!

Сколько времени? Господи, да неужели!

Он бросился в кухню, торопясь записать для домоправительницы, какие ей надлежит сделать покупки. Там его вскоре и обнаружил Франц Грильпарцер, решивший зайти к Бетховену в свободное от службы в Государственном архиве время и выяснить, согласится ли композитор положить на музыку его «Мелузину». Бетховен, не обращая на него никакого внимания, продолжал яростно водить рукой по большой сланцевой доске.

Грильпарцер сразу вспомнил безумного короля Лира из трагедии Шекспира...

Ни у одного актёра не было такой подходящей для этой роли внешности. Всклокоченная седая шевелюра, словно высеченная из мрамора голова – широкий нос придавал лицу львиные черты – и мощные выпирающие скулы! Следы от оспы и смуглая кожа, под набрякшими веками узкие щёлочки покрасневших, воспалённых глаз, злобно взирающих на окружающий мир. Роста Бетховен был не слишком высокого, но в его приземистой фигуре чувствовалась скрытая, дикая, как у циклопа, сила. Одет он был так, будто лишь недавно вернулся из овеваемой всеми ветрами пустыни в свою нору и ещё не успел сбросить с себя грязное тряпьё. В жалкую нору в доме 60 на Котгассе. Тёмный маленький коридор, убого обставленные комнаты, в одной из которых стояло покрытое густым слоем пыли фортепьяно, а вокруг валялись осколки разбитой фарфоровой посуды.

Грильпарцеру не довелось видеть Бетховена на концерте, и сейчас молодой поэт испугался не столько за великого композитора, сколько за себя. Грильпарцеру довелось претерпеть немало жизненных невзгод и неудач, и грандиозный успех «Сафо» отнюдь не вскружил ему голову. Сравнение Бетховена с королём Лиром он воспринял как страшное предостережение.

Тут наконец Бетховен заметил и с усилием, как бы выдавливая застрявший в горле тугой ком, прохрипел:

– Господин Франц Грильпарцер, мой юный друг из Хейлигенштадта! При виде вас я всегда вспоминаю об этом городке. Поверьте, я злюсь вовсе не на вас. У моей домоправительницы «госпожи Шнапс» напрочь отсутствует память, у неё нет ни вкуса, ни обоняния. Она набивает мой бедный желудок рублеными кожаными подмётками, из которых забыли вытащить гвозди. Вот такая у меня жизнь! Но давайте, дорогой Грильпарцер, пройдём лучше в музыкальную комнату. Прошу садиться, только смахните осколки со стула. Я потом подмету.

Он грустно опустил голову, потом поднял её и, встретив недоумённый взгляд Грильпарцера, меланхолично заметил:

– «Госпоже Шнапс» запрещено входить сюда, ибо кто может гарантировать, что она не примет мою Девятую симфонию за обрывки и осколки? Я так понимаю, вы пришли относительно «Мелузины»? Но я, к сожалению... – Он замялся, подыскивая подходящие, необидные для собеседника слова. – Я бы с удовольствием написал оперу, особенно сейчас, когда мой «Фиделио» в Дрездене пользуется таким успехом. Но увы, дорогой господин Грильпарцер, человек с годами не становится моложе. Вот это всё, – он показал на целую кипу нотных листов, – нужно непременно закончить, а начинать возводить новую груду?.. Без лести говорю, ваш текст превосходен, но честно признаюсь: он не для меня.

– Но почему? – Грильпарцер нервно мял в руках свою шляпу.

– Это опера-сказка. Милые феи, разного рода чудеса и всё такое прочее. – Бетховен внезапно насторожился. – Вам что-то мешает, господин Грильпарцер?

Поэт показал на открытое окно, откуда послышался оглушительный шум.

– Увы, но я ничего не слышу. – Бетховен встал, подошёл к окну и окинул взглядом узкую кривую улочку.

Здоровенный, похожий на Геракла кузнец с размаху бил молотом постоявшему во дворе литейни церковному колоколу. При каждом взмахе под одубелой кожей перекатывались огромные, похожие на валуны бугры мышц.

– Как вам объяснить? – Бетховен закрыл окно и с извиняющейся улыбкой повернулся к Грильпарцеру. – Пожалуйста, поймите меня правильно. Верить в фей и чудеса – это прекрасно. Но я... я скорее схож вон с тем кузнецом во дворе, и вера у меня соответствующая.


НОЯБРЬ

Самая пора забыть про лето с его жарким, напоенным запахом трав воздухом и вернуться домой. Вещи он отправил заранее и теперь стоял на Котгассе, с нарастающим раздражением рассматривая свой жалкий низенький домик, зажатый между двумя высокими строениями.

Смеркалось, свечи в кухне не горели, и он хотя бы мог не видеть «госпожу Шнапс». Увы, там также был ненавистный Шиндлер, хотя, может быть, он несправедлив к нему?

А может, он просто испытывал страх?

Шесть лет он работал над симфонией и никак не мог завершить её. Где-то что-то не ладилось, где-то таилась ошибка, но где, где?..

Он поднял воротник плаща, как бы желая защититься от потока невзгод и мерзостей жизни, пересёк улицу, спотыкаясь, поднялся по каменным ступеням и вошёл в подъезд.

В коридоре затхлый воздух сразу же забил ноздри и горло.

– Добрый вечер, Шиндлер.

– Добрый вечер, маэстро. Подать ужин?

– Нет, спасибо.

– Может, растопить печь?

– Не стоит. Извините, но мне хочется побыть одному. Надеюсь, вы не обидитесь?

Он ещё не успел закончить последнюю фразу, как Шиндлер уже набросил на плечи плащ.

– Спокойной ночи и ещё раз огромное спасибо, Шиндлер.

Несколько минут он задумчиво смотрел ему вслед. Есть люди, которые никогда не были молодыми, так и родились стариками.

Даже не сняв плаща и шляпы, Бетховен подошёл к фортепьяно и одну за другой снял с него несколько пачек нотных листов.

Нужно хорошенько поразмыслить над последней частью.

Ещё в юности, да нет, ещё в детстве он много занимался этим стихотворением Шиллера, постепенно отказываясь от мысли сделать из него сперва увертюру, а потом нечто вроде оратории. Ныне его волосы уже поседели, а он всё ещё никак не мог сладить с этим произведением.

Он склонил голову набок, прислушиваясь к себе. Так он поступал уже сотни и тысячи раз. Нет, перед ним словно встала непреодолимая стена.

Зародившаяся в душе тревога заставила его метаться, словно зверь в клетке. Он подскочил к окну и вдруг отшатнулся, ослеплённый яркой вспышкой. Это литейщик колоколов разжёг во дворе своей мастерской огонь и заливал в формы раскалённый металл.

Колокола, колокола, чей звон сопровождает человека от рождения до могилы. Не напоминает ли этот звук баритональный бас?

А что, если он вставит к текст такие слова: «О друзья, не нужно этих звуков! Пусть те звучат, что радость нам приносят». Наверняка Шиллер простит ему этот речитатив. А потом?..

Двор литейщика погрузился во тьму, но Бетховен продолжал стоять, по-прежнему ослеплённый и одурманенный огнём.

Нет, нет, квинта должна у него получиться. У неё, как и у колокола, есть язык, и если начать его раскачивать...

Он сел за фортепьяно, пробежался пальцами по клавишам, и глаза его от ощущения блаженства увлажнились и затуманились слезой.


 
Радость, пламя неземное,
Райский дух, слетевший к нам,
Опьянённые тобою,
Мы вошли в твой светлый храм[122]122
  Перевод И. Миримского.


[Закрыть]
.
 

Господин Штрейхер посмотрел сквозь витрину своего фортепьянного салона на улицу и удивлённо воскликнул:

– Lupus in fabulis![123]123
  Буквально: волк в басне (лат.), в значении: лёгок на помине.


[Закрыть]
Стоит упомянуть о волке, как он уже здесь.

– Он идёт сюда?

– Нет, он просто прогуливается.

– Действительно, он фланирует себе как ни в чём не бывало. – Граф Лихновски встал рядом со Штрейхером. – Конечно, сбросив с плеч такую тяжесть, как Девятая симфония и «Missa solemnis», он может себе это позволить.

– С каким интересом он смотрит сквозь монокль на последние образцы дамской моды. Я сейчас позову его.

– Не нужно. – Лихновски холодно остановил его. – Мой дорогой Штрейхер, я хотел бы поговорить с вами вот на какую тему. Это же позор, что премьера его мессы состоится не в Вене, а в Берлине.

– Полностью с вами согласен, ваше сиятельство. Но что мы можем сделать?

– Полагаю, что в городе с более чем двумястами тысячами жителей найдётся две-три сотни людей, готовых поставить свои подписи под соответствующим обращением. И потом, мы можем задействовать также Черни и Шуппанцига, доктора Зоннляйтнера и, конечно, господина фон Домановеца. С графом Палфи я лично поговорю как дворянин с дворянином.

– Я вспомнил ещё одно имя, ваше сиятельство. Знаете ли вы некоего Франца Шуберта? Он прямо-таки молится на нашего друга. Вот только хватит ли у него духу подписаться под обращением?

– Шуберт? Шуберт? – Лихновски сосредоточенно сдвинул брови. – Уж не он ли пару лет тому назад преподавал музыку в семействе Эстергази? И потом, он, кажется, ещё пишет песни. Что-то я слышал о нём.

– И не только песни, ваше сиятельство, но и...

– Ну и прекрасно, дорогой Штрейхер, но сперва мы должны обратиться к известным людям. Жаль, что мы не находим подхода к великим музыкантам. – Лихновски вытащил из кармана лист бумаги. – Я тут вчерне набросал кое-что. Вот послушайте: «Вспомните о вашем общественном долге, вспомните о необходимости взращивать в публике чувство совершенного и прекрасного и потому не затягивайте премьеры ваших последних шедевров. Мы знаем, что в венце ваших блистательных симфоний сияет ещё одно творение, так не обманите, просим вас, наших ожиданий! Вот уже на протяжении нескольких лет, с тех пор как смолк гром победы при Виттории, мы с нетерпением ждём, когда же вы вновь порадуете наши глаза и уши, когда же вы вновь блеснёте перед нами своим несравненным талантом». Ну как, господин Штрейхер?

– Превосходно, но...

– Что «но»?

– Вы совершенно справедливо изволили упомянуть гром победы при Виттории. – Штрейхер с нескрываемым испугом посмотрел на стоявший в фортепьянном салоне белый бюст Бетховена. – Но ведь мы не знаем, сможет ли маэстро (при всём его даровании он лишь простой смертный) в своей новой мессе или симфонии достичь тех божественных высот, на которые его вознёс гром победы при Виттории.

– Тихо! – Лихновски властно вскинул руку. – Ни слова больше! Вы можете накликать беду. Знайте, что у меня такие же опасения.

В результате под датированным февралём 1824 года обращением поставили свои подписи тридцать человек, причём лишь нескольких из них пришлось уговаривать.

Главная опасность заключалась в том, что Бетховен мог догадаться: якобы спонтанное волеизъявление группы жителей Вены, большинство из которых составляли его друзья, на самом деле ни в коей мере не отражало настроений венской публики.

– Нет, нет. – Бетховен по привычке встал и прошёлся по комнате. – Я должен прочитать послание в спокойной обстановке. Позднее я сообщу о своём решении.

Оставшись один, он покачал на ладони увесистый свёрток и хитро улыбнулся: «Ох уж этот проныра Лихновски».

«Понимая, что имя Бетховена, как и его творения, принадлежат всему миру, мы, выражая благородные пожелания отечественных ценителей искусства, надеемся, что именно Австрия в первую очередь назовёт его одним из своих сынов, ибо её жителям...»

Всего-навсего тридцать подписей...

«Вот уже на протяжении нескольких лет, с тех пор как смолк гром победы при Виттории, мы с нетерпением ждём, когда же вы вновь порадуете наши глаза и уши, когда же вы вновь блеснёте перед нами своим несравненным талантом...»

Бетховен ещё раз прочёл этот пассаж и скривил губы в презрительной усмешке. Ах, вот оно что! Лишь искусственная канонада гремит по-прежнему в ваших ушах, ибо никакое другое моё произведение вы даже словом не упомянули! Ни квартеты, ни фортепьянные или скрипичные концерты! А о «Фиделио» и «Героической симфонии» вы, похоже, напрочь забыли.

Творец канонады, сочинитель грома битвы...

«...молча смотреть, как иноземное искусство укореняется на исконно немецкой земле, ущемляя честолюбие исконно немецкой музыки...»

Мой дорогой Лихновски, немецкий народ едва ли изменится в ближайшем будущем, ему многое дано, но на нём лежит проклятие, и многие его черты внушают омерзение.

Каким же должен быть мой ответ?

Он вдруг почувствовал, как в душе всё закипает и вопреки предостерегающему голосу разума в нём нарастает чувство протеста: «Нет, я одолею их! Я заставлю здешнюю публику понять «Missa solemnis» и Девятую симфонию!»

Вошедшему в комнату Шиндлеру он молча протянул письмо.

– Поздравляю, маэстро! – Секретарь, уже знакомый с содержанием обращения, был вынужден сделать вид, что впервые читает его, и потому восторженно протянул Бетховену руки.

– Отрадное известие, не правда ли? – Бетховен без труда разгадал его игру. – Что ж, заглянем к графу Лихновски, где я предоставлю вам честь сказать вместо меня слово «согласен».

Ящик Пандоры[124]124
  Ящик Пандоры... – В греческой мифологии Пандора была создана Гефестом по воле Зевса в наказание людям за похищение Прометеем огня у богов. Став женой брата Прометея Эпиметея, любопытная Пандора увидела в доме мужа ящик и, несмотря на запрет, открыла его, и все бедствия распространились по земле. Крышка захлопнулась, когда на дне оставалась только надежда. Ящик Пандоры в переносном смысле – источник всяких бедствий.


[Закрыть]
с шумом и грохотом открылся, и из него, подобно червям, поползли разного рода клеветнические предположения. Так кто же передал в редакцию одной из газет копию обращения? И немедленно распространились слухи о том, что, дескать, Бетховен его сам сочинил. Молодой поэт Бауэрнфельд назвал его старым педантом с отжившими представлениями о музыке и обвинил его в самовозвеличивании и чрезмерном упоении собой и своим творчеством. Он даже заявил, что Бетховену уже ничто не поможет, что его время кончилось. Он, дескать, живёт, не зная, что давно погребён и предан забвению.

Бетховен лихорадочно размышлял. Нет ли в возникшей неприличной суете и суматохе и его собственной вины? Он ведь и впрямь долгие годы жил уединённо, борясь не только с глухотой, но и с демонами, мешавшими ему осуществлять мечты и доводить до совершенства свои произведения. Неудивительно, что о нём постепенно забыли. Внезапное появление на публике ослепило его, сделало недоверчивым и враждебно настроенным даже по отношению к близким друзьям. В ярости он отправил им короткие записки, над которыми сам же позднее смеялся.

«Графу Морицу Лихновски. Презираю лицемерие и двуличность. Посему прошу больше не посещать меня. Концерта не будет. Бетховен».

«Господину Шуппанцигу. Прошу вас больше не приходить ко мне. Я не даю концертов. Бетховен».

Казалось, в нём пробудилась страсть к самоуничтожению.

«Шиндлеру. Прошу больше не появляться в моём доме до тех пор, пока я вас сам не позову. Концерта не будет».

Потребовалось несколько недель, чтобы всё улеглось и встало на свои места. Затем, правда, Бетховена вновь захлестнула волна ненависти и злобы. По непонятной причине отказались предоставить в его распоряжение оркестр и хор. Кто-то, очевидно, поставил своей целью непременно сорвать концерт. Но с этим ему уже приходилось сталкиваться, и потому отказ не слишком тронул чувствительные струны его души. Из-за отсутствия должного количества профессиональных музыкантов в оркестр и хор пришлось спешно набирать по всей Вене дилетантов.

В конце концов по городу были расклеены афиши с извещениями о предстоящем концерте. Мгновенно начались разговоры о закулисных скандалах. В последнюю минуту поступило сообщение о запрете церковной цензурой трёх гимнов из «Missa solemnis».

Бетховен твёрдо решил не сдаваться и отправил в церковное ведомство письмо следующего содержания:

«Господину цензору Сарториусу!

Ваше высокородие!

До меня дошли слухи о том, что премьерное исполнение трёх частей из моей мессы может вызвать определённые трудности, и посему мне не остаётся ничего другого, как сообщить вам, что создание этого произведения потребовало от меня огромных усилий и расходов и что из-за недостатка времени я не в состоянии представить на суд зрителей какие-либо другие мои сочинения. Надеюсь, вы ещё помните меня.

Вашего высокородия покорный слуга

Бетховен».

А если Сарториус не помнит его? Со времён знаменитого Венского конгресса утекло столько воды, произошло столько событий, что вряд ли цензор сохранил в памяти эпизод встречи с ним. Хорошо бы через графа Лихновски напомнить господину Сарториусу об эрцгерцоге и архиепископе Рудольфе.

Вбежавший в комнату Шиндлер быстро преодолел одышку и по складам, чтобы не тратить время на записи в разговорную тетрадь, отчётливо произнёс:

– Маэстро, по-моему, имеет смысл напечатать в афишах также, что вы являетесь членом Королевских академий в Стокгольме и Амстердаме.

– Чушь! – Шуппанциг небрежно оттолкнул его. – Что это ещё за академии? Для меня одно только имя Бетховена значит гораздо больше. Он для меня... – Скрипач и первый концертмейстер с иронией посмотрел на Бетховена, но за этим чувствовалось его безгранично дружеское расположение к композитору, – ...он для меня президент всех академий в мире!

– Волнуетесь перед выходом, дядюшка Людвиг?

– Дурачок.

Да разве мальчик по прозвищу Пуговица в состоянии понять, как много зависит от этого концерта. Например, будет ли его племянник дальше учиться или нет. Карл наконец закончил школу и решил изучать философию. Он, Бетховен, выкупил свои акции у Иоганна и вместе с оставшимися у него спрятал в потайном ящике шкафа. Пусть они потом достанутся его племяннику, его подопечному...

– Почему ты так критически рассматриваешь меня, Пуговица?

Герхард фон Бройнинг сидел на стуле, подставив левое колено под подбородок, и говорил, по обыкновению, так, что Бетховену и без тетради было понятно каждое его слово:

– А вот думаю, не выйти ли мне вместе с тобой, дядюшка Людвиг, уж больно хорошее впечатление ты производишь.

– Благодарю, – сдавленным от волнения голосом сказал Бетховен и чуть наклонил голову.

– Даже галстук у тебя безупречно повязан. Пойдём, уже пора. – Пуговица спрыгнул со стула и дёрнул Бетховена за рукав.

В первую минуту Бетховену показалось, что улица залита золотом – так ярко она была озарена лучами позднего солнца. Он окинул взглядом людей, называвших себя его друзьями. Здесь уже собрались Вольфмайер, Зейфрид, госпожа Эрдёри и конечно же член Придворного Военного совета и отец Пуговицы Стефан фон Бройнинг.

– Давай, мальчик, родители зовут тебя.

Рядом с купцом и выдающимся скрипачом Эппингером стоял Джианнатазио с дочерью.

– Моё почтение, господин ван Бетховен. Успехов вам.

– Благодарю. – Бетховен улыбнулся, поощряюще повёл рукой и обратился к Фанни Джианнатазио дель Рио: – Я чувствую в вас искреннее желание помочь мне, Фанни. Вы прекрасны, как этот весенний день, и потому я желаю вам найти мужа, способного осчастливить вас.

Но почему Фанни вдруг отдёрнула руку, почему она бросилась прочь, почему её глаза затуманились слезой? Что он такого оскорбительного сказал ей? Наверное, у неё была несчастная любовь и своими словами он только разбередил старую рану.

Бетховен даже не предполагал, насколько в своих рассуждениях он был близок к истине. Ни одна женщина не любила его так, как Фанни. Она готова была пожертвовать своей молодостью и красотой ради того, чтобы быть рядом с ним, седым, глухим...

– Господи, граф-обжора!

Из носилок высунулась пухлая рука, а затем и хорошо знакомое, изрядно расплывшееся лицо. Бетховен подошёл ближе.

– А где же ноги, граф-обжора?

Цмескаль сделал презрительный жест, означавший примерно следующее: они отказались служить мне, и я отпустил их с богом.

Потом Цмескаль нетерпеливо колыхнул двойным подбородком и показал двумя большими пальцами на свои уши:

– Но зато с ними всё в порядке. Пусть это учтёт некий господин Людвиг ван Бетховен. Я буду беспощадным и неумолимым критиком. Посмотрим, что такого написал мой друг моими лучшими в Вене – да что там в Вене, во всей Европе – гусиными перьями!

– Несмотря на болезнь, ты лично отточил их. – Бетховен доверительно приблизился к носилкам.

– Если бы твои произведения были бы хоть вполовину так же хороши, как они. – Цмескаль приосанился с удивительно трогательным самодовольством и взмахом руки велел лакеям занести его в театр.

Многие ложи, в том числе императорская, были пусты. Ну хорошо, эрцгерцог Рудольф пребывал в Ольмюце, а остальные? Правда, можно было утешить себя тем обстоятельством, что на премьере «Волшебной флейты» императорская ложа так же зияла пустотой, но ведь Моцарт ни на что и не претендовал, а он, Бетховен, представляя на суд, зрителей «Missa solemnis» и Девятую симфонию, хотел обратить людей к самому волшебному, самому прекрасному в мире. Он взывал к радости.

Вообще-то всю свою жизнь он мечтал о том, чтобы этим словом, будто магическим заклинанием, остановить войны, разгромить Наполеона и других жадных до чужих земель правителей и, неся добро в души людей, стать своего рода владыкой мира. Двигало им отнюдь не честолюбие.

Что-то они уж очень там в оркестре разговорились. Шуппанциг, сидевший за первым пультом первой скрипки, о чём-то оживлённо беседовал с Умлауфом. Наконец тот встал, оглянулся и взглядом попросил у Бетховена согласия. Бетховен махнул рукой.

– Внимание! Начали!

Зазвучали первые аккорды увертюры, и Умлауф, добрая душа, дирижируя, нашёл время ободряюще улыбнуться ему. Бетховен, помедлив, наклонился и прошептал ему:

– Умлауф, давайте ещё раз: я ничего не имею против Россини, но мне крайне не нравятся попытки солистов превратить меня в его эпигона. Они привыкли к Россини? Меня это не волнует. Пусть привыкнут к моей мессе. Россини также не позволил бы вносить в свои произведения изменения а-ля Бетховен. Понятно, Умлауф?

Шуппанциг, в свою очередь, взмахнул смычком и больше уже не сводил глаз с нот. Людвиг внимательно наблюдал за ними обоими. Взгляд его достаточно красноречиво говорил о том, что он не допустит ни малейшего изменения своего стиля в чьём бы то ни было духе.

Умлауф подал хору и солистам знак, Бетховен тут же повторил его, певцы и певицы с громким шелестом поднялись со стульев и встали в круг позади оркестра.

Бетховен дружелюбно кивнул им и тут же оскалил зубы: «Умлауф, я жду!» Внезапно он осознал, что сейчас подобен хищнику, с нетерпением ожидающему добычу, а это никак не соответствует его благостному настроению. Или это не так? Он смежил веки и мысленным взором окинул своё прошлое, свой жизненный путь, приведший его в итоге сюда.

Его заподозрили в атеизме, к нему приставили шпиков. Когда-то точно так же поступили с Сократом. За полвека до Рождества Христова его обвинили в богохульстве и заставили выпить чашу с ядом лишь за то, что он не признавал богов, но ощущал в себе божественное начало, которое ставил даже выше созданной Фидием, облицованной слоновой костью и золотом статуи Зевса, считавшейся одним из семи чудес света.

Он также презирал дома, в которых подделки под божественное выставляли на продажу. Он служил возвышенному, а этим уж никак нельзя было торговать...

Ассаи состенуто[125]125
  Очень сдержанно (ит.).


[Закрыть]
. Теперь трубы и фанфары!

Слушайте, слушайте мой жизненный девиз. Слушайте, как он звучит, и пусть я сам ничего не слышу...

Басы и кларнеты! Гобои и флейты!

Хор! Я прошу вас, начинайте!

– Куп!..

Ещё раз, но уже фортиссимо...

– Куп!..

От восхищения его глаза неестественно расширились, в них застыл немой вопрос. «Неужели я действительно расслышал этот многоголосый вопль! Нет, нет, я не обманываюсь, это именно так.

А вообще-то вы понимаете, чему я вас хочу научить? Подлинному благочестию. Да, да, я хочу попытаться своей музыкой привить вам благочестие и доброту. Мои произведения написаны от чистого сердца, они должны дойти до ваших сердец, и тогда вы почувствуете, что в них также есть место для возвышенного, а оно, в свою очередь, родит доброту и человеческое отношение даже к самым бедным и нищим.

Элейсон!.. Сострадание! Сострадание!

Я также прошу о сострадании, и не потому, что часто заблуждался, но потому, что моя «Missa solemnis» и моя симфония зовут к возвышенному и заставляют забыть обо всём на свете. А ещё и потому, что на них я потратил шесть с половиной лет жизни...

Почему вдруг воцарилось молчание? Опять уши у меня словно залеплены воском.

Так нет, я принимаю вызов, Умлауф, давайте «Credo»[126]126
  «Верую» (лат.).


[Закрыть]
. Фортиссимо, тромбоны!»

Он чуть склонил голову набок, вслушиваясь в грянувшую со всей силой музыку. Нет, придраться было не к чему. Басы: «Credo!» Тенора: «Credo». И снова басы: «In unum, unum Deum»[127]127
  В единого Господа (лат.).


[Закрыть]
...

Цмескаля фон Домановеца усадили в партере рядом с фон Бройнингом. Он хотел было скорчить привычную гримасу, но так и не смог скрыть взволнованного выражения на своём измождённом болезнью лице.

– Бройнинг, это всё... это всё из-за моих гусиных перьев. Жаль лишь, что несчастный Людвиг ничего не слышит.

После антракта капельдинеры в ливреях звонками призвали зрителей вновь занять свои места. Музыканты и хор опять вышли на сцену, взволнованный Бетховен у дирижёрского пульта лихорадочно перелистывал ноты объёмистой партитуры, одновременно успевая давать указания Умлауфу и Шуппанцигу.

– Умлауф, здесь фортиссимо. И следите внимательно за унисоном, а трубачи...

Вдаваться в последний миг в такие подробности было совершенно бессмысленно. Сейчас главное было провозгласить; радость победит войну. Ещё ни одному полководцу не приходилось разыгрывать подобного грандиозного сражения в таком убогом месте. В не слишком большом зале сидело лишь несколько сот человек, а ведь месса предназначалась всему человечеству.

И тем не менее мы начнём атаку!..

– Я вас прошу, Умлауф, занять своё место. Ранее вы прекрасно исполняли свои обязанности, но сейчас... сейчас я буду дирижировать сам.

– Господин ван Бетховен, я вас умоляю...

Начали!

Пианиссимо. Он чуть наклонился вперёд, топнул ногой и с безумным отчаянием во взоре вытянул руки, словно желая вырвать у музыкантов их инструменты. Но где же трубы, где фанфары? Нужно любой ценой добиться победы радости, ибо в мире нет бесценнее сокровища. О, проклятая война!

Музыканты напряглись и робко посмотрели на него.

Умлауф жестом показал: следите только за мной! Не отвлекайтесь, он фальшивит.

Это было очень страшное зрелище. Человек у дирижёрского пульта не отличался высоким ростом и тем не менее чем-то напоминал циклопа. Сразу же бросалась в глаза копна нечёсаных, почти уже совсем седых волос. При каждом взмахе дирижёрской палочки он наклонялся, как бы умоляя оркестрантов играть пианиссимо, но они упорно играли фортиссимо, наполняя зал громом литавр.

Глухой музыкант, к тому же взывавший к людским сердцам, не мог не вызвать у публики сострадания. Стремясь утешить его, зрители сразу же после окончания второй части разразились шквалом аплодисментов. Но Бетховен не слышал их, и певице, мадемуазель Унгер, пришлось подойти к дирижёрскому пульту и обратить внимание композитора на поведение публики.

Бетховен окинул зал рассеянным взглядом, поклонился с видом человека, выполняющего какую-то неприятную обязанность, тут же выпрямился и перелистнул страницу.

– Дальше! Третий эпизод!

Из-за сильного волнения и глухоты он так спешил, что своим стремительным ритмом обогнал музыкантов.

Ну где же солист с его речитативом? Где его звучный баритон? Ах, ну да, он всё равно ничего не слышит. Певец беззвучно зашевелил губами, и Бетховен чётко разобрал вдохновляющие, ободряющие слова:


 
Радость, пламя неземное,
Райский дух, слетевший к нам.
 

После премьеры он чувствовал себя совершенно изнурённым.

Молодой секретарь Хольц довёз Бетховена домой. Ранее он с трудом убедил композитора переехать с Котгассе на Унгаргассе. А тот постоянно твердил, что напротив непременно должна находиться кузница, где отливают колокола и без которой ему никак нельзя.

На Унгаргассе Бетховен остановился у подъезда, устремив взгляд в покрытое туманной пеленой небо, и стал ждать Шиндлера. Тот появился не очень скоро и приблизился к Бетховену робкими неуверенными шагами.

– Ну как там с выручкой, Шиндлер?

– Ещё не подсчитали.

Хольц поспешно простился и скрылся за углом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю