355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ремизов » Том 9. Учитель музыки » Текст книги (страница 9)
Том 9. Учитель музыки
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:08

Текст книги "Том 9. Учитель музыки"


Автор книги: Алексей Ремизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)

Как бы в другое время хорошо было за чаем читать Дон-Кихота. Корнетов так и предполагал. Но какой уж там Дон-Кихот! И за что? Балдахал передал книгу, когда еще можно, «без беспокойства» в 9 часов, и вот дал 5 франков – за передачу книги довольно было бы и десяти су! Корнетов, приняв поутру книгу, переспросил, чтобы увериться, не послышалось ли ему – такой поздний час: «onze heures du soir» – 11 часов? а это его «onze heures du soir» послышалось презрительным «цыц» – «zut» (зют).

Или правда – «течение созвездий навлекает на нас бедствия, которые небеса с яростью и бешенством низвергают на нас, и тогда никакая земная сила не может их остановить и никакие ухищрения – отбросить!».

Когда зажгли электричество, явился Пытко-Пытковский. Какой чудесный вечер, как тесно в комнатах и тянет на волю, но Корнетов весь вечер рассказывал историю с консьержкой: «зют». Пытко-Пытковский синдикалист, все житейские матерьяльные противоречия перед его глазами откровенны, как купальщики на пляже, где проверяется ажанами пристойность костюма, и знает он Корнетова, его матерьяльное положение и его потерянность в практических делах; Пытко-Пытковский не советовал связываться с комиссариатом, он сам объяснится с консьержкой и уладит миром; а если ничего не выйдет, попытается увидеть жерана; а на всякий случай советует, не откладывая – «посмотрите квартиру в нашем доме, есть несколько свободных». И этим «на случай» подтвердил внимательное жестокое слово премудрого соседа, который, проводив на вокзал осчастливленного итальянского поэта, кроме авансов получившего еще тысячу франков на подарки детям, вернувшись домой, вздохнул свободно – две итальянские недели отбили его от работы, но никак не передвинули срока – сел за бесконечный перевод с немецкого «mille deux cents pages» – 1200 страниц, том.

Корнетов ждал от людей только всего хорошего и даже там и тогда, когда нечего было ждать, и не удивлялся, если вместо хорошего выходило не то что дурное, а просто ничего хорошего. Корнетов ждал, что Пытко-Пытковский сделает что-то такое и притом без всякого комиссариата, без жерана, без крика и без денег, и все пойдет по-старому – книжный мысленный мир его и изощренно-мыслечувство-словное восприятие мира с мелодией без мысли и слов – чистой музыки – вся эта стихия призраков звучащих и движущихся, то охватывающая беспричинной радостью, то погружающая в глубокую тоску, – вернется к нему, как хлеб к оголодалому и, по эффекту насыщения, все забудется, и изводящая мысль, выскаливающая «зют», перестанет будить его без времени. А успокоился Корнетов на мысли, что надо ничего не бояться и быть ко всему готовым – необыкновенно увлекательная мысль, с которой, по опыту знал Корнетов, кляча рысаком бывает. Крепко держа в голове эту сверхъестественную мысль, повторяя – «не бояться и быть готову» и стараясь быть совсем незаметным, Корнетов на следующее утро проделал мучительный путь с 5 этажа к выходной двери и обратно к себе на 5 этаж, но избежать не удалось: каким-то исподним ненавистным чутьем консьержка расслышала его неслышные шаги и выскочила из своей ложи – Корнетов, не глядя, чувствовал, какое злое олово выплевывалось из ее глаз.

Гоголь, для которого наш видимый мир с палящей тоскою и жаркой печалью, скучный в однообразии и разнообразный – розовый под чарым глазом, и чаровной в вызмеивающейся вийной страсти подглубинной глуби, эта везде и всех обольщающая и обманывающая гиблая морока со своим смертельным оскалом, вечно смеющийся и в голубой лунной жути и в красной солнечной гульле; Гоголь, для которого в этой неизбывной мороке, застилающей глаза пеленой, испещренной и рассвеченной застывшими звуками «упоительных» цветов черной украинской земли Малороссии, – единственный проводник из единственного реального мира, не с неба, где столько же дряни, как и на земле, а оттуда из подглубинной над-глуби – звук – окликающий в тишине безоблачного дня голос; Гоголь, которому открылся этот полдневный таинственный голос, сам своей волей пустил гулять в этот мир наваждений двухсложное «гу-сак» – слово, разделяющее неделимое «друг», думал ли он когда, что Париж – «это вечное, волнующееся жерло, водомет, мечущий искры новостей, просвещения, мод, изысканного вкуса… великая выставка всего, что производит мастерство, художество и всякий талант, скрытый в невиданных углах Европы, трепет и мечта двадцатилетнего юноши, размен и ярмарка Европы» – его Париж станет свидетелем и местом явления необычайного и самого несообразного для трезвого неумствующего ума: односложное, как «цыц», пустяковое зубное «зют», никогда не произносимое человеком и никогда им не слышанное, вдруг прозвучит в так мало имеющем с «зют» – «onze heures du soir» и, как камушек, брошенный оттуда, воспламенит лютейшую ненависть у «ослышавшегося» и отчаянный страх у того, кто «не дослышав» переспросил: «в 11 вечера?». И таким «недослышавшим» был не адъюнкт-профессор (с учеными все может статься), не писатель, обуреваемый гордой мечтой и носящий в себе высокое призвание «сделать что-нибудь для общего добра на государственной службе» (государственному мужу – сам Бог велел), а учитель музыки, никакой музыкант, реальнейший в этой призрачной реальности локатер «cinquième à droite»98 – –

«Николай Васильевич! ваш покорный слуга Корнетов».

На улице Корнетов только «китаец», которому ничего не делается – такое было однажды у собравшихся около автомобиля, из-под которого поднялся Корнетов, как ни в чем не бывало, но кто же он теперь у себя, в своей комнате под глазом книг, географических карт и неугомонной кукушки – часы идут-идут-и-идут, и будут идти, ни на минуту не перестанут: когда и последнее отнимется у человека, самое главное – голос («Зряще мя безгласна…»)?

Корнетов доедал остатки своих запасов – рис, макароны, тапиоку, а вместо хлеба «конурку» – ломаное печенье и черствые, а больше окаменелые куски «Петровского времени», собиравшиеся изо-дня-в-день в жестяные коробки из-под английского и голландского печенья, а за чаем – блестящие кристаллы «слонимовского» тростникового сахара, присылаемого Марком Слонимом99 из Праги, хотя, скажу, сам Марк Львович тот ни сном ни духом и, как всем известно, употребляет простой матовый свекловичный; а курил окурочный табак, вытряхиваемый всякий день из окурков без пепла «на случай» – этим прокуренным табаком угощал Корнетов доверчивых курильщиков, нахваливая, как самый настоящий турецкий, присылаемый ему из Люблян словенским поэтом Миркой Претнаром100, и все курили без сомнения, как турецкий – Миркин; Миркин табак, залежавшийся, оказался злой и прелый, но куда уж разбирать, хорошо, что за папиросами не надо. Если бы можно было не выходить из дому!

Корнетов был уверен, что писем ему больше не будет – так всегда бывает с локатерами, провинившимися перед консьержкой. И действительно, его больше не беспокоили. И вот совсем неожиданно передал письмо консьерж. По почерку Корнетов сразу догадался: Пытко-Пытковский.

Пытко-Пытковский, не имея времени передать на словах о своей дипломатической миссии, но обещая зайти на днях, решил подробно описать, как был он с профессором математики Сушиловым у консьержки, и каких благоприятных результатов они достигли. В письме дано было всестороннее и исчерпывающее обследование консьержки, но ни слова не было, почему же все-таки Корнетов «menteur», и в чем его «mensonge» – когда и в чем он обманывал или обманывает, лгал или лжет?

Консьержка, по словам Пытко-Пытковского, женщина нервная, живет между парализованной теткой и дурковатым бессловесным мужем, единственный их сын полоумный находится в больнице для душевнобольных. В Париже с повышением температуры повышается революционный темперамент, а она принадлежит именно к тем историческим парижским женщинам, которые свирепствовали и в великую и во все революции. Болезненная обидчивость, свойственная французским мелким буржуа, у ней усугубляется сознанием, что она не хуже других и могла бы не быть консьержкой, а хозяйкой «bonneterie» – галантерейной лавки, но она не жалуется, наоборот, считает себя достойной всякого одолжения за свои «mérites» – заслуги, потому что она «честная труженица» и не стыдится своего звания, которое может казаться «некоторым» унизительным и не заслуживающим ни «мерси», ни «бонжур», что, она, наконец, «бедная работница», а Корнетов «буржуй», который встает в 10 часов утра.

«И вот чего мы достигли, – писал Пытко-Пытковский, – консьержка будет делать свой «service» – «c’est tout et pas plus»101 – и больше ничего, но никто не будет ни за 5 франков, ни за миллион требовать от нее «acte de soumission» – извиняться; военные действия на лестнице будут прекращены, и что желательно говорить ей «бонжур», по возможности сопровождая его улыбкой».

Пытко-Пытковскому казалось дело исчерпанным. Правда, преданный забвению «зют» остается не магическим камушком оттуда – из «подглубинной над-глуби», а словом, сказанным Корнетовым. И какая гарантия, что и его «бонжур» не вызовет какого-нибудь метеорного падения более пламенного, чем «зют»? – Корнетов всех французских слов еще не знает и не может представить себе, какое сочетание произойдет из «b-o-n-j-o-u-r», а улыбаться так он не умеет: в России, слава Богу, этому искусству не обучали и, дай Бог, обучать не будут.

Улыбка! – озаряющая и жалостная (улыбка Ростовой и улыбка Масловой) – это свет того тайного голоса оттуда… сквозь смертельно оскаленную Гоголевскую мороку – и лгать в глаза подменой этого величайшего дара – «света уст»…

Между тем африканский доктор, улучив свободную минуту, нагрянул к Корнетову в самом благодушном расположении, жара стояла тропическая, вызывая неизгладимые воспоминания – кто побывал в Африке, тот навсегда отравлен! – ни о какой истории с консьержкой не было и памяти. Чтобы зря не подыматься, африканский доктор решил справиться у консьержки: дома ли Корнетов? И нарвался: консьержка задрала. Доктор отгрызнулся. Слово за слово, и пошло – и все африканское благодушие кончилось. И крик на лестнице стоял куда громче, чем при объяснении Балдахала, вооруженного 5-ью франками «за вчерашнее беспокойство» – кричали слышно и через затворенные двери, Балдахал никогда не кричит – таково уж его анатомическое строение, африканский же доктор привык командовать в экваториальной пустыне, и в мирной жизни приходится предупреждать: «Владимир Николаевич, говорите потише!» – а уж вгорячах он громче «громоотводной тучи». (Определение, заимствованное из приветственной юбилейной речи африканскому доктору небезызвестного поэта Ивана Козлока). Ну и консьержка не уступит. Кричали в раз и в голос.

«Я вам отделал ее так, никогда не забудет!»

Африканский доктор чувствовал себя гордым, а смотрел, как сам экваториальный черный король, имеющий власть над людьми и зверями, ухо которого отверсто – все слышит и понимает: «и голос птиц и человека и безгласных рыб».

С этого дня еще теснее сделалась лестница, и потянулись бесконечные ступеньки. При встрече с Корнетовым, а встречи были неминуемы, консьержка выскакивала с пылающими глазами и хлопала дверью; под этот угрожающий стук Корнетов выходил из дому. И надо было возвращаться. Если бы можно было никогда не возвращаться!

Корнетов чувствовал себя не то, что связанным, а склеенным каким-то неотмокающим франколем, и квартира, с которой связано было его гордое сознание о независимости и неприкосновенности, обратилась в западню. И никак не привыкнешь. Вот уж подлинно «prisonnier»! – нет не пленник, а «reclu»102, как назвал его добрый и мудрый сосед Дора, который видел единственный из невольного заключения выход – переехать.

Корнетов думал когда-то, что дело в ключе: стоит только иметь, т. е. не забывать ключ от квартиры, и ты в полной независимости и неприкосновенности. И вот ключ у него всегда при себе и что же: какая независимость и в чем неприкосновенность? Нет, он совсем забыл, что кроме собственной квартиры, куда он может проникнуть с ключом, запереться и делать, что ему угодно, есть еще бесконечная лестница от дверей его квартиры до дверей дома. И для того, чтобы чувствовать себя действительно независимым и неприкосновенным, надо иметь еще какой-то воздушный ключ на каждую ступень.

По лестнице он подымается с оглядкой, как все русские. Это совсем не то, как по приезде из России на первых порах ходил он, задравши нос – за десять лет своей вольной жизни, как называл Корнетов жизнь обреченных на эмиграцию, он опытом усвоил себе общерусскую оглядку. И если лифт в исправности, хотя в лифте никто не окликнет и не проворчит вслед, он и в лифте, как на лестнице. И не без языка – за такой срок он узнал и произносит механически все, ни к чему не обязывающие льстивые выражения, которые никем не принимаются всурьез, – изобретение глубочайшего познания и презрения к человеку, от близкого соприкосновения с которым единственная ограда «любезность». И ни в чем не одолжается: за все, что ему делают, он платит. Какой же еще надо ему воздушный ключ?

Вот мудреный вопрос, но на который очень просто ответить: все дело в том, что судьба его не такая – он «вольный» человек, и в этом все; и что бы он ни делал, ни американского ключа, ни итальянской отмычки ему никак не достать. А без этих ключей и отмычек лестница всегда останется закрытой – «воля» так не дается. И стало быть, он обречен на вечное испытание чистилища, и поделать ничего нельзя. Но разве бывает такое, когда нельзя ничего поделать?

Корнетов понял, что все равно житья здесь не будет, сосед Дора прав, и решил уйти со своей лестницы, перейти на другую без всякого ругательства, но с расчетом – может, и посчастливится, и испытания чистилища не то, что кончатся, кончиться они никогда не могут, а дан ему будет отдых, как грешникам в легенде о Хождении Богородицы по мукам – «от Великого Четверга до святыя Пятидесятницы».

Все стало в том, чтобы передать квартиру. Говорили, что это ничего не стоит, стоит только сказать в аптеке и в булочной. Корнетов так и сделал. Но толку никакого. Правда, приходила какая-то дама, удивлялась, что такой маленький квартирный налог, и чего-то даже забеспокоилась, Корнетов так и не понял, что тут страшного, коли бы большой… пообещала зайти в субботу с окончательным ответом; и не пришла; и пропало три дня ожиданий – каких ожиданий!

Комнату Корнетова и узнать нельзя: и всегда порядок, но теперь – как в музее комнаты знаменитых людей, все на своем месте, а нет и признака жизни. Дон-Кихот так и остался раскрытый на странице «о злом влиянии созвездий», а рядом „Introduction à l’étude de la littérature celtique“ – Arbois de Jubainville103 – не тронута, и тут же Уильям Блейк104 «Венчание Неба и Ада», Оксфордское издание, на 247 странице.

Прошла неделя. Говорили, что надо сделать объявление в «Последних Новостях» и сразу 40 000 явятся квартиру смотреть. Корнетов согласен, и пусть бы миллион со всеми родственниками и ближайшими знакомыми, лишь бы поскорее все кончилось. И одно затрудняло, как написать объявление: пробовал, ничего не выходит. Решил вызвать Балдахала, просить его о помощи. Балдахал не заставил себя ждать, на другой же день явился, но не один, как ждал Корнетов, а неожиданно со спецом. А неожиданность для Корнетова, что мыло в глаз: что и знал, забыл, а наперед сообразить – дурак. Спец брался все устроить единым духом – «не надо вам тратиться и на объявления». Корнетов поддался – конечно! и деньги сберегутся и этих 40 000 не потребуется! Корнетов согласился и пропал. Он в растерянности своей упустил самое главное, что без всяких отступных непосредственно с-рук-в-руки его квартира могла быть привлекательна, но теперь с посредником, которому тот, кто возьмет квартиру, должен заплатить, квартира перестала быть «случаем» и не была дешевкой; а кроме того, 40 000 по объявлению могли кончить в день, а «единым духом» – сколько это дней или недель или месяц?

Между тем консьержка, узнав квартирного агента, догадалась, в чем дело, и решила, что на этом она может заработать, и теперь всякого любопытствующего, посланного агентом, и вообще всякого, кто спрашивал Корнетова, останавливала, допрашивала и требовала вознаграждения – комиссионные за передачу квартиры. А за уклончивые ответы или за отказ вступать с ней в разговор она набрасывалась, поминая Корнетова – его жгущий ей сердце «зют», да заодно и тому влетало, кто подвернулся – какое уж там квартиру смотреть, давай Бог ноги!

Mon cher ami,

Je suis absolument désolé de tout ce qui vous arrive. Je comprends parfaitement que tout travail vous soit rendu impossible par suite des scènes épouvantables qui, depuis quelque temps, vous subissez de la part de votre concierge. L’autre jour en allant vous j’ai pu me rendre compte moi-même de l’état de l’exaltation pathologique dans lequel se trouve cette personne. Ne sachant pas exactement à quel étage vous habitez je me suis adressé à elle – très poliment – je vous prie de le croire – pour avoir le renseignement. Les yeux brillants, le teint vultueux elle m’a demandé d’un ton agressif pourquoi j’allais chez vous. Et sans me permettre de placer un mot elle m’a dit tout le mal possible de vous, prétendant que vous lui aviez dit «zut», que vous vouliez l’empêcher de gagner sa vie et qu’elle m’empêcherait de monter si je venais dans le but de louer l’appartement – parce qu’elle entendait avoir sa commission, qu’elle était une pauvre ouvrière et vous un bourgeois se levant à dix heures. Quand j’ai essayé de lui faire remarquer que j’ignorais toute cette histoire qui ne me regardait en aucune facon et que je venais pour affaire personnelle – elle a encore élevé la voix davantage – elle est allée jusqu’à m’injurier, s’est levée de la chaise et s’est avancée vers moi d’une façon menaçante, remplissant de ses cris la cage de l’escalier.

J’ai l’impression très nette que cette malheureuse n’a pas le contrôle d’elle-même. Elle déraisonne et est dans un état de délire latent auquel se mêle l’idée de persécution. C’est une personne qui doit être soignée, calmée, sevrée d’alcool si elle a des habitudes d’intempérance qui pourraient la mettre dans l’etat mental où elle se trouve.

En attendant je vous plains de tout mon coeur, mon cher ami, très amicalement votre

JEAN DORAT (Escalier-de-service)

[Дорогой друг

Я потрясен тем, что с Вами происходит. Я отлично понимаю, что Вы совершенно не в состоянии работать из-за ужасных сцен, которые с некоторых пор вам устраивает ваша консьержка. В прошлый раз идя к Вам я мог отдать себе отчет, в каком состоянии патологического возбуждения находится эта особа. Не зная в каком именно этаже вы живете, я обратился к ней за справкой – очень вежливо, верьте мне. Блестя глазами и покраснев она спросила у меня вызывающе по какому делу я иду к Вам. И не давая мне вставить слово, она сказала мне все, что можно плохого о вас, уверяя, что вы ей сказали «zut», что вы имели намерение помешать ей зарабатывать на жизнь и что она не позволит мне подняться, если я пришел нанимать квартиру, потому что она хочет получить комиссию, потому что она бедная труженица, а вы – буржуй, встающий в 10 часов.

Когда я попробовал ей заметить, что я не знаю всей этой истории, которая ни в какой мере меня не касается и что я пришел по личному делу – она еще громче раскричалась – даже обругала меня, поднялась со стула и подошла ко мне с угрозой, наполняя своими криками лестницу.

Я совершенно уверен, что эта несчастная невменяема. Она бредит и находится в состоянии скрытого помешательства с оттенком мании преследования. Эту особу следовало бы лечить, успокоить и воспрепятствовать ей употребление алкоголя, так как у нее наверное есть причины, которые доводят ее до такого состояния.

Пока соболезную Вам от всего сердца, дорогой друг, очень дружески ваш

Жан Дора (черная лестница)]

Проходили дни, и не только никто не подымался осматривать квартиру, а и постоянные-то посетители так поредели, что скоро в одном Балдахале сосредоточилась вся Корнетовская воскресная толчея. Вот уж действительно, люди отпадали, как листья на кочане. Но Балдахал и сам понимал, что что-то напутал – все не так надо было – а поправить не знает как. Балдахал, занявшись Корнетовым, больше не чувствовал свой встающий по утрам металлический стержень, и шило не кололо горло. Балдахал добился свидания с жераном.

Жеран был доволен консьержкой: хорошо дом ведет и везде чисто, а кроме того и залог внесла: но и Корнетову посочувствовал:

«Сумасшедшая баба!» – и пообещал пугнуть; а если еще будет жалоба, грозил прогнать.

И то, чего больше всего боялся Корнетов, то и произошло: обещания жерана оказались не впусту, он написал ей письмо – жеран был сурьезный человек – и слова его подействовали. Она больше не кричала, не хлопала дверью, но когда проходил Корнетов, она крадучись, сжав кулаки, вдруг останавливалась перед ним и выскаливала зубы – этот оскал видел Гоголь в «Страшной мести» – так оскалился Карпатский всадник, когда вихрем судьбы несло к нему, запутавшегося в паутине, колдуна – это было лицо таинственного «зют». Тогда Корнетов не понял еще всего, что ему открылось потом. И если раньше проходить мимо мучительно, теперь стало невозможно: было ощущение, как во сне: хотелось бежать, а ноги не двигались.

Идти опять жаловаться жерану – если будет еще жалоба, грозил жеран, он ее выгонит на улицу. Сурьезный он человек, а все таки выгнать-то еще подумает – «залог внесла!». А если – и лестница станет свободной, но тогда улица сузится, как лестница: ведь одну ее не выгонишь, с нею само собой выгонятся и дурковатый ее муж – консьерж и парализованная тетка, которая и теперь, парализованная, а пальцами что-то строит из-под одеяла вроде кукиша, когда мимо дверей проходит Корнетов – она тоже задета его, не его – этим пламенным выпавшим оттуда зубатым, острым, как камушек, выскаливающимся «зют».

Кончался месяц. Невероятно. В Париже в Латинском квартале держат человека в заключении, а освободиться нет возможности.

Верите вы или не верите в планеты, но как и чем объяснить этот пламенный выскаливающийся «зют», как не низвергшимся оттуда –.

«Течение созвездий навлекает на нас бедствия, которые небеса с яростью и бешенством низвергают на нас, и тогда никакая земная сила не может остановить и никакие ухищрения – отбросить».

Казалось бы, все так просто: собрать вещи, уложиться и свезти на склад, а самому – в отель. К такому решению и пришел Корнетов; его поддержал Балдахал, пообещав отыскать склад и найдет камионетку для перевозки. И они принялись подготовляться к укладке: сняли с окон шторы, и палки и костыли осторожно вынули, на чем висели шторы, а со стен карты и планы.

Вечером неожиданно пришел Козлок с Пугавкиным – Пугавкин, это тот самый «философ, уже затмивший Канта», приезжий из России, был всего раз у Корнетова на юбилее африканского доктора, и все хотел поближе познакомиться и поговорить о книгах. Корнетов предложил гостям помочь в укладке и рассказал, в чем дело.

«А разрешение на вывоз у вас есть?» – спросил Козлок.

«Какое разрешение?»

«От жерана. Иначе вас консьержка не выпустит».

Конечно, разрешение получить от жерана ничего не стоит: надо только внести терм, а пятнадцатое число не за горами, и само собой платить и следующие термы до окончания контракта, т. е. полтора года.

«А если попробовать без разрешения?» – спросил Балдахал.

«Революционным порядком», – поправил Пугавкин.

«Да пробовать нечего, консьержка все равно не выпустит, составят протокол, на веки вечные не выберетесь… впрочем, попробуйте заявить консьержке, что переезжаете на дачу».

«– – –»

Тогда Корнетов решил все бросить: и столы и стулья и сомье – всю свою жалкую обстановку, за которую выплачивал год. И пусть пропадет его залог за квартиру, лишь бы самому уйти, захватив самое драгоценное из книг. Если он однажды сумел уйти, несмотря на все, какие только есть загорождения, от консьержки-то он уйдет.

И тут ему помог этот самый Пугавкин.

Пугавкин оказался действительно не простой, а философ «уже затмивший Канта»: закал военного коммунизма, он был на все руки – во всякой хозяйственной работе мастер: и плотник и столяр и слесарь и по водопроводной части («только не говорите, что я все могу, – сказал он Корнетову, – а то подумают, что я жулик!»); но, кроме того, для развлечения он мог проделывать самые головоломные флитфлаки, отчасти в хозяйственных же интересах: так он мог проглотить с вечера нечищеную, только вымытую картошку, штуки три, а наутро выглотнет – и она из него чистенькая, хоть на сковородку; еще мог он, не морщась, прокалывать себе руку английской булавкой, а потом вынет и без всякого иода только подует, и как не было, а хотите, может вниз головой на руках подняться на 5 этаж и не просто, а под комсомольскую частушку; жадный до книги и упрямый – пока не кончит всю, не сойдет с места, он в вечер за один присест прочитал Шестова «На весах Иова» – книга не маленькая, а на следующий вечер три выпуска Н. Ф. Федорова105: «Философии общего дела»; одобрил и Шестова и Федорова: Шестова за то, что говорит, одни происходят от Природы (по цензурным условиям навык не произносить имя Божие), а другие от обезьяны, а Федорова за его «воскрешение мертвых» – натиск – против Природы – «вот, действительно, настоящий враг ее, есть враги, а есть клопы – клопов у нас много! – сказал Пугавкин, – и Ницше106 и Розанов перед ним дети!».

Корнетов с Балдахалом упаковывали книги, а Пугавкин, захватя такую неподъемную кладь – Пугавкин в затруднительных обстоятельствах периода нэпа грузил на железной дороге кирпичи! – ловко вынесет из квартиры, сохраняя на лестнице все присутствие духа – «только когда мимо вашей консьержки спешишь, а за ноги точно кто-то хватает», – и потом на трамвай к Птицам. Пернатые добрые певчие Птицы, – воистину с вами говорил Франциск Ассизский! – приютили у себя корнетовские книги и альбомы – его единственную казну и гордость.

Корнетов из редких разговоров с Пугавкиным, – Пугавкин молчаливый, это тоже выработанная многолетнею цензурой привычка! – а главное, из его вопросов «дискуссионного порядка» понял, что у него на уме, а просто говоря, присматривается к заграничной жизни: оставаться или не оставаться? Неделя помощи решила его сомнения: перетащив корнетовские книги к Птицам, явился он прифранченный с приглаженной каленой от крепкой и липкой примочки головой – французский фриксион победил его не поддающийся никаким проборам самородный московский ерш.

«Нет, – говорит, – оставаться у вас страшно, поеду домой, все-таки свое, а ведь то, что у вас с консьержкой, это как у нас власть на местах, пропадешь. А в Москве я найдусь: и язык и стены помогут. Прощайте!»

Купил себе Пугавкин стило, завернул аллюминиевые ложечки – в кино к мороженому дают «Crême glacée Ch. Gervais», взял билет и уехал в Москву.

Нет человека, которому нечем было бы похвастать. Или как говорит Гоголь, – «у всякого есть свой задор». А это и есть в каждом то самое, что дает силы быть на белом свете самим собой, иначе потеряешься в кишащем мире разнообразных жизней, твердой воли, страстных желаний и даров, распределяемых судьбой неравно и несправедливо – никогда не знаешь, за что не тебе, а тому, а тот думает о третьем, чем тот заслужил?

В Петербурге на 14-ой линии Васильевского острова был младший дворник Иван – имя-то какое, стомиллионных! – а вместе с тем этот стомиллионный Иван чувствовал себя единственным Иваном во всем Петербурге: по его глубокому убеждению, никто не мог так чисто подмести двор, как он. «Ну, на что это похоже, – говорил он про соседнего дворника или про другого младшего, и так сказал бы про всякого, кого увидел бы с метлой в руке, – нешто так метут, вот я подмету!» Будь еще двор – как три двора, как где-нибудь на Невском, а то и повернуться негде и мести-то собственно нечего… Экономист Птицин по своей специальности ничего не выдумавший – ведь и то сказать, мало кто выдумывает, и таких внеисторических выдумщиков, как Шекспир, Гете, Гоголь, Толстой, Достоевский… таких наперечет, и где найти силы человеку, сознавая себя, что ты – «второй сорт»? да в этой же самой метле младшего дворника Ивана – и у Птицина, к тому же изуверски контуженного – так чисто сбритого, что и самому придирчивому скопческому учителю делать с ним было бы нечего, у Птицина такой метлой было сознание, что он, как сам выражался, всегда «чисто относился к женщинам». Посмотрите, как слушает он Шаляпина107, – а ведь этакая силища раздавить кого хочешь может, но его, Птицина, с его метлой никогда; и пусть Шаляпин непревзойденный, и превзойти его нет возможности, но Птицин, всегда «чисто относившийся к женщинам»… и кто еще такой найдется в этой, задыхающейся от тесноты, зале? – и вот он один лицом к лицу с Шаляпиным. А Балдахал – его метла: «русский стиль» – на его книгу, изданную в количестве ста нумерованных экземпляров, так до сих пор не нашлось в Париже ни одного подписчика! – что бы он ни читал, кого бы ни слушал, он один, Балдахал, знает про себя, что он единственный, который поймет и все значение и все оттенки русских слов, и как по-русски сложить фразу, а у других у всех фальшивит – и у Аввакума есть и у Лескова и у Розанова, о Тургеневе и говорить нечего – «прочитайте вслух, если у вас есть уши, хваленый «Бежин луг» – мариноль!» – а у современных «эмигрантского заказа» или барская слюнявость под русское – «Русь православная» или затасканное «бьем челом» или барыня кухарку представляет… Петушков, начитавшийся философа Бердяева, жил «кончиной мира» – эсхатологией, все ему было наплевать и ничем не удивишь и никогда не потеряется и все объяснит; в этой «кончине» он единственный все понимал, и она была его метлой, утверждавшей его право быть на земле Петушковым… У Корнетова была заветная его «глаголица», на которой он умел писать письма, и был уверен, что лучше его никто не напишет, а кроме «глаголицы» его тончайший слух, различающий какие-то тысячные доли, пунктуальность, и известное всему Парижу уменье заваривать чай; а когда неизвестно откуда цикнул «зют» – его слышала не только консьержка, а по уверению консьержки и локатерка с первого этажа, находившаяся в то прекрасное утро на площадке перед лифтом, – Корнетов нашелся за что ухватиться: это была сверхъестественная мысль, которую он внушил себе с самого первого дня – «ничего не бояться и быть ко всему готову»; и он мог прожить месяц, сознавая гордо, что он единственный, кто «ничего не боится и готов ко всему».

И вот с отъездом в Москву Пугавкина, очутившись вдвоем с Балдахалом, он вдруг почувствовал, что эта метла безбоязненности и готовности выскользнула из его рук – он испугался и с испугу в страхе почувствовал, что этот камушек оттуда – это скаленное зубное «зют» дошло и пробило его сердце, и там в «разрезе», как выразился бы Пугавкин, оказалась – вина, он почувствовал себя в чем-то виноватым; и это было так, как вдруг чувствуешь какую-то нахлынувшую беспричинно радость. И, почувствовав вину, он понял, что Дон-Кихотовские созвездия и планеты – «злое влияние» совсем ни при чем, а настоящая правда в его вине, и надо было цикнуть этому «зют», чтобы острием буквы «z» (зет) пробить его сердце и показать ему во все глаза, как он и видит теперь отчетливо и ясно, какую-то свою вину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю