Текст книги "Том 9. Учитель музыки"
Автор книги: Алексей Ремизов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)
– Ну не разбойник ли, – говорю, – и за что? За отопление пустых квартир?!
Африканский доктор советовал не платить. А я это очень хорошо знаю, проще нет ничего, как советовать. А главное, кажется, что доброе дело делаешь. И если по-рассмотреть все эти наши добродетели, пожалуй, от добра только имя останется. Ну как же не платить: в контракте говорится, что «шоффаж» столько, сколько выйдет угля… Я бы и не сказал Корнетову, чтобы не беспокоить его, да нет у меня ничего. И заплатили.
И мне этот «сольд», как тогда под Пасху стекло.
Африканский доктор массировал каждый день. И к субботе никакой «фибры»: рука, как была. И Корнетов на Отдание пошел в церковь – хоть в последний раз, а услышит пасхальное. А я к жерану. Я заявил, что в июле Корнетов переедет – контракт кончился; а о разбойничьем «сольде» ни слова, как будто так и полагается. Будь это свой, пошумел бы, и не раз и не такие бывали у меня всякие перелицовки, а тут, совершенно откровенно скажу, побоялся.
Африканский доктор обратил внимание на нашу сверхъестественную музыку, что даром она нам не пройдет. Он заметил, что каждый раз, как подымается «львиный рык», водяной счетчик усиленно работает, и «даже неестественно». Но ведь это вторую неделю – вот еще неожиданность! И я признался, что никакого «гиппопотама» у нас нет, его выдумал Корнетов для развлечения, ведь у Корнетова один-единственный камертон и никакой музыки, а что все это совершается в уборной – вторую неделю!
Покончив с «фиброй», африканский доктор принялся за поиски в трубах какой-то «ненаходимой дырки» – свища, от которого, по его мнению, и начинался «антильский концерт». И немало провозившись с трубами, повертывая и закручивая краны, подвинчивая и отвинчивая винты в резервуаре и даже зачем-то в раковине, спустил, наконец, воду – и к великому нашему изумлению вода простучала в трубе по-человечески – наш «гиппопотам» пропал.
На Красную горку мы проснулись, как выпаренные – конец напастям! – и какими глазами посмотрели мы на мир Божий – а этот мир, и Бог его знает, почему был, как всегда, прекрасен в своей вопиющей нестройности, стройный переменами, никогда не наскучивающими; загадками, никогда не разгадываемыми; мыслью, всегда беспокойной; желаниями неутомимыми и жестоким, потому что безразличным, но и не безразличным человеческим сердцем.
На Красную горку Козлок женился. Мы были на свадьбе. А после венчанья у Козлока. И тут произошло, – могу удостоверить, что залесный аптекарь Судок совсем ни при чем, – квартира крохотная, Козлок сговорился с соседями, в двух квартирах и решено было гостей принимать, и фотограф снял группу «новобрачный в кругу друзей» да не в Козлоковой, а в соседней квартире, и вместо Козлока наш художественный критик Перлов стоит, а за молодую – Медведка, даже незнакомая Козлока.
2. Интегралы. Сонорная геометрия170
Корнетов вернулся взволнованный: он не ошибся, на одной из Морисовских колонн ему бросилась в глаза афиша – рядом с Падаревским под Хенкиным стояло знакомое имя: «Николай Слонимский: американская, антильская, мексиканская музыка, саль Гаво».
Это был тот самый Слонимский, о котором столько раз я слышал от Корнетова. Как у ольфактера абсолютный нос, у дегустатора язык, знаменитый Бостонский дирижер имел абсолютное ухо, или, говоря иносказательно: человек с абсолютным слухом отличает звуки, отстоящие друг от друга на 1/16 тона, собака – на 1/64, Слонимский же мог в муравьиной куче по муравьиному голосу определить, кто из муравьев взял неверную ноту.
Корнетов, имевший глубокие сведения в поваренном искусстве, не Максим Максимыч, но было в нем что-то от лермонтовского штабс-капитана, когда он рассказывал о Слонимском. Когда-то еще в Петербурге Слонимский, тогда вундеркинд, в первый раз выступал с Корнетовым на вечере, вот какая давность, и какая должна быть у Слонимского неизгладимая память – первое выступление! Слушая Корнетова, казалось, что Слонимский прямо с аэродрома из Бурже прибежит в Булонь. Корнетов не говорил «сейчас прибежит», а – «обязательно явится». Прождав весь день, к вечеру, когда не было никакой надежды, что Слонимский явится. Корнетов говорил, как трудно организовать концерт и какая канитель репетиции, и что надо обязательно ждать завтра билетов.
Ни завтра, ни послезавтра билеты не получились. Корнетов, так много говоривший о «бостонском чуде», утрясся и даже сказал, что в американской музыке ничего не может быть оригинального и подобные концерты его вовсе не интересуют. Затем, не называя имен, прошелся о учениках и знаменитостях.
«Учителя помнят своих учеников, но ученики забывают, – говорил Корнетов, – это общее правило. А знаменитость – они только о себе, и собой заняты: кто о них, что сказал, и где какой похвальный отзыв написан – и другой раз странно слушать, ну, добро бы еще кто, а то какая-нибудь гуголица или «с голоса», слова которых ничего не стоят, ведь вся эта свора запоет другую песню, как только изменятся обстоятельства. И откуда это самоупоение? Или это в природе всякой знаменитости? Знаменитость подобна замурованному – есть у человека непреодолимая страсть липнуть к поднявшимся, уцепиться хоть за ноги знаменитости и тем самым самому стать выше – вот этот налип, как стена, за ним ничего не видно и ничего не слышно».
В день концерта получились билеты. Корнетов уверял, что так и думал, получатся с опозданием. С утра начались приготовления. Выходы Корнетова так редки – целое событие. И тут случилось самое невероятное.
Ходить с Корнетовым – сущее горе. Я выверил по плану дорогу в Гаво: подражая «залесному аптекарю» Семену Судоку, разрисовал на листке со всеми подробностями, обозначив и те улицы, куда не надо заворачивать. Но ведь Корнетов, чтобы перейти улицу – не только настоишься, его ожидая, а успеешь и в бистро сбегать и у киоска газеты посмотреть, и этого никакими и самыми кратчайшими планами не предусмотришь; и притом всегда спорит, что идем не туда, и тянет в противоположную сторону, а ведь это, если поддаться, может спутать всякие планы. А кроме того, откуда он взял, неизвестно, но он уверил меня, что американские концерты начинаются с запозданием, ровно на час, и торопиться нечего.
Вышли мы вовремя. С четверть часа ждали автобус. Или наши часы отставать стали, или эти мучительнейшие переходы через улицу?
Скажу кратко: когда мы наконец добрались до Гаво, концерт кончился, – выходили. Но Корнетов стал меня уверять, что это антракт, и мы вошли – мы застали какую-то несчастную пару у пустых вешалок, но и это были не слушатели, а служащие.
Я молчал. Я знаю, Корнетов не любит, чтобы ему возражали. Но, к моему удивлению, он отнесся спокойно. Я заметил это его спокойствие в самых досадных случаях; я это приписываю нашей прошлогодней авантюре с поездкой в Сент-Анн-д’Орей, и убежден, что если бы теперь случилось сделать четыре пересадки и на каждой ждать по четыре часа, он спокойно и терпеливо ждал бы, не бросаясь зря к поездам другого направления. Он только заметил, когда позорно мы возвращались домой, и сказал это на русском языке, или басенно говоря по Куковникову, на «ежике», членораздельно, безо всякого раздражения, расстраивающего речь, что на второй концерт, ввиду дальности расстояния, надо выйти спозаранку, за час, и обязательно проверить часы – часы Корнетов не перевел на летнее время, и они у него отставали ровно на час.
На второй концерт мы явились спозаранку. Да и начинать, как видно, не очень-то торопились: Корнетов оказался прав, такой американский обычай: на час с опозданием. И опять вышло недоразумение – ну, никогда-то, ничего-то, чтобы гладко, и это не во мне, я, может быть, и «шомёром»-то сделался не по себе, вы чувствуете мою досаду? – на билетах «prix réduit»171 не было надписи «sans taxe» и мы заплатили по 10 франков, а между тем видим, другие проходят безо всего. Корнетов тоже схватывался – и главное, что другие проходят безо всего, но когда начался концерт, все забыл.
Корнетов не давал мне покою: он подталкивал меня локтем, заставлял следить не только за палочкой дирижера, а и за его ногами – а дирижер работал за совесть с рук и до ног, раздвигая их, сдвигая, приподнимаясь и притопывая. Корнетов еще шептал что-то, но я ничего не понял.
Я не специалист, музыка для меня развлечение – мне показалось все очень длинно и монотонно; монотонно – не плохо, но когда долго одно и то же, то очень скучно. Но что и меня прошибло – это заключительная «звучащая геометрия» Эдгар Варез172 – «интегралы».
Есть в природе человеческого голоса такие звуки, которые идут из подгрудной глуби. Наблюдали ли вы пение спящего, когда снятся ему страхи – какие странные звуки! и если источник их перевести вовне, они кажутся доходящими из-за тысячи километров, но от этих звуков вы непременно проснетесь с забившимся сердцем. Слышали ли вы голоса «порченых», которыми когда-то колдовала «Святая Европа», и которые «бесновались» в России у мощей, святых колодцев и чудотворных икон, а может – и теперь «кличут» на заповедных местах, для остеклившегося глаза пустых, но не впусте для «одержимого», – и если не слышали, так я вам скажу, что это те же самые звуки подгрудной глуби до клокота из-за тысячи километров. Музыка Шенберга и Вареза уходит в эти звуки или перевивается этими звуками. В человеческой природе есть своя стратосфера, до которой «так», «нормально», не доберешься, а если это перевести на музыку, надо сказать, что «стратосферические» звуки требуют каких-то других, новых, инструментов: «львиный рык», «китайские бруски», трещотки, кран гиппопотама. Вы чувствуете, как мир прорывает – и в этом прорыве высказывается «подсознательное» и вычудывается «подгрудное». У Вареза есть и еще – и в этом его «сонорная геометрия» – шумы города: работа по металлу на бетонных площадках.
В «Интегралах» – все, какие есть, громы, рушатся в медь. И чтобы не расплющили и не оглушили, дирижеру надо было подняться к самому их горлу и, ухватив, отпустить в лад.
Корнетов не толкал меня, я видел собственными глазами, как золоченая верхушка Эйфелевой башни золочеными переплетами сверкнула над головой дирижера, а руки его застыли аэропланами.
После аплодисментов мы поспешили за «кулисы». Проталкиваясь по коридору. Корнетов показал мне весь музыкальный Париж. И из всех мне запомнился Борис Шлецер173 – череп, набитый граммофонными дисками, и Сувчинский. А за кулисами было два центра, и вокруг толкучка. Эдгар Варез показался мне такой огромный, как все его зычные трубы, и Слонимский перед ним, по словам Корнетова, все такой же самый, как когда-то в Петербурге, вундеркинд, но для меня – укротитель львиного рыка. Корнетов стал протискиваться к Слонимскому, а меня толкнул подойти к Варезу. Дело было не легкое, пришлось работать и руками и ногами. И я протолкнулся.
Всю дорогу до самого дома Корнетов объяснял мне всякие музыкальные тонкости; иллюстрируя, напевал, и я ничего не понял, мне показалось, а может, так оно и было, очень «дико» и не похоже ни на какую «музыку», но я одно понял, почему так часто в разговорах поминался Слонимский.
И на другой день, к удовольствию Корнетова, мы нашли рецензию о концерте и с первых же строк узнали кудрявое перо нашего художественного критика К. С. Перлова: «Как солнечный луч, прорезавший туман, приносит радость, а подчас и надежду сидящему в заключении, так и антильский концерт бостонского дирижера Н. Л. Слонимского, специально для этого приехавшего из Бостона в Париж, внес оживление в местное русское общество и рассеял туман, сгустившийся годами над нашей «стоячей колонией».
3. Километр
Всем нам очень хотелось, чтобы из А. А. Корнетова вышел писатель. Но все его литературные попытки оканчивались неудачей. Единственный рассказ о «украденной тряпке» – герой рассказа нашел у себя на окне тряпку – тряпка упала с верхнего этажа – тряпка ему понравилась и он ее забрал себе, а когда хватились, отдавать и не хочется – этот пустяковый рассказ, почему-то названный «Буйволовы рога», напечатали благодаря стараниям нашего художественного критика К. С. Перлова. Рассказ появился под псевдонимом «Мартын Задека», но это имя волшебника, разгадчика снов и прорицателя судьбы, неизменного спутника Соломоновых сонников, в дальнейшем не помогло: ни одна редакция не хотела печатать рассказов Корнетова.
И действительно, какие пустяки эта самая «украденная тряпка», да и все остальное – под эту «тряпку». И притом никакого размаха – писателя измеряют километрами, за это он и гонорар получает, а у Корнетова с куриный носок все его повести, какой же еще гонорар!
Да и сам Корнетов это хорошо понимает:
«Тема моя пустяки или, как говорится у Достоевского, мизерная, с ударением на «и», нелитературная, и по другому не умею».
То же и с его рисунками: или ничего не разберешь, или какие-то «ожидания автобусов», «complet» – пустяки.
И может быть, чистка змеиных кож – теперешнее занятие Корнетова, – эти кожи употребляются для сумочек, – больше пристала к нему, чем беллетристика и рисование. Хотя неисповедимо, сколько народу этим занимается, и кому никогда не приходило в голову делаться писателем, и успевают.
Несколько лет назад Корнетову удалось побывать в Праге и Карлсбаде174. Описание исторического города и знаменитого курорта – тема самая любопытная, и мы настояли, чтобы Корнетов бросил свои излюбленные «тряпки» и сел сочинять рассказ о Праге и Карлсбаде. Это уж наверняка напечатают.
«Но у меня никак не выйдет километра!» – отнекивался Корнетов: писать для него сущая мука, я это понимаю.
«Так можно еще завитушку прибавить, – убеждал африканский доктор, – какой-нибудь ваш рисунок из парижских автобусов».
И Корнетов послушал – целый месяц ждали – и вот, пожалуйте: «километр»!
Не знаю, на мой взгляд «километра» не получилось, и даже с автобусными рисунками. А ведь это очень трудное дело и незавидное «мэтье» – писать, когда твое письмо, где каждое слово взвешено и распределено, оценивается не по весу и строю слов, а на печатный километр!
Прага
Самоцветное
По дороге первая: береза. Белая береза – вестница далекой России – холмы и норы. За холмами тесно дома. И сразу: мосты. И один из мостов – как сквозь сон – зачарованный. Волнистая кирпичная кровля, а над: железная стража – башни. А выше – над мостами, над волшебным Карловым мостом, поверх башен высоко на холме в небо столповной свечой собор св. Вита. Это – перепутье между Третьим Римом – Москвой и «вечным городом» Римом. Это – зелено-солнечная в даль, далеко открытая с Града в ясный день, угрюмая – туманная стель – в пасмурье, «золотая», «стобашенная», колыбель славянского слова, это – Прага.
– Русский?
– – –
– Россия!
– – –
– Далеко –
– – –
– Про-сим!
«Россия» – из самой глуби сердца, и желанное, прозвучавшее по-московски «просим» – моя первая встреча в Праге, как по дороге в Прагу белая береза – первая родная весть.
Утро: прямо с базара в Град. Под стенами Града в саду – в сад завел меня мой спутник-вож – орлы и медведи: сибирские медведи ходят лапами мягко. Поклонился я орлам, поздоровался с медведями: умные «они»! – про медведя говоря «он», потому что человек медвежьего имени не знает, а если бы знал, много открылось бы ему – медведь не простой! И с миром пошли в Собор.
Вот где явственно перепутье: Восток и Запад, путь трех царей-волхвов. Поклонился я «епископу» – за его веру. Спутник мой вож объяснил мне, что этот «епископ» тайну исповеди не выдал, и за то со стены его сбросили в реку. Поглазел на стройку – каждый век свой камень! – пожелал нашему веку довершить башню.
– А какие в Библиотеке рукописи, – подстрекал меня вож, – Евангелие с миниатюрами XI века, Апокалипсис на глаголице.
К полдню поспели к Ратуше под Часы. На площади у витрин с цветными яркими платками терпеливо ожидаем нетерпеливой стеной таких же любопытных: как будут бить часы. Стали мы за час – но вож мой не вытерпел, потащил в «каварню» подкрепиться, и прозевали часы – жди еще час!
Ждем и еще час. Разговор о Часах – «часовой мастер»…
– Заковали его на цепь и ослепили: чтобы неповадно.
– И вовсе не заковали, а просто ослепили: чтобы неповадно.
– Нет, сначала заковали – чтобы неповадно.
И я за то, что мастера заковали. Да и как же иначе – такой хитрец, если он такое выдумал, так от такого – Да и нельзя было по-другому, ведь это, как сквозь сон – зачаровано! – как волшебный Карлов мост, единственный на земле! – проснешься и нет: ни Моста, ни Часов.
Нет, я въявь слышу – я смотрю-слушаю: Часы бьют! Апостолов я видел – все двенадцать прошли под бой, и Петуха слышал – ка-ак закукурекал! а Смерть-то с косой упустил.
– Не туда глазом смотрели! – упрекал меня и точно чему-то радовался мой вож, – а как она махала! так вот косой – так петушка, по петушку.
От Часов пошли на Карлов мост. Я ходил по мосту и не верил, смотрел – нет, и наяву я видел: вот золотое Распятие, Богородица, Святые, Короли, а сбоку из-за моста дозором Рыцарь со львом175. Уходить не хотелось.
Днем – Музей. И опять в Град – «св. Георгий»…
– А вот, посмотрите, эта башня, – толковал мне вож по пути, – она вся из человечьих костей – первая была тюрьма в мире!
Солнце пошло на запад, сумерилось, когда вышли мы на золотую улицу к «домикам алхимиков»: в стене – кельи, только что нос просунул.
Да иначе и невозможно, надо ото всего уйти – в стену, и затвориться в стене и от цветных ярких платков и от базара, надо – чтобы только нос просунуть, такое, и под бой часов, забывая часы, весить и мерить, познавать и ведать. Я знаю, не золото, это золото-слово! – разложить слова и из слов составить слово, найти закон слова – меру слова – вес слова…
Вот он, очаг – словесная наука, за которую Прагу чтит весь мир!
Поклонился я стене – сколько веков работы под ее низким сводом! – помянул алхимиков.
И с вечерней горы я смотрю вниз – а там что? – вечер затуманил город – как сквозь сон – с башнями над волнистой, уже черной кровлей тесно прижавшихся домов – там строят жизнь, там крепнет любовь к земле, там борьба – «чтобы всем жить было довольно!». А тут – без чего не красно никакое довольство, и все надоедает, тут – чем жив человек – познание и ведение – усилие человеческой воли овладеть стихией, подчинить и самих демонов – найти золото – золото-слово – ведь слова быстролетны и слова тускнеют! – из разноцветных найти самоцветное и путеводное слово.
Совсем смерклось и зачернилась дорога. Тут мой вож «подождите!» – дрыгнул комариными ножками да в щель на огонек и – пропал.
Я шел один так – без дороги, думал о словах – о слове: где вера, перед которой сами поднебесные стены только плетень, а юность так безумна и мечта горда – «если бы на земле утверждено было кольцо, я повернул бы весь свет!»
Я думал о словах-легендах и о легендах-снах, вспомнил Зейера176 – его сон и легенду и вдруг подумал:
«Да ведь где-то тут жил Фауст – конечно, Фауст жил в Праге!»
И сейчас же подумалось:
«Фауст – и Мефистофель!»
И вдруг, как из земли, мой странный вож – и как ни в чем не бывало. И не узнать: на комариных ножках модные ботинки – узейшие носки, как лыжи.
И он повел меня, скользя по камням – не поспеешь! – совсем в другую сторону, совсем не туда.
«Музыки! – подумал я, – я хочу музыки, через музыку: чтобы до самой души коснуться».
– С музыкой, а как же! – и он взял меня под руку и в подворотню.
У фонаря он обернулся – и я увидел: бело-алый «пошет» языком через всю его рожу.
– «Бон-боньерка!»
– – – – – – – – – –
А наутро – в дорогу.
Вспоминаю ночные рассказы в винарне о виноградной Словакии, о ученой Моравии, о Подкарпатской Руси – где «говорят по-русски». И опять на дорогу, как встреча.
– Россия!
– – –
– Далеко –
– – –
– Про-осим.
Карлсбад
К еленьему скоку
Охотился Богемский король Карл IV в Богемских горах в самой дебри и напал на оленя. И такой чудесный этот олень: копыта серебряные, рога золотые – заглядишься. Погнался король за оленем, да не тут-то: прыток – не поддается. И охотник не простой, так по пятам, не отпускает. Свита перепугалась: не простой олень, худо б не вышло. А олень: куда деваться? – скок на скалу – да со всего размаху вниз: и угодил в Шпрудель. «Где, где олень?» – «Сорвался!» Тут король и вся его свита потихонечку со скалы спустились – жалко, нельзя упустить: королевская добыча! Смотрят: олень в речке, а пар от него – глаза застилает. Опустили градусник – и глазам не верят: +73 С. «Вот так речка!» Вынули бережно оленя – вареный! – и с оленем назад на скалу и на скале поставили. Олень и окаменел.
Так открыли Шпрудель.
Это было в 1349 году.
И с той поры со всех концов света потянулся народ к Оленю – к «еленьему скоку» – zum Hirshensprung за шпруделем – «живой водой». И из всех дорог эта дорога к оленьему скоку самая дорогая в мире, но и память – незабываемая.
Я ждал Карлсбада десять лет и вот дождался. Купил я себе дудочку-кукушку – такие кукушечьи волшебные свистульки только и есть в Богемии – и улиткой потащился на самую высокую гору к Оленю.
По дороге, кукуя в волшебную дудочку, выкликал я птиц – за годы много воды утекло: как все другое, и тоже! По-прежнему «изверги» стучат молоточками в своих подземных домах. Слышу, в Купальскую ночь было большое собрание – со всех гор со всего света собрались глазатые в колпачках: из Центральных гор по подземным дорогам пришли рыжие разтэры, а с Кавказа черные цепкие: чего-то знают, чего-то ждут, чего-то вдруг замолчали – под землей идет работа!
«А помните, старик из Галиции, который по 40 кружек в день шпруделю пил, помер!»
Так в разговорах о земном и подземном добрался я до Оленя.
Поздоровался я с Оленем – Олень все так же каменный стоял на скале, сторожил «живую воду».
Взял я травки пучок – какая весенняя! и желтых листьев ветку и полез выше, куда только Петр лазил. Теперь-то не велика хитрость: всюду дорожки, стрелки, надписи.
На Петровой скале памятник: дважды ездил Петр в Карлсбад (1711 и 1712 г.) – сидел в шпруделе, пока не слезала кожа; ведь и в московской самой горячей бане такого нет жара – +73 С. Был в Карлсбаде и царевич Алексей (1710 и 1714 г.) и Анна Петровна (1716 г.). На памятнике стихи в две колонки: на одной французские – Baron Alfred de Chabot, 1835; на другой – кн. П. Вяземский, 1853 г. и немецкий перевод, septembre 1866.
Majestueux rochers, géants de la vallée,
Votre aspect imposant exalte la pensée,
Eveille dans les coeurs des sentiments nouveaux,
Et rend plus cher encore le beau séjour des eaux!
L’âme sur ce rocher n’est-elle pas émue?
Ce symbole sacré. qui s’offre à notre vue.
Qui de Pierre le Grand dans les bras Cut pressé.
Au pied duquel par lui ce souvenir laissé (M.S. P. I.)
Ne révèle-t-il pas à toute la contrée,
Que par ce grand génie elle fut visitée,
Carlsbad avec amour conserve dans son sein
Les précieux objets travaillés de sa main,
Aussi que dans Saurdam ce créateur sublime
Frèquente l’artisan que sa présence anime,
Se mêle à ses travaux, à ses fêtes, ses jeux;
Les cibles de son tir sont encore dans ces lieux.
Mais que vois-je? D’aspect sur ce sommet tout change;
Hier, pour у parvenir, il fallait être un ange!
Accessible aujourd’hui, le burin avec art
Grave sur le granit l’immortel nom du czar!
Noble chef du pays! Gloire vous soit acquise!
Qu’un puissant Nicolas cette action transmise,
Indique avec quel art vous savez honorer
Celle qu’a votre garde il daigne confier.177
Великий Петр! Твой каждый след
Для сердца русского есть памятник священный,
И здесь, средь гордых скал, твой образ незабвенный
Встает в лучах любви, и славы, и побед.
Нам святы о тебе преданья вековые,
Жизнь Русская тобой еще озарена,
И памяти твоей, великий Петр, верна
Твоя великая Россия.
О grosser Peter! Jede deiner Spuren
Fur Herz des Russen ist ein heilig Denkmal!
Dein herrlich Bild hier unter stolzen Felsen
Erglaenzt im Liebe, Rhum und Sieges strahl.
Was uns bekannt von Dir, ist uns ein Heiligthum,
Ganz Russland’s Leben ist von Dir durchgluht.
Freue der Erinnung deiner, Grosser Peter,
Die Russland gross in alle Zeit erbluht!
Взял я и от Петра память – зеленую ветку. И, только было приноровился – спуск очень трудный, вижу, на скамеечке мой пражский вож Евгений Комаров178: запыхается, платком вытирается.
«Э… думаю, – да он еще выше куда поднимался! Хоть выше и некуда, разве что к «Трем Крестам!»
А Комаров увидал меня и рукой как прикрыл: «не хочу с вами и разговаривать».
– Ничего вы не видели.
– Как? Я от Оленя.
– Не Оленя, а вчерашний день.
Тут только я и вспомнил, что вчерашний день – самое близкое расстояние земли от Марса,
– Ждите теперь еще сто лет, – Комаров искренно возмущался, – ведь если залезть на Венеру и заглянуть на землю, земля покажется как огненный Марс, а вчерашний день…
Комаров нарочно приехал из Праги и без ночлега провел две ночи в горах под открытым небом и сегодня после обеда возвращается в Прагу.
Отдышавшись, рассказал он мне диковинки с наблюдением над Марсом, прошедшую ночь.
* * *
– Еще загодя мы обсели все горы, боясь приближаться к «Оленьему скоку»: тут были установлены всякие взрывчатые аппараты для сигнализации. Вооружившись закопченными стеклами – незаменимая предосторожность от оптической иллюзии и дифракции прибора! – ждали мы с нетерпением полночи. И ровно в полночь заработали металлические снаряды – тысяча ракет самых пульких запущено было на Марс. Наступило молчание. И вдруг послышался голос – глухо, но достаточно внятно: «Чего вы шумите? – говорите по-русски!» Так все и ахнули: «говорите по-русски!» Марс между тем подошел совсем близко. Я навел закопченное стеклышко и, верите ли, явственно увидел: через весь Марс – Обводный канал.
Двадцать три дня прожил я в Карлсбаде. Лечение теперь не четыре недели, как раньше, а рассчитано на три: больше бедноте не поднять, даже при всяких льготах.
* * *
На Марктбруне в галерее выставлены диаграммы: с 1851 года ведется счет, когда съехалось в Карлсбад до 5000, и вот в 1911 достигло высшей цифры – 70 000! Смотрел я на диаграммы – на эти «без прикрас» кривые, где яснее ясного видно, чего натворила война! Понемногу восстановляется. Но нет уж того, победнее стало, потоще и табак – египетские Режи – без духу. И модницы и франт, старые гайяры и фарсеры, но не гурьбой, а так – как мышиный «тмин» на бумаге.
* * *
Двадцать три дня прожил я на строгом монастырском режиме: надо было в три недели наверстать и четвертую. Все дни в молчании и только что волшебная дудочка, да эта единственная встреча у памятника Петра на Оленьем скоке. И за эти дни я видел чудеса: на моих глазах желтые белели и из угрюмых превращались в приветливых; я видел совсем развалившихся и замечал, как с каждым днем человек собирался и вот опять на ногах шел за «живою водой». Я видел чудеса и не мог не поверить Гете: «Ich danke den Karlsbadern Wässern eine ganz neue Existenz».179
На вокзале в Егере дожидаюсь поезда в Париж а вдруг вижу: из Берлинского вагона Соломон Познер180 с чемоданом.
– Как? – говорю, – зачем? – знаю хорошо, Познер ни на что не жаловался и никаких ему вод не надо.
– А вот затем, – сказал Соломон, – еще покойный дед говорил: всякому человеку хоть однажды надо – Карлсбад.
4. Факультатив
Париж – город ожидания и отчаяния, ну и еще чего-то… Люди, имеющие собственные автомобили, а равно и не имеющие, любят утешать своих ближних, живущих на дальнем расстоянии, легкостью и удобством путей сообщения:
«…да от вас два автобуса, и рукой подать – метро». А задумывались ли вы, что это значит: на улицах Парижа, где столько автобусов, – литерных, циферных, бисных и линейных, откуда эти пешеходы, спешащие не на любовное свидание, и не где-нибудь на Больших Бульварах, а на замухрыстских Конвансионах, Алезиях, Вожирарах и Дуплексах, и не потому, что бы на «карнэ» не хватило, пошарьте, в любом кармане, и не одна, и со всеми «тикэтками», и это не гулящие и не из крайней бедности, а это те, живущие на тех самых остановках с безнадежно-обещающей надписью: «arrêt facultatif», что значит, сколько руками ни маши, все без толку, это именно те самые, на которых оправдывается мое определение, – это люди, перемахавшие себе все руки и отчаявшиеся.
Но и не на одних только «факультативах», на вернейших «терминусах» – на истоках автобусной жизни и завершения – как часто – вот вам наглядный пример: Вехин –
Вехин, навсегда отчаявшийся, но с необыкновенной живучестью напролом всякому отчаянию, вот и теперь вышедший на экстренное интервью с каким-то кинематографическим Гомоном181, ждет на углу Араго: и, как на грех, нет… как назло, никакого, – ни H, ни U; плюнул и пошел.
* * *
А вот, полюбуйтесь, наш художественный критик, вещающий на Корнетовских воскресных вечерах, Константин Сергеевич Перлов, толчется на законнейшей остановке под пыльным ветром. Перлов – человек покладистый и до всего зоркий, вином не балуется, работает с усидкой и толковый: десять раз одно и то же говорить не приходится, – личность представительная, – английский боцман, только без трубки, и слова не выжмешь, языком не чешет, тоже и до курбетов не охотник, носиком не подденешь, солидный, и в деле не дурак – со сметкой, в долгах же отчетливый, поверишь, не обманет, а как пишет! сейчас у всех художников, только и есть имя: Константин Перлов; может и о музыке, и о балете, – звали в «Числа», почему ж и о Лифаре183 не сказать глубокомысленного слова? – да отказался, ни на какие сделки не согласен, из-за сомнительных выражений в рассказах, нарушающих благопристойность182, да и «внутреннему мораторию» подчиняться не желает. Очень жаль, что не удалось вам познакомиться, – замечательный.
Да, в хорошую погоду, и когда некуда торопиться, хорошо поглазеть на этих отчаянных, спешащих, и на еще терпеливо, и уже нетерпеливо ожидающих, но в дождь, а хуже под ветром, а еще хуже, когда, как сейчас, крутит пыль… позвольте, у меня и в мыслях нет и никогда не было поступать в ажаны, и не гожусь я, какой я ажан! зачем же мне такая немилосердная тренировка, но, главное, я чувствую, что опоздал. Если еще тебя ждут, то можно и опоздать, но когда ты сам чего-то ждешь, – я это так хорошо по себе знаю, когда спешишь, чтобы застать и попросить денег. Впрочем, тогда одно к одному: и автобус бежит, только не тот, которого ждешь, и дом пробежишь, где тебя больше не ждут: опоздал! у Достоевского в «Бедных людях» все это описано, и вернее не скажешь, и еще там есть замечательное, когда у человека «душу ломит», потому что и удача может так шибануть, что ахнешь.
Но вы только посмотрите на нашего баснописца Василия Семеныча Куковникова, перед глазами которого бежит автобус – дождался! – вы только вглядитесь, какое умиление разливается по его истерпевшимся глазам.
«…и опять пробежал!» – говорит он по-русски, хотя его никто не понимает.