412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Тверитинова » К причалу » Текст книги (страница 6)
К причалу
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:01

Текст книги "К причалу"


Автор книги: Александра Тверитинова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)

Глава двенадцатая

Заспанный хозяин включил свет. Увидев меня, он вопросительно уставился на Кострова, и я почувствовала, как краска стыда бросилась мне в лицо. Хозяин скользнул взглядом по моим голым коленкам, и я инстинктивно потянула вниз свою юбчонку.

Он покачал головой и, опять взглянув на Кострова, дал ему ключ. Вадим Андреевич, усмехнувшись, пропустил меня вперед и пошел за мной к лестнице. Хозяин пробурчал что-то и отправился за свою стеклянную перегородку.

«Ну и дурак, – пронеслось у меня в голове. – И почему-то на Кострова подумал, а не на Степана Гавриловича...»

При тусклом свете запыленной лампочки мы поднялись по выщербленным каменным ступеням на последний этаж. Вдруг в черной тишине площадки я услышала:

– Приятной ночи, месье Вадим. – Голос был надтреснутый и прокуренный.

Я ухватилась за руку Вадима Андреевича. Всклокоченная женская голова высунулась в приоткрытые двери. Осклабясь, она бесстыже меня рассматривала.

– Покойной ночи, мадам, – бросил Вадим Андреевич, не поворачивая головы. Он торопился отомкнуть дверь, а ключ, как это всегда бывает, когда торопишься, никак не попадал в замочную скважину.

– Гуляете? – прохрипела женщина.

Вадим Андреевич не ответил.

– Сен-лазарка, – объяснил подошедший Степан Гаврилович, кивнув на женщину. – Недавно из тюрьмы. Постоянное место жительства – тюрьма Сен-Лазар.

– Только выпустят, а она глядь – опять уж там, – сказал Вадим Андреевич.

Костров открыл наконец дверь и, широко распахнув ее, пригласил меня войти.

– Это ваша комната, Вадим Андреевич?

– Моя.

– А Степана Гавриловича?

– Степана Гавриловича – за стенкой. Располагайтесь, Марина. Сейчас чай организуем.

Вадим Андреевич зажег спиртовку и, взяв чайник, пошел на площадку, к крану. Степан Гаврилович принес чашку и два блюдца, на руке у него висела связка русских бубликов. Он высыпал их в тарелку, вынул из шкафа салат в бумажной коробочке, тот, что во Франции называется «русский салат», а в России «салат оливье», и поставил на стол два граненых стакана из под горчицы и на блюдечко – чашку.

Я присела на корточки перед стопками книг на полу: Языкознание. Литературоведение. Право. Жан Жорес, Огюст Бланки... И отдельно на русском «Материализм и эмпириокритицизм», «Капитал». Книги на камине, на шкафу, на полу – умные, трудные...

Я подошла к окну и высунулась: узенький темный переулочек, дома слепые. Крыши, крыши, крыши. Мне стало почему-то жутко. И зачем я здесь, у этих чужих людей, ночью, в каком-то подозрительном отеле, в темном неизвестном переулке? Вспомнила старика хозяина – как он смотрел, страшную сен-лазарку. И захотелось скорее отсюда, До Веронезе недалеко. Я могу и одна, только бы скорее отсюда.

Потом я представила, как пойду мимо Тасиной комнаты и там теперь кто-то чужой, и мне сразу же расхотелось на Веронезе. Мне было скверно. Мне было очень скверно.

– Марина, что же вы, садитесь вот сюда, на кровать.

Вадим Андреевич быстрым движением провел ладонью по аккуратно уложенному на железной кровати покрывалу – кретоновому в мелких цветочках, как во всех дешевых отелях.

Степан Гаврилович ловко бросил мне небольшую подушку, чтоб удобнее было сидеть.

Покрытый клетчатой скатертью стол придвинули к кровати, тоже чтоб было удобнее мне.

Чай пили долго. В открытое окно лилась теплая майская ночь, Высоко над крышами стояло зарево: парижское небо разливалось лилово-красным светом. А мы говорили. Про леса и про море, и про север России, и про юг России, и разговоры эти непривычно волновали меня. Иногда я забывала о Тасе, и, когда вдруг вновь вспоминала, мне опять становилось плохо.

– Марина, а у вас на юге так вроде и на Россию не похоже, – говорил Степан Гаврилович.

– Нет, у нас Россия. А чтобы говорить, самому побывать нужно...

– А я и был. В шестнадцатом. Всё Приднестровье ваше пешком исходил. Воевал... – Девятников усмехнулся кривой усмешкой.

– Так почему же не Россия? – спросила я.

– Лесу нет. Какая же это Россия без лесу?

– Всё равно Россия. Зато у нас море. Самое настоящее на земле море!

Но Степан Гаврилович упрямо хвалил свои северные леса, Волгу, родной Ярославль:

– Вот она где, Россия. А у вас – море. К лешему его, море.

И Вадим Андреевич тоже:

– Какая же вы, Марина, русская, если леса не знаете? И грибов, поди, никогда не собирали? – И, уминая большим пальцем в трубке табак, смотрел на меня, и зеленоватые его глаза улыбались. Лицо чуть продолговатое, чуть горбоносое, в глазах грусть, даже когда смеется. Я чувствовала эту грусть за каждой его шуткой, за каждой улыбкой. А может быть, мне это только казалось, потому что мне самой было грустно?

Я поочередно всматривалась в их лица. У Степана Гавриловича лицо скифское. Наверно, с таких, как Степан Гаврилович, художник «Русских богатырей» писал. А какой художник? Кто написал «Русских богатырей»? Вот и не знаю.

Тася говорила про Степана Гавриловича, что он белогвардеец: «Солдат, ничего не понимал. Запутался. Теперь ненавидит и белых, и красных».

Наверное, так это и есть. Человек-то как будто хороший, душевное в нем что-то есть. Но Костров мне нравился больше.

Я бы не сказала, что Вадим Андреевич был красив. Но все в нем казалось мне полным обаяния, даже то, как с трубкой не расстается; то в кулаке ее зажмет, то в зубах, даже манера сидеть, откинувшись всем телом на спинку стула.

Пока острили, ухаживали за мной, шутили – было легко и просто. Но когда заговорили о Тасе, об ее отъезде в Россию, Степан Гаврилович вдруг желчно сказал:

– Россия теперь – никакая не Россия. Большевики из России СССР сделали. И народа русского тоже нету больше: стал «советский».

– «Фигаро» за такие речи деньги платит, Степан Гаврилович, – холодно отрезал Костров.

Мне показалось, Степан Гаврилович не слушал. Он сидел, подперев кулаками голову, и молчал. Чай давно остыл. На столе – недопитые стаканы. Дымят в пепельнице незатушенные сигареты.

Вадим Андреевич встал, походил по комнате, вернулся к столу:

– Вот так-то, Степан Гаврилович. На нашей родине происходит небывалое, а вы этого не хотите видеть...

Дым плотными сизыми пластами тянулся в широко отворенное окно, и я вдруг увидела, что за окном почти совсем побелело.

– Утро, на дворе уже утро! – крикнула я, и вдруг мне стало почему-то стыдно. Я соскочила на пол.

– Ну и пусть. Сегодня ведь воскресенье, – сказал Степан Гаврилович. Он тоже поднялся.

– Я еще приду к вам, Степан Гаврилович.

– Буду ждать вас, Марина...

Провожать меня пошел Вадим Андреевич.

Мы вышли на тихую в предрассветной рани площадь Итали.

– Погуляем? Ночь-то всё равно уж пропала, – сказал Вадим Андреевич.

– Пойдем.

Улицы были еще освещены фонарями. Асфальт блестел от росы. Пахло липой. Тени от деревьев падали на тротуары темными кружевами. Они чуть покачивались, и у меня от этого кружилась голова. На площади Обсерватории было пусто. Мы сели на гранитные ступени памятника Нею. В светлеющем небе висела белесая луна и слабо поблескивали зеленоватые звезды. Я стала искать Большую Медведицу.

– И я был астрономом, – поймав мой взгляд, сказая Вадим Андреевич, тоже всматриваясь в звезды. – И, представьте, мальчишки, а ведь неплохо разбирались в небе: знали и Сириус, и созвездие Ориона. Я потом в Париже искал их. Находил и радовался, будто друзей детства встретил.

С грохотом пронеслось несколько грузовиков: с центральных рынков повезли снедь по Парижу. Потом, тихо позвякивая, прошел первый трамвай. Город просыпался. Становилось свежо.

Мы дошли до Люксембургского сада. Потом повернули обратно, постояли у фонтана на площади Обсерватории и отправились на улицу Веронезе.

– Я, Вадим Андреевич, сегодня будто в Россию съездила, – сказала я, когда мы подошли к отелю.

Вадим Андреевич молчал. Легкие волосы его, зачесанные на косой пробор, золотились под светом висевшей над входом лампочки.

– Тася, поди, до Берлина скоро доберется, а мы с вами только с ее проводов возвращаемся, – сказал он вдруг и, глядя в сторону, добавил: – И у меня тоже ощущение, будто по моим Мещерам побродил.

Я взяла у него свой портфель:

– Не увидел бы месье Дюма. Сердится, когда поздно домой являюсь.

– Хозяин отеля, что ли? Спит еще, наверно. Хороший, кажется, человек, Тася рассказывала.

– Очень. Только сердитый. Думает, мы маленькие. Другой раз так отчитает...

– Марина, скоро День коммунаров. Вы ходите на демонстрацию к Стене федератов?

– А вы?

– С тех пор, как в Париже.

– А я нет.

– Почему?

– Сама не знаю. Наверно, потому, что никто из моих знакомых не ходит. Жано – мой друг, вы знаете его, – приглашал раз, а я в тот день не смогла.

– А со мной пойдете?

– Пойду.

– Я приду за вами?

– Хорошо. И Степан Гаврилович пусть...

– Нет. Степан Гаврилович не пойдет. Он не ходит.

– А почему?

– Спивается Степан Гаврилович. Жаль.

– Да, Тася мне говорила. И еще Тася говорила – очень он замкнутый.

– Очень. Наглухо заперся. Такой, как сегодня, редко бывает.

Вадим Андреевич взял мою руку и чуть подержал в своей.

Встав на носки, я потянулась к звонку. Дверь щелкнула и бесшумно отворилась.

– До скорой встречи? – сказал Вадим Андреевич тихо и, мне показалось, нерешительно.

– До скорой, – отвечала я тоже почему-то шепотом.


Глава тринадцатая

Вадим Андреевич пришел за мной, и мы отправились к Стене федератов. На площади Насион, где обычно бывал сбор, Вадим Андреевич купил мне красных гвоздик, и мы примостились около решетки метро. Площадь гудела. Вдруг совсем близко позвали:

– Костров! Камарад Костро‑ов!..

Мы обернулись. В открытом грузовике стояло несколько парней, и один, в синем берете, подняв руку и улыбаясь, звал Вадима Андреевича.

– Здоро́во, Жежен! – крикнул Вадим Андреевич.

– Э-э, да вы там все!..

– Валяй к нам, Костров! Тут неплохо.

– Пошли, Марина? Это мои друзья по ячейке. И Жежен, секретарь наш. Хорошие ребята. Рабочие.

Видимо, боялся, что я не соглашусь.

Мы с трудом пробрались к грузовику. Вадим Андреевич поднял меня за локти и поставил на колесо, а Жежен и еще парень подхватили, и я одним махом взлетела на грузовик. Вадим Андреевич вскочил за мной. Парни потеснились. Кострову все были рады. Хлопая его по плечу, приговаривали:

– Дела идут, а, Костров?! Читаем тебя в «Юма». Хорошо, старик, валяй... А это подруга? Привет, мадемуазель.

С крыши грузовика нам видна была вся площадь, сплошь усеянная людьми. Толпы заполняли и прилегающие улицы. Балконы, окна, карнизы, крыши чернели людьми. На деревья, на фонари взобрались мальчишки. А трамваи, автобусы, метро выбрасывали всё новые и новые толпы. Вадим Андреевич показал мне на совершенно белых стариков: «Коммунары». Они сидели вчетвером на скамейке, недалеко от нашего грузовика – настоящие, живые коммунары! – и держали знамя.

Знамя Парижской коммуны! Выцветшее, утратившее первоначальную яркость, но всё-таки красное и с золотым: «1871». Я с волнением всматривалась в седых стариков, в их выцветшее знамя. А площадь пела, гремели оркестры.

Вот построилась головная колонна, и коммунары понесли знамя впереди. За ними длинной лентой потянулись демонстранты, и над головой заполыхали яркие алые полотнища. Песни не умолкали.

Мы соскочили с грузовика и присоединились к металлистам от Рено, к которым принадлежала ячейка Жежена. Вместе со всеми мы пели «Са ира», «Интернационал», «Бандьера росса», и, когда песня затихала в конце колонны, ее подхватывали передние. И она снова взметывалась, не прерываясь и не кончаясь.

Я шагала рядом с Вадимом Андреевичем. Идти было трудно, булыжник был старый, с глубокими выбоинами, наверно тот самый, из которого складывали баррикады старики, бойцы «кровавой недели», что шли впереди. Я поминутно оступалась и, подскочив, старалась опять попасть в ногу.

Мы шли мимо кафе, мимо ресторанов и магазинов. Все двери были настежь; и на тротуарах, и на террасах кафе и ресторанов стояли толпы людей. Всюду из окон нам махали красными флажками, и с балконов на нас сыпались охапки цветов. Я подняла высоко над головой свои гвоздики и махала ими во все стороны. Вадим Андреевич улыбался. Мне было так хорошо, как никогда еще не было.

Я шагала в рядах этой без конца разматывающейся человеческой ленты, и пела со всеми, и чувствовала себя равной и нужной, и знала, что тут мне каждый – друг.

Меня захлестнуло что-то новое, незнакомое, и я не совсем еще понимала, что со мной происходит.

Я вслушивалась в слова «Интернационала». Его пели французы и итальянцы, испанцы и поляки, венгры, болгары, и румыны, и каждый – на своем языке. А рядом со мной звучал русский «Интернационал» – это пел Вадим Андреевич. Я никогда еще не слыхала «Интернационал» на русском и, силясь выделить голос Вадима Андреевича, напряженно вслушивалась в русские слова.

Когда кончился район, прилегающий к площади Насион, и мы миновали квартал Бастилии, я заметила, что людей тротуарах становится меньше, и чем дальше – всё меньше, и по мере того, как мы удалялись от Бастилии, безлюднее становилось на улицах, в кафе, в ресторанах. А дальше – совсем никого: ни на улицах, ни в окнах, ни на балконах.

– К центру подходим, – успел только сказать Вадим Андреевич, как вдруг над нами будто треснуло, в небо взметнулось: «На фонарь! Всех буржуа – на фонарь! На фонарь!..»

С грохотом и лязгом стали опускаться железные шторы магазинов, закрываться витрины, захлопываться окна. Мы шли по пустынным улицам, мимо запертых домов со слепыми окнами, а над нашими головами грозно звучало:


 
Вздернем! Вздернем! Вздернем!
Всех буржуа на фонари!..
Дрожите, буржуа!
Умрем иль победим!..
 

На перекрестке образовалась пробка, наша колонна остановилась, и мы с Вадимом Андреевичем ступили на тротуар.

Заглянули в переулок – переулок забит полицейскими: полицейские на грузовиках, полицейские на лошадях, на велосипедах. Тут и Республиканская гвардия в медных касках с конскими хвостами, тут и пожарные с насосами наготове...

Я посмотрела на Вадима Андреевича. Усмехнулся:

– Береженого бог бережет.

Еще издали мы увидели Кьяппа, префекта парижской полиции. Он стоял каменным изваянием на пригорке у самого входа на кладбище Пер-Лашез, возвышаясь над темной массой полицейских, густо облепивших кладбищенские ворота.

Мы вступили в ворота, как в туннель, и, пока шли между стенами неподвижных ажанов, коротконогий корсиканец Кьяпп всё стоял на пригорке, а десятки тысяч глоток выдыхали ему в лицо: «Кьяппа в тюрьму!! Кьяппа в тюрьму! На фонарь! На фонарь! В тюрьму! В тюрьму!..» Ажаны стояли недвижимо. Кьяпп деревянно улыбался.

– Улыбаться ему придется долго, пока не пройдут все семьдесят тысяч, – сказал Вадим Андреевич.

– Если за это время морду не своротит набок, – добавил Жежен.

Медленно продвигались по кладбищенской аллее к Стене расстрелянных, сплошь увешанной венками, багряной от цветов. У подножья – охапки красных роз.

Мы ускорили шаг. Увидели на трибуне ветеранов Коммуны, которых Вадим показывал мне на площади Насион. Мимо трибуны прошли быстро. Я крепко держалась за руку Вадима Андреевича. Я волновалась. Вадим Андреевич показал мне на трибуне Барбюса, Вайяна-Кутюрье, Мориса Тореза. Эхо унесло и принесло: «...Да здравствует... партия коммунистов... СССР... Красная Армия...»

Пройдя трибуну, толпа растеклась по кладбищу. Мы тоже пошли побродить среди надгробий. Оскар Уайльд... Шопен... Бальзак... Сара Бернар... Плиты... древние, черные, замшелые, наполовину ушедшие в землю, с едва различимым «Ci... git...» – «Здесь покоится...» Пятнадцатый век, шестнадцатый, восемнадцатый...

Прохладно, пахнет травой и цветами. В просветах между деревьями ложатся на дорогу солнечные полосы. Вадим Андреевич молча посасывает трубку.

– Вадим Андреевич...

– Что, Марина?

– Вы всегда были коммунистом?

Улыбнулся:

– Марина, коммунистами не рождаются.

– Я знаю. Я хотела спросить, давно ли.

– Я пришел в партию необычным путем – трудным и сложным. Пробовал было жить наблюдателем – не получилось.

– И Жано тоже всё зовет меня в Союз коммунистической молодежи, Мы с Жано друзья, навсегда.

– Хороший юноша. Слаженный, цельный парень.

Мы сели на чугунный диванчик под широким платаном, Вадим Андреевич продолжал курить. Я сбоку на него посматривала.

Не могу объяснить, что я чувствовала. Знаю только, что меня переполнило незнакомое прежде чувство, похожее на ликование. Никогда прежде со мной такого не было,

– Вадим Андреевич...

– Ну что, Марина?

– Вы были когда-нибудь счастливы?

– Был, много раз.

– Не-ет. Счастливы по-настоящему?

– Много раз, Марина.

– Вы не хотите меня понять... или не хотите со мной серьезно разговаривать...

Улыбнулся, взял мою руку, погладил и оставил в своей. И я вдруг почувствовала, что отныне вся целиком во власти этого человека...

Вечерело. Мы направились к выходу. Шли по длинной аллее. Сомкнутые кроны старых кленов скрывали небо. Солнце просачивалось сквозь листву, наполняя аллею золотисто-зеленым светом. Ничто не нарушало тишины в этом глухом уголке кладбища. Казалось – тишина эта стоит на всей земле. Мы шли молча. Самое простое слово уже не могло быть простым...

Демонстрация кончилась, и толпы людей двигались к выходу. У ворот мы попали в давку, и толпа медленно понесла нас к метро.

Вагон набит битком. Люди тесно прижаты друг к другу. Тускло светят пыльные электрические лампы, вагон покачивает в разные стороны, на старых стенах туннеля мелькают назойливые рекламы, и я по привычке читаю: «Дюбо... Дюбон... Дюбонне...»; «Пейте кока-кола...»; «Пейте аперитив Сензано...»; «Мойтесь только мылом Пальмолив...» На каждой станции люди выходят, и в вагоне становится свободнее. Нас прибило к противоположной двери. Я прислонилась к дребезжащим стеклам, Вадим Андреевич стал передо мной и, широко расставив свои длинные руки, упираясь ладонями в раму, ограждает меня от напирающей толпы. Наши глаза совсем близко. У Вадима Андреевича зеленоватые, нет, вовсе не как у всех людей, а как ни у кого на свете. Я не выдерживаю его прямого взгляда и отвожу глаза в сторону. Я счастлива.


Глава четырнадцатая

Как не хватало мне Таси! Мне всё время хотелось говорить о Вадиме Андреевиче, о демонстрации, обо всем, чем был отмечен этот день. Но некому было. Говорить об этом Жано я не могла. Когда я вспоминала Жано, мне становилось грустно. Я не хотела делать больно Жано, но я ничего не могла. Это было сильнее меня.

Утром я понеслась в лабораторию раньше обычного. Как всегда, взлетела по лестнице, не переводя дыхания.

За барьером было пусто. Мадам Ламбер еще не пришла. Я вспомнила, что вчера она обедала с сестрой. После этих обедов с Клодин она являлась утром на работу как все, к девяти, а не раньше, как в остальные дни. И весь день бывала за машинкой вялая и сонная.

– Здравствуйте, Мадлен! – крикнула я из вестибюля.

– Здравствуйте, мадемуазель Марина!

Я взяла из шкафа свой халат и, не надевая его, устремилась в лабораторию – побыть с Мадлен, пока еще никого нет.

Мурлыча себе под нос песенку, Мадлен возила по полу влажной шваброй. Я уселась на табурет, положив халат на колени.

– Мадлен, вы ходите к Стене федератов? – выпалила я, еще не отдышавшись.

– Куда? – Мадлен остановилась посреди лаборатории.

– На Пер-Лашез, к Стене коммунаров.

– Не-ет...

– А Марсель?

– И Марсель не ходит.

– А я – да!

– Как! Правда, мадемуазель Марина?

– Правда. Вчера! С ячейкой завода Рено!

Мадлен стояла, уткнув подбородок в ручку швабры, и смотрела на меня так, будто в первый раз меня увидела,

– С коммунистами я.

– Ни к чему это! – буркнула Мадлен и, широко махнув шваброй, протянула по полу мокрую дорожку.

Мне стало обидно. Я попыталась рассказать, что видела и что чувствовала.

– Если б вы были вчера там! Каких я видела людей, Мадлен, если б вы только знали!

– Никому тут об этом не говорите. – Мадлен строго нахмурилась.

– Почему?

– Не надо. Говорю вам, не надо, – упрямо повторила Мадлен. – Слушайтесь меня. – Она кинула взгляд на стеклянную стену кабинета шефа.

– И месье Мартэну?

– Он из «Боевых крестов».

– Ну да?!

– Раз я говорю – значит, знаю.

Я не раз слышала, как шеф, болтая со старым Матюреном, комбинатским консультантом, называл имя де ля Рокка и, кажется, выражал симпатии к «Боевым крестам», но я не очень прислушивалась, мне было неинтересно. Теперь же, когда я узнала, что Мартэн сам из «Боевых крестов», я почувствовала к нему настоящее отвращение.

– А месье Дюбуа? – спросила я растерянно. – Месье Дюбуа можно сказать? Он радикал-социалист.

Мадлен повела плечом и отвернулась к раковине:

– Не смешите меня, мадемуазель Марина.

– Ну, Мадлен, это вы уж слишком!

– Я вам дело говорю.

Она закрыла кран и повернулась ко мне:

– Я, мадемуазель Марина, не лезу в политику. По мне, всё одно – что социалисты, что коммунисты. Коммунисты – те хоть за рабочих. Ну и пусть их. Я политику не люблю. А только что до этих, так я их всех как облупленных знаю – кто что́ и кто – за кого. Увидите сами, потом спасибо скажете.

– А мадам Ламбер? – спросила я, еще больше растерявшись.

– И мадам Ламбер ничего не надо говорить, – твердо ответила Мадлен. – Я не скажу про нее ничего плохого. Была любовницей «большого патрона», ну, так что? Ничего зазорного в этом нет, все немножко шлюхи. Думаете, жена «большого» – не любовница чья-нибудь? Такова жизнь, мадемуазель Марина. Вы мало еще жили, поживете – сами увидите. Нельзя человеку жить и ничего не делать. А женам ихним с утра до ночи делать не черта – вот они и находят себе занятие.

– Ну что вы, Мадлен, выдумываете!..

– А что, нет, скажете? А Клодин? Думаете, обеды ихние – это что? Пока любовник в отъезде, Клодин...

– Мадлен, что вы такое говорите! Прямо стыдно.

– Мадемуазель Марина, честное слово, вы как будто только что родились. Надо видеть вещи такими, какие они есть. Когда шлюшка становится постоянной любовницей, она начинает играть под «мадам». Это несложно, боже мой!

В вестибюле открыли дверь. Мадлен отвернулась от крана и схватилась за швабру. Я соскочила с табурета и стала надевать халат.

Пришел химик, на ходу улыбаясь мне:

– Уже? Что так рано?..

И опять звякнуло – мадам Ламбер. Прошла в кабинет, кивнула через стеклянную стену.

Громко хлопнув дверью, влетел к себе шеф, бросил на стол портфель – и к мадам Ламбер:

– Здравствуй, «тотот»! – И с ухмылочкой: – Как прошел обед?

Мадам Ламбер смерила глазами его щуплую, вылощенную фигуру.

– Займитесь лучше делом, – небрежно ответила она и отвернулась к машинке.

Глядя ей в спину, Мартэн расстегивал пиджак, элегантный, светло-серый, безупречно пригнанный по фигуре. Медленно растаяла на лице ухмылка.

Я достала из термостата штативы с реакциями Вассермана, выставила на стол вчерашние посевы.

– Э-э, малышка, положительные есть? – крикнул шеф в открытую форточку.

– Два Вассермана и, кажется, одна дифтерия. Сейчас проверю.

– Поторапливайся!

И пошел надевать халат.

– Месье Дюбуа! – закричал он из коридора. – Анализ доктора Гренье – срочно! Мадле‑ен!

– Я тут, месье!

– На дверях не начищены ручки! Ручки! Сколько раз повторять!

– Сейчас, месье!

– Это делают в субботу! В субботу!..

Прозвенев подковками по плиточному полу, вернулся в кабинет и сел, ноги на стол. Ему как на ладони видны обе лаборатории: сначала моя, а через стену – химическая. Ни одно наше движение от него не ускользает: сидит и ждет, к чему бы привязаться.

– Малышка, ну-ка, неси Вассерманы!

Оторвавшись от микроскопа, несу ему штативы к оконцу.

– Нет! Сюда неси!

Поставила на стол.

Мельком осмотрел:

– Ладно. Убирай. Неси бланки.

И опять уселся. Молча посматривает сквозь стеклянную стену. Теперь началась охота на химика. Не любит он Дюбуа. Третьего дня чуть было не подрались.

– Бьюсь об заклад, ходил вчера на Пер-Лашез! – говорит он вдруг мадам Ламбер, всматриваясь в Дюбуа через двойное стекло. – С коммунистами-ободранцами... «Интернационал» горланил... Радикал...

– Оставили б вы его в покое, – говорит ему мадам Ламбер, не отрываясь от машинки.

– Раздражает он меня!

Мой стол у самой стены, но стены стеклянные, и мне хорошо слышно и всё видно. А как не хотелось мне в это утро видеть и слышать то, что происходило здесь! Скорей бы вечер!

Пришел консультант комбината, магистр фармакологии Матюрен, полковник в отставке. Коренастый, коротконогий, этот ветеран Вердена всегда приходил к нам в хорошем настроении, шутил, балагурил. Одно время мне это нравилось, потом опротивело – смотрел нехорошо. Иногда мне казалось, что старика мое смущение забавляло.

– Дорогой метр, мое почтение! – встретил его Мартэн, одним махом сняв со стола ноги.

– Здравствуйте все, – просопел Матюрен, тяжело дыша и опускаясь на стул.

– Похоже, в стране кавардак назревает, – заговорил старик. – Коммунисты... шантрапа эта набирает силу...

– Что вас смутило, дорогой метр? Не вчерашняя ли демонстрация?

– И куда смотрит наше правительство, не пойму!

– Хорошего бы ему пинка под зад, правительству нашему! – сказал Мартэн.

– Ну, это еще надо подумать.

– Парламентский строй изжил себя, дорогой метр. Гнать надо...

Мадам Ламбер покосилась на него.

– Что, мадам? Не так? – Мартэн улыбнулся.

Зазвонил телефон. Шеф сделал знак мадам Ламбер.

– Доктор Гренье, – сообщила машинистка, прикрыв ладонью трубку.

– Месье Дюбуа! – завопил Мартэн. – Малышка, стукни! – Шепотом – мадам Ламбер:

– Через пять минут... Я позвоню...

– Как оно житьишко, Дюбуа? – спросил Матюрен, когда химик вошел с анализами в кабинет.

– Движется, месье...

– Ходил вчера с ободранцами на Пер-Лашез, – сказал шеф, едва закрылась за химиком дверь. – Убежден!

– Не-ет, – сказал старик, – не думаю. Я знал его брата... приличные люди...

День мой был испорчен.

Так проходили мои будни. День тянулся мучительно долго, особенно если вечером предстояла встреча с Вадимом Андреевичем. Но зато уж воскресные дни! Воскресные дни были для меня великим праздником.

По воскресеньям я приходила к Вадиму Андреевичу в утра, и весь день мы были вместе. Утром Вадим Андреевич работал, а я, усевшись в кресло, читала. Потом Вадим Андреевич кончал работу, и мы шли на автобусную остановку и, вскочив в первый подошедший автобус, ехали всё равно куда до конечной остановки. Обедали в каком-нибудь рабочем ресторанчике и потом шли бродить по загородным улицам, тихим, по-воскресному пустынным и немножко провинциальным.

В воздухе уже чувствовалось приближение осени, и ветер с Сены нес запах моря, и под ногами шуршала начинавшая облетать листва. Но дни стояли теплые и иногда жаркие. Мы кружили по безлюдным улицам, и неизменно Вадим Андреевич приводил меня к берегу Сены. Он любил Сену в этих местах за ее отлогие, поросшие травой берега с воскресными дремлющими рыболовами и разбросанными вдоль берега деревянными бараками-развалюхами. Примостившись на бревне, мы подолгу сидели тут, и Вадим Андреевич тихо рассказывал что-то свое – далекое, давнее. И непривычно звучало: «Рязань», «Мещеры», «рыбалка», «по грибы», «Касимово», «по ягоды»...

А когда спускался вечер и за мглистыми тучами отгорала заря, и далеко в парижском небе загорались синие, зеленые, красные буквы, мы отправлялись в какой-нибудь уютный ресторанчик ужинать. Мы шли посередине улицы, по мощенной неровным булыжником мостовой, мимо запертых лавочек и не очень ярко освещенных витрин с дешевыми товарами, а навстречу нам французы целыми семьями возвращались из гостей. Они шли усталые, и папы несли на руках уснувших малышей. В ресторанчике топтались у цинковой стойки завсегдатаи, пили вечерний аперитив, кончая за рюмкой воскресенье и оживленно обсуждая последние события.

Поужинав, мы неторопливо шли к автобусу, а на дворе уже была ночь. От висячего фонаря раскачивался светлый круг, то и дело выхватывая из темноты кусок тротуара. И Вадим Андреевич говорил:

– Почему-то в ветре всегда есть что-то грустное и тревожное... – И крепче сжимал мои пальцы. Но мне не было грустно, я шла, подставляя лицо ветру и глубоко вдыхая, и мне было хорошо и покойно.

Расставались у подъезда отеля «Веронезе», – вечером Вадим Андреевич не поднимался ко мне, чтобы месье Дюма не подумал плохого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю