355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ремизов » Том 9. Учитель музыки » Текст книги (страница 3)
Том 9. Учитель музыки
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:08

Текст книги "Том 9. Учитель музыки"


Автор книги: Алексей Ремизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 36 страниц)

Глава третья. На птичьих правах
1. Диковинки

По обычаю прежних лет на «Избиение младенцев» мы отправились к Корнетову. Чудак не предупредил и, туркнувшись на Кавалергардскую, мы поцеловали замок: оказалось, еще осенью вскоре после Летопроводца, никому не сказавшись, покинул он свое долголетнее насиженное гнездо. Хочешь не хочешь, а пришлось тащиться на противоположный конец. И с грехом пополам на «птичьих правах», вися на подножке трамвая, а само собой без билетов, добрались мы до Карповки. А от Карповки до Песочной рукой подать. И благополучно отыскали дом – вроде дачи, такая легкая стройка. Но тут-то и натерпелись.24

Нам не только сказано было на Кавалергардской, но и собственными глазами все мы видели – в домовой книге записано, что квартира Корнетова № 3, а как раз № 3 в доме не было: было всего две квартиры и никакой третьей. И дворника не разыщешь – какие уж по нынешним военным временам дворники, хотя бы дворничиха высунулась! – и дворничихи нет, и спросить не у кого. Кто посмелее, заглянул было на черный ход, да сейчас же и назад: через всю лестницу врастяжку лежал рыжий пес, тихий и смирный, да кто же его знает! Правильнее всего было бы разойтись по домам, но это показалось очень обидно: в самом деле, не маленькие, в Петербурге и не отыскать!

Кто-то заметил в верхнем этаже красные корнетовские занавески. И ободрившись, решили ломиться в квартиру № 2. Впрочем, зачем и ломиться? – звонка не было, а дверь не заперта – и оставалось только приоткрыть дверь. Да так мы и сделали. И попали во тьму кромешную.

Абраменко, превратившийся по военному времени в начальника собачьей команды, наш поводырь, из всех самый находчивый, зажег спичку. И со всякими предосторожностями двинулись мы по кривой, промерзшей лестнице, которая и привела нас к искомой двери. Тут помянешь и математику!

Спичка догорела, а новую зажечь поскупились. Кто-то впотьмах нащупал кнопку. И звонили мы по очереди, во сколько уж, не знаю, а отклика все не было. Разорились еще на спичку. Нет, не ошиблись: на двери висела корнетовская карточка. И тут же под карточкой: «позвоните и стучите». Ну, понятно, почему и отклику нам не было. И принялись мы дубасить, не щадя ни двери, ни кулаков.

А того только и требовалось. На лестнице зажглась лампочка. И, сверх ожидания, никто нас, как бывало, через цепочку не опрашивал, а без всяких на всю половину растворилась перед нами дверь. Но это еще не все. Поднявшись по ступенькам, мы прошли темным «погребом», как после разъяснил нам хозяин, и только тогда попали в узенькую прихожую с окном, занимавшим большую половину стены, и с лестницей куда-то вверх к стеклянной двери не то на балкон, не то еще в какой погреб. В простенке между окном и дверью висело зеркало, а против зеркала знакомая разбитая вешалка. И хоть бы завалящая калоша – пусто. Для безопаски, что ли, ожидая гостей, припрятал хозяин свою шубу, или от сырости для сохранности? – под окном стояла лужа, и с двери текло.

Разместив шубы на перилах лестницы и прихорошившись перед зеркалом, мы приготовились вступить в корнетовские «палаты», но, и шага не сделав, все мы попадали, кланяясь земно раскрывшему нам дверь хозяину: оказались еще приступки, о которых Корнетов не предупредил.

– Чертячья комната… на птичьих правах! – оправдывался хозяин, отряхивая нас, палых, и вводя в «чертячью», такую же неподобную, как прежняя «ледяная» на Кавалергардской.

И пока подходили новые гости, как и мы, колесившие по всему Петербургу и проделывавшие все, что и мы, до падения на приступках, Корнетов занимал нас своими диковинками.

За книжной полкой между печкой и «философией» жил у Корнетова сверчок, какие водятся в банях. Тут же на полке стояло сверчку пойло в стаканчике. Сверчок пел только в холод, а в тепло спит.

И все мы тихонько по примеру хозяина подходили к полке и старались не дышать, чтобы сверчка послушать. Что-то будто и пищало. Но кто ж его разберет: сверчок это или гвоздик?

– Сверчок спит! – объявлял Корнетов и для проверки сам свистел по-сверчиному.

Сверчок не откликнулся. Должно быть, и вправду спал. Еще бы, от одних наших папирос, а курили мы больше «египетские», стояло угарное облако.

По переезде с Кавалергардского Корнетов две недели жил без дров и за это время сжег немало стульев: очень боялся, что сверчок замерзнет.

Расхвалив своего любимца, как он поет, и как никогда с ним не соскучишься, Корнетов отодвинул письменный стол и, отдернув красную занавеску, пригласил заглянуть в окно. И все мы, заходя гуськом, прикладывались к холодному запотелому стеклу, но за морозом разглядеть ничего не могли, – одна лестница торчала под самое окно.

А на дворе – мы поверили Корнетову – в конце сада среди берез, стояла стеклянная избушка, а в избушке жила Баба-Яга.

– Питается березовыми дровами! – толковал Корнетов, описывая с подробностями образ жизни своей, не совсем обыкновенной, соседки.

Покончив с Ягой, Корнетов собирался было показать нам и еще одну диковину – мышонка: всякое утро выходит к нему из норки маленький такой, горбатенький мыш, садится на подоконник и, объедая замазку, поет, – но мышонка решено было не беспокоить. Уж слышно было, как самовар заводит свою самоварную песню: пора было просить гостей в «пировые палаты».

2. Волчий век

В «пировых палатах» была такая жара, как когда-то в «ледяной» на Кавалергардской, и стол был накрыт, как когда-то, белой скатертью, расшитой по углам красными орлами.

Полагалось в первую голову обнести гостей самодельной, настоянной на косточках, варенухой, а ее-то как раз и не было. Еще до праздников зоолог Копылов, устроившийся при Красном Кресте, обещал достать через лазарет и достал бутылку и уж нес, да, говорит, поскользнулся, выронил портфель и все вино пропало.

Бедновато было и вареньем – так какая-то малина засахаренная. И тоже какой-то приятель обещал и уж вез банку вологодской поляники, да, говорит, на трамвай как вскочил и кокнул, и все варенье пропало.

И одна лишь «оболенская» пастила украшала стол. Но и тут хозяин сплошал: расхваливая пастилу – а и в самом деле удивительная! – как свою домашнюю, собственноручно приготовленную, позабыл с коробок «оболенские» наклейки содрать. Была еще початая банка с вразумительной надписью: «пчелиный мед протопопа Алмазова». А то так, всякий ералаш, и всего понемногу.

Конечно, мудрено теперь таким, как Корнетов, пиры задавать: насчет поставок он не мастер, в банковском деле тоже не очень понятлив, на олове, говорят, большие деньги нажить можно! – не пробовал. И то удивительно, как еще жил и был он на белом свете со своей ни на что и никому не нужной глаголицей.

Ну что делать, нет варенухи и не надобно! И принялись гости за чай. Слава Богу, что еще сахар-то есть и не мелкий «песок», а настоящий колотый.

Кому же и с чего начать вечеровый разговор – крещенские рассказы.

Абраменко, начальник собачьей команды, знал по преимуществу о всяких военных зверствах, но благоразумно воздержался: все истории его давно попали в газеты и потеряли всякую веру. Молчаливый, довольно-таки диковатого вида, писатель, стеснявшийся своего имени и отчества, а его звали Карл Карлыч, а по военному времени – Карп Карпыч, угрюмо держал что-то наготове – про войну, конечно, о своих предчувствиях, но первым выступить не решался. Известный Иван Александрович Рязановский25-Электрический, носивший для плотского ободрения электрический пояс, разжигаемый страстным бесом, сидел, насупившись, потому что не было ни одной дамы. Сосед его инженер Дымов, теперь строитель подводных лодок, запоем курил свою египетскую. Писатель Зерефер (псевдоним), нашедший свою линию в чертовщине,26 потому что, как и сам он признавался, описание чертячьих деяний ему нипочем давалось, грелся у накаленной железной печки, отогреваясь за все студеные голодные месяцы (на чертях-то нынче не больно выедешь!) и безжалостно подъедая «оболенскую» пастилу. Другие гости старались около чаю.

– Александр Александрович, да как же это вы покинули вашу Кавалергардскую? – спросил кто-то.

И вот вместо страшных рассказов начал Корнетов о своем переселении и положил начало вечеровым разговорам.

Корнетов нынче летом ездил лечиться, а когда вернулся, квартиру его уже сдали. Сроку до окончания контракта оставалась неделя, за эту неделю он и должен был отыскать себе новую. И сейчас же по возвращении в Петербург он и вышел на поиски, очень-то не жалея о старом своем гнезде, где с начала года, ссылаясь на военное время, перестали топить, и «ледяная избушка», когда-то горячая, как баня, обратилась и впрямь в ледяную. Но случилось и совсем не ко времени: лазая по лестницам, натрудился Корнетов и слег, и о переезде нечего было и думать. Новые хозяева, которым доставалась его квартира, слышал он, что люди душевные и сердечные, а ведь это в волчий наш век большая редкость! – и лежал спокойно: такие его не прогонят. И письмо им написал и еще больше убедился: не тронут. А вышло-то совсем не так: погнали! Сами-то не пошли на такое – все-таки слава о душевности и сердечности при всяких обстоятельствах притягательная, и отрекаться от нее неразумно! – нет, конечно, не сами, а послали знакомого: третьим в таких делах куда способнее, а главное нечувствительно.

– Пятница была, лежу я спокойно, думаю: неделю пролежу еще, а там и действовать. И вдруг звонок. Ивановна вошла, говорит: какой-то из шоферов, о квартире поговорить лично. Я кое-как оделся – какой такой шофер, ничего не понимаю. А это совсем не шофер, а от новых хозяев с поручением: «очистить квартиру к воскресенью, привезут мебель!». Я на дыбы: «я болен, мне лежать еще надо, да и поставить мебель некуда». Сами посудите, куда же в тесноте такой «поместить мебель»? Да и то не забудьте: когда мебель эту вносить будут, двери, небось, настежь, тут и здоровому опасно. «Нет, – говорю, – подождите дня три, оправлюсь, да и деваться-то мне некуда»! – «Да и им тоже деваться некуда, – говорит, – они уж на воскресенье и лошадей наняли мебель перевозить». Что поделаешь, выходит, что правы: ведь и лошадей наняли!

И за два дня решилась судьба. Ивановна пошла искать квартиру. Долго пропадала и нашла. А Корнетов принялся добро укладывать – не поваляешься. И как нашла квартиру Ивановна и как с добром управлялся Корнетов, напихивая ящики, один Бог знает. Когда в воскресенье состоялся переезд, встречные смотрели на них, как на «беженцев», вырвавшихся из самого опасного места – «с театра военных действий».

Новая квартира на Карповке оказалась еще не готовой и жить в такой невозможно, Ивановна попросила расчет: ей и далеко от старых мест и скучно. Так и остался один. Целую неделю, пока мазали и красили, бродил Корнетов по Петербургу.

– Чего только я за это время не навидался, за эту бесприютную неделю. Тычусь от дома к дому, приятелей-то никак не сыщешь, куда постучаться на ночь. А вы знаете, новые-то жильцы, которые выгнали меня – требовали очистить к воскресенью квартиру, а сами и не подумали в воскресенье въезжать, хоть, как говорится, и лошадей наняли, а въехали только в четверг.

То же с моей женой было, – сказал строитель подводных лодок Дымов, – на Михайлов день вышла история.

– Катастрофа? – отозвался Карп Карпыч, привыкший озадачивать слушателей всякими катастрофическими «прогнозами».

– Вроде. Дожидалась она трамвая. Знаете, у Летнего сада мостик – там очень узкое место. А уж темно было и ветер с дождем. Когда она так стояла, наехал на нее извозчик и от удара – ей показалось в висок – упала. Очнулась, когда уж ее подняли. А подняли ее какие-то рабочие и солдат. «Нет, – кричали рабочие на извозчика, – ты так не отвертишься»! Извозчик оправдывался: «Я кричу, а чего ж она лезет»! И тут увидела она и старика-извозчика и седоков: лица седоков показались ей наглые – теперь такая порода пошла: рвачи. «Мы кричали: берегись, берегись!» – выгораживались нагло рвачи. С трудом подошла она к извозчику, нагнулась к номеру и слышно произнесла номер. Извозчик уехал. А тех рабочих уж не было, только солдат. «Я бы помог вам, – сказал солдат, – да завтра на позиции еду!» И пошел. Так и осталась одна. «Идите, вон там городовой!» – сказал кто-то. А она едва на ногах держится, куда ей искать городового, и уж боится перейти через улицу, и липкое что-то, это кровь, мажет ей губы. Нанять бы извозчика, но самой ей никак невозможно. Тут подъехал трамвай, и на счастье не очень набитый. Прошла в вагон. Народ стоит, и она стала сзади. «Что вы! вы меня пачкаете!» – кто-то толкнул ее. И она увидела сзади расфуфыренную даму. «Вы тоже не бессмертная, это меня извозчик!» – только и могла она сказать ей. «А мне какое дело, посмотрите на мои перчатки»! Поднялся хохот. Но дама видела только свои перчатки, измазанные кровью, и стала выгонять ее из вагона. Кондукторша повела ее на площадку. И никого не нашлось, кто бы заступался. Хуже: вдогонку смеялись. Так на площадке и простояла она до остановки. Дома часа два молчала – не могла сказать слова. Но вы понимаете, во всем вагоне не нашлось ни одного человека…

– Выделяться никому не хотелось! – заметил Карл Карлыч.

– Только у нас и можно встретить такую мерзость! – отозвался Иван Александрович.

– А я бы каждого там по морде! – покрыл всех начальник собачьей команды Абраменко.

3. Современный мертвяк

– Постойте: сейчас ровно полночь, – сказал Корнетов, – к Акулине пришел зять!

И предложил гостям пройти в «чертячью комнату», а из чертячьей в прихожую и там подняться по той лестнице, на которой разместились наши шубы: Акулина спала наверху в темной комнате.

Акулина, заменившая у Корнетова Ивановну, пришла от Ивановны, с которой водила дружбу ее тетка, известная тем, что стоило ей где переночевать, и оттуда обязательно уходили все тараканы. Прошлой зимой у Акулины умерла сестра, а нынче летом зять: оба покойника не затвердели, а лежали в гробу мягкие, как живые, – верная примета, что в семье будет еще и третий покойник. А кому же и быть этим третьим? Никому, как самой Акулине, и вот она ждала себе смерти. Вечерами она усаживалась на теплую плиту и часами так сидела – так не раз заставал ее Корнетов, – сидела в смертной думе. А всякую ночь приходил к ней с того света зять, корил ее, что плохие туфли ему мертвому надела, и наказывал ей: когда она приедет, чтобы захватила с собой крепкие…

– Так вот, господа, зять уж сидит! – объявил хозяин.

И все мы на цыпочках потянулись из холодной прихожей по лестнице к стеклянной двери: впереди Абраменко, а за Абраменкой кто посмелее.

Зять-мертвяк и вправду сидел у Акулины – это чувствовалось. Только не слышно было, что он говорит ей, о чем таком то-светом, о каких чудесах, или жаловался? Вот туфли-то плохие положила она ему в гроб, сносил он… – стало быть, не в каретах там разъезжают, а может, и холод такой же и беда такая же?

И вдруг все ясно услышали:

– Привези мне говядины, – сказала Акулина, – филейную часть. Хозяин-то всякий день блинчики, одними блинчиками питается. Филейную часть.

И словно бы поцеловались: что-то чмокнуло.

А мы, кто как стоял, так и застыли. И слышно было: там заскрипели полозья.

– Уехал! – прошептал Корнетов.

И опять на цыпочках потянулись мы с лестницы от стеклянной двери в прихожую.

«Мертвяк» подогрел Крещенское настроение. И на загладку Иван Александрович рассказал чудесные сказки о басаркунах Подкарпатской Руси – кто читал «Страшную месть», тот помнит, какие чары связаны с именем Карпат, откуда выходят колдуны, не уступают по силе Лапландским нойдам – и этим Гоголем и кончился вечер, последний петербургский в канун Революции.

Часть вторая. Парижское воскресенье
Глава первая. Буйволовы рога
1. Китайский повар

Александр Александрович Корнетов имел такую повадку: всякое утро сбегает на угол за папиросами и пальто не снимет – пальто у Корнетова серое, в Париже такое только у русских «Берлинской волны 1923 года» – так в пальто кофе себе и варит.

Я как-то зашел утром и говорю:

– Александр Александрович, чего вы это в пальто: тепло.

Он не сразу ответил – не любит, когда к нему с утра: «Ни говорить, ни смотреть на свет не могу!» – и, не глядя, следя за молоком, чтобы не убежало, медленно выговорил и совсем тихо:

– Такая у меня повадка: Россия, последние годы там все в польтах ходили и дома, бывало, сидим.

Корнетов из России с начала Нэпа или, как принято выражаться, «седьмой год в изгнании», но и до сих пор сохраняет приемы, по ним различаешь русских, с которого они года из России и с которой волной: константинопольская или берлинская.

После кофе Корнетов оживет и сейчас же примется обед себе стряпать: чистит картошку, морковь, лук. И всегда он все стоя – тоже повадка. Во время своей поварской работы он нет-нет да и заглянет в окно: против кухня, и там повар в колпаке – Корнетов старается перенять настоящие поварские повадки «французской кухни».

– Что ж, хоть поварское дело изучу, – говорит он, – по девять лет русские, как говорится, в изгнании, а кроме «тьэн» ничего у французов не переняли и замызгали русскую речь.

А тот повар в колпаке с любопытством следит за Корнетовым – за китайским поваром, искренне веруя, что Корнетов китаец.27 И видно по его белому колпаку, немало его удивляют китайские повадки.

* * *

За наше знакомство еще с Петербурга, когда Петербург назывался Петербургом, много я чего заметил за Корнетовым удивительного, и часто голову ломаешь, не объяснит, в чем дело. Да и в Париже «китайские» повадки обнаружились как-то само собой безо всякой преднамеренности и умысла.

Осенью бесчисленные воскресные посетители Корнетова разносили после вечера к себе по домам и, не догадываясь, морские раковинки, а кому недостало, хозяин подложит в карман чего из ненужного. Я возвращался в метро с Балдахалом, сидим, прижались к стенке, и чего-то ему понадобилось, полез в карман и вытаскивает – электрическая лампочка! очень перепугался, а потом смотрит: прутика и звания нет, перегорелая! – и вижу, повеселел. А у меня полный карман ракушек: «Смотрите, говорю, какие накры!»

Объясняется это очень просто: кто из знакомых побывал на океане, всякий принесет ему ракушек, и собиралось у него их видимо-невидимо – а это хорошо прямо со дна собирать, а как соберешь, все под одну, серенькие. Корнетов и решил их ликвидировать. А электрическая лампочка – это по жалости: вещей, хоть и отслуживших, жалко ему выбрасывать – это у него давнишнее, петербургское.

Или еще повадка: выйдешь от Корнетова после разговора и долго не соображаешь, откуда это чем-то едким пахнет – морильный дух, а внюхаешься – да это, оказывается, от тебя самого, от твоего пальто. Никто ничего не может понять, а все очень просто: Корнетов сам объявил, что теперь у него такая повадка: «всех гостей флитоксом прыскаю!»

В воскресенье у Корнетова с девяти, но Пытко-Пытковский и Птицин пришли загодя. Корнетов до гостей разглаживал оберточную бумагу – все, что собиралось за неделю, он ничего не бросает – а из этой бумаги, подрезая, сшивал тетради.28Пытко-Пытковский29 и Птицин расселись на сомье и, чтобы не мешать, затеяли философский разговор, и хотя к философии никакого – Пытко-Пытковский прирожденный, навсегда напуганный издатель, Птицин экономист – а вот залезла им эта философия, и с час они проспорили про Бердяева30, о его философии: «мистическое бродяжничество». И оба, разгоряченные спором, чистосердечно признались, что на их квартиры великое нашествие блох, и сегодня, несмотря на праздничный день, морильную машину с пылесосом привозили и из окна через трубу блох выкачивали. Пришедший как раз на блошиное признание Миша Писарев, инженер, изобретатель всяких предохранителей, тоже сознался, что в его квартире с год уж блохи, и нет от них отбою, и, не прибегая к машине, он выморил всех дочиста замечательным предохранительным средством: флитоксом. А между тем профессор математики Сушилов, сидя на сомье за самыми отвлеченными разговорами, очень подозрительно почесывался, и после его ухода Корнетов поймал блоху. Вот откуда завелась морильная прыскалка, и почему все мы, постоянные гости Корнетова, пропитаны едким флитоксом.

Корнетов марки не собирает – это у Петушковых большущий альбом31 и, когда гости, они этот альбом, чтобы поменьше было разговору о выеденных яйцах, всем показывают, но Корнетов и не бросал, а всегда пальцем отдерет – это он делал артистически – и в коробочку «для архива». И началось это с заграницы, отчасти русская закваска «пережитого опыта» в годы военного коммунизма, приучившего к бережливости и к пользованию всякими отбросами, а отчасти все по той же жалости к вещам, хотя и ненужным: Корнетов не бросит и самой перепрелой веревочки, а навяжет ее на клубок, разгладит из-под мыла розовую бумажку и фруктовую из-под конфет – пригодятся ему для переплета архивных тетрадей, осторожно подрежет конверт – чистой цветной стороной хорошо оклеить донышко ящика, чтобы книге было стоять мягко и тепло, как в гнездышке, а из папиросной разноцветной подкладки конвертов он сделает у себя на стеклянных дверях такие волшебные узоры, при свете глядят, как витро в старинных соборах. Старые марки Корнетов употреблял для своего архива: он наклеивал их к письмам, чтобы отличать, из какой страны письмо – для «удобства32 быстрого нахождения адресата», хотя это мало чему поможет, и когда надобилось, примется искать, перелистывает-перелистывает, да так и бросит: адресаты, запестренные марками, ловко от него прячутся. Но кроме того, по одному экземпляру вклеивал он в свои самодельные географические альбомы вместе с деньгами, портретами королей и диктаторов – соблазн для всех, кто пережил в Германии инфляцию, был и миллионщиком и миллиардером, через руки которого прошли всевозможные денежные знаки, впоследствии «аннулированные».

Но тут ничего нет особенного – это общечеловеческое, а вот, что все мы, бесчисленные его гости, по его наущению собирали марки для философа Бердяева и посылали их Бердяеву в Кламар, вот это удивительно.

Давно я мечтал познакомиться с Бердяевым. В России, хоть я и бывал в Москве, трудно это было осуществить: я по профессии бухгалтер и никаких у меня философских вопросов нет. А тут такой блестящий случай: набрал я порядочную стопку голубых двадцатипятисантимных и решил лично поднести философу. И поднес – и, выражая ему всякие чувства его почитателя, замечаю что-то неладно: развернул он конверт и несколько марок на пол уронил.

«Старые марки, – говорит, – мне ни к чему, я наклеиваю всегда новые!»

Эти слова я очень хорошо запомнил.

«Как же так! – говорю. – Мы все уж с год вас снабжаем!»

А он расхохотался:

«Вы верно от Корнетова?»

Хорошо еще, что все так кончилось: посудите сами, я, как говорится, девятый год в изгнании, мое искреннее желание познакомиться с нашим знаменитым философом, ведь он же мог обидеться! Оказалось, Корнетова он давно знает – старые приятели.

«А старые марки, – говорит, – мне ни к чему, я наклеиваю всегда новые!»

Я к Корнетову:

«Помилуйте, ведь вы меня подвели: понес я марок Бердяеву, а он говорит…» – и я повторил слова философа.

«Да кто же вас просил передавать, я сказал: посылайте –?»

Или вот еще: взял такую повадку в своих письмах делать приписку: «Якобсон33 очень про вас справляется!» Десять, двадцать знакомых получают в течение недели от Корнетова такую приписку. А ведь Париж, единственный и последний пункт земли, откуда только и остается или взлететь на воздух или зарыться в пески – этот мировой город – глушейшая провинция для русских, не Вологда и не Пенза, а какой-то Усть-Сысольск, все знают друг друга, и у всякого есть до всего дело34 и какие-нибудь дела, и получить в письме такую «теплую» приписку – невольно задумаешься: не хочет ли Якобсон предложить работу, или у Якобсона есть поручение выдать благотворительные деньги? Тут воображению нет удержу и, про себя скажу, я мечтал встретить Якобсона, как мечтают о весне, о солнце в пасмурнейшую парижскую зиму, когда и сиротливо и зябко. Меня только очень удивило, с чего мною заинтересовался Якобсон, я не философ и дела мои очень скромные. А нашлись такие, что не могли уж вытерпеть и ходили к Якобсону и всякими намеками доискивались, а сам Якобсон понять никак не может, чего к нему народ пошел, и на него все так смотрят, ждут. И однажды не выдержал и профессору Сушилову, явившемуся к нему невзначай, сам задал вопрос – «в чем дело?» и поспешил предупредить, что в средствах он стеснен и не располагает даже франком, но Сушилов его успокоил и удивил.

«Позвольте, да кто вам писал, не Корнетов ли?» – и расхохотался, как Бердяев, хотя с Бердяевым у Якобсона ничего не было общего.

Оказалось, Якобсон еще с Петербурга знает Корнетова – старые приятели.

А за границу – у Корнетова кругосветная переписка – писались самые фантастические сведения о знакомых – главным образом о путешествиях: «Ржов едет в Амстердам читать лекцию» или «вчера проводили Дулова в Албанию к Ахмету Зоге» или «вы спрашиваете о Бадине, а он, говорят, в Дагомее доктором»35. И это пишется о людях, которые как прикованы к Парижу. Я сколько раз к таким, и не мечтающим тронуться с места, на конвертах надписывал: «prière de faire suivre», что значит: «будьте любезны, шлите вдогон».

И вот, зная всякие повадки Корнетова – соседнему повару никогда не узнать! – все мы, бесчисленные его посетители, безгранично ему верили: у Корнетова никогда не было скучно, а смотрел он на всех такими благодарными глазами, искренно веря, что от тебя будет ему одно добро.

И я не знаю, веселость ли духа или эта ничем не прошибаемая вера, что ты непременно сделаешь что-то хорошее, эта не подозрительность к человеку влекла к Корнетову.

Я знаю Корнетова с незапамятных времен – до войны, в войну и в революцию – и всегда у него толчея. И что меня поразило: в Нарве в карантине,36 когда мы из России ехали через Эстонию, вхожу я в общую камеру, все по-тюремному «камерами» называли, и вижу: на кровати у него – стульев не полагается – так на кровати сидят! а сам он на краешке! И я подумал: на земле нет такого места, где бы Корнетов очутился один, и на необитаемом острове, если не люди, так звери, а нет зверей, так воздушные и подземные духи, а непременно явятся, обсядут и окружат его. Может, это большое счастье, но и очень трудно. Нет ведь часа на дню, когда бы не позвонили, нет минуты, чтобы остаться одному и подумать.

«Ночью, – как-то сказал Корнетов, – только ночью, когда одна кукушка – часы кукует».

Веселость духа, без которой мир мертв, и вера в человека, без которой человек не человек, – вот где магнит.

Еще в Петербурге я спросил Корнетова, как он к человеку относится?

«Ничему не удивляюсь, – ответил Корнетов, – жду от всякого самой последней подлости, но всегда искренне верю в добро. Такая у меня повадка».

«Complet»37

Сегодня знаменательный день: Корнетова напечатали. Рассказ под псевдонимом, но все мы догадались, кто истинный автор. Я подсчитал строчки: если без звездочек – восемьсот сорок семь: газ, значит, покроет, а то газ закрыли, и повар в колпаке совсем с толку сбился, какие такие тончайшие кушанья китайский сосед на спиртовке готовит, не выдерживающие газового пламени.

Я шел к Корнетову со всякими проектами: во-первых, – благодарственный отклик читателя – мы его пошлем в редакцию и это послужит чувствительным толчком для дальнейшей литературной деятельности нашего приятеля: у редактора в руках будет документ и, если нападут, что он печатает ерунду, он всегда может сослаться на читателя; во-вторых, устройство литературного вечера – Корнетов чтец не громкий, но это не беда, вечер можно заполнить и не литературой, и тут каждый из нас постарается, все мы музыканты; в-третьих, перевод на французский – мы скажем, что Корнетов молодой советский писатель, – наверняка напечатают; в-четвертых, прошение в Комитет помощи писателям и ученым о вспомоществовании;38 и в-пятых…, но это к литературе не относится, это будет сюрприз.

Каково же было мое огорчение, когда на дверях у Корнетова около звонка я увидел карточку: на карточке наклеено мелко, золотом напечатанное откуда-то из объявлений «complet» – это как в автобусах и трамваях, когда переполнено, такое вывешивается и означает, что «местов нет». Сколько я ни звонил – голоса слышу, двигаются, а никакого внимания. Тогда я прибег к последнему средству: я позвонил условным звонком консьержки – я это, сидя у Корнетова во все часы дня, изучил до точности – и после наступившего затишья мне отворил сам хозяин.

И действительно, «компле»: в теснющей комнатенке, отделенной стеклянной дверью, глядевшей волшебными цветами, не толпились, а кто как сел, так и остался, вплотную, а кому недостало стульев, стояли, сливаясь с книгами, географическими картами и пестрыми планами.

Хозяин, неизменно стоя, трудился над «самоваром» – раскутывал и закутывал серым теплым платком огромный никелированный чайник, разливая чай, и дирижировал, чтобы в комплектном собрании звучало только соло, и никто не трогался с места и не двигал стулом.

Над Ржовым и Дуловым – двух «нарицательных», – тоже повадка: изберет себе самого незаметного и так его расхвалит и везде выставляет, что имя его становится нарицательным! – над этими нарицательными висит объявление, наклеенное на старый календарь с картинкой: перед держащим нож и плачущим поваром стоят зайцы и тоже плачут, и подпись – под поваром: «это я сам», а под зайцами: «мои непоседливые посетители», и выше: «диплом на шум и топанье», а внизу – по-французски: письмо управляющего дома о жалобе нижних жильцов на Корнетова.

В рассказе Корнетова, о котором, как и надо было ожидать, шла речь, описывалось, между прочим, происшествие с тряпкой: однажды Корнетов из жалости к вещам подобрал чью-то упавшую на подоконник тряпку; тряпки хватились и было смятение по всему дому, найти не могут, а Корнетов держал ее у себя до тех пор, пока не спросила консьержка; очень ему не хотелось отдавать, да и трудно было признаться: – «ведь это все равно, как если бы я украл тряпку».

Пискин, напоминавший материализованного духа своим неподобным толкачиком, умилительно восторженный, говорил тоненьким голосом:

– К чему вы ни прикоснетесь, начинает жить: все мы видели тряпки, но когда вы говорите: «тряпка лежала на подоконнике, как biscuit de mousseline39», тряпка останется для нас живой, мы ее запомним во всей полноте и навсегда. Вы настоящий писатель.

– Какой я писатель, я так, – Корнетов глядел из-за своего закутанного чайника, насторожившись.

– Манерность и нарочитость, – щегольнул Петушков, слывший в нашей компании за отчаянного критика.

– Просто бездарно, – сказал Корнетов, – и говорить не о чем. Три вещи красят литературное произведение: язык, изобразительность и выдумка. Писать – это дар и подвиг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю