412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Тверитинова » К причалу » Текст книги (страница 20)
К причалу
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:01

Текст книги "К причалу"


Автор книги: Александра Тверитинова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)

Господи! Какой молитвой?! От Луи записка!

«...Наша смерть ничего не изменит. Их поражение уже совершилось... Марина, не надо судить Францию по результатам постигшей ее катастрофы...»

*

С Вилли пришел Лемерсье. Он будет приходить к нам каждый вечер, потому что каждый вечер, после переклички в мужском секторе, нас теперь будут считать. Нас будет считать Вилли или Эрнст, и с ними будет приходить в женский барак Лемерсье.

Пока Вилли нас считает, мы остаемся каждая на своем месте, и я сижу на втором этаже моих нар, и, когда Вилли посчитав наш ряд, ушел дальше, Лемерсье задержался в проходе у моих нар. Он окинул взором мое хозяйство: пальто на гвоздике, и повязку, и сложенные в ногах вещички, и бумажки всякие, и что-то сказал о погоде или еще о чем-то, не помню. И когда Вилли кончил и сделал ему знак уходить, сказал: «Желаю вам спокойной ночи, Марина». И я ответила: «И я тоже. Вам тоже спокойной, Лемерсье».

*

Мадлен отвезли в тюремную больницу. К вечеру она родила дочь. Назвали Викторией.

Что будет с девочкой?! Мы в тревоге.

*

Выписала длинным столбиком на листке:

Толстой Лев.

Достоевский Федор.

Чехов Антон.

Бунин Иван.

Прикрепила кнопкой в изголовье. В долгие бессонные ночи повторяю на память отрывки. Силюсь вспомнить страницы, где Кутузову сообщают, что Наполеон покинул Москву.

Волнение Кутузова, короткие фразы, разговор, исполненный высокого смысла, сплетаются в моем сознании со всем, что происходит сегодня с моей страной, единственной по-настоящему ощетинившейся против врага, с грозными судьбами моей страны.

Толстой дает мне веру.

Меня злит сознание, что я не могу отделаться от мысли о Лемерсье...

*

От Луи записка:

«...Жизнь всегда с треском ломает формулы, – и разгром Франции, как он ни уродлив, может оказаться единственным путем к возрождению...»

Луи... прежний и немножко новый.

*

Лемерсье вошел в редколлегию нашей подпольной газеты. Отправил в барак смертников директивы «Юма» по подготовке к вооруженному восстанию.

Из барака смертников – передовая для очередного номера. Статья написана Луи: «Франция придет к своей судьбе на собственном коне».

Связь с бараком смертников налажена с помощью Лемерсье. Архитектору верят.

*

Советские войска – галопом по Германии!.. Ликуем.

*

Марсель схвачен и расстрелян!

Решили скрыть от Мадлен. Тяжко. Очень.

*

Я чувствую, как несмотря на море усилий, которые делает враг, чтобы раздавить меня, в душе вырастает и крепнет независимая от этих усилий сила жизни.

*

Галопом по Германии! Красная Армия – по Германии...

Будто вдруг – легкие крылья за спиной.

Россия милая...

*

Луи:

«...Нет, чувствуешь, что происходит?! Живу в какой-то струе радости. В непрерывном потоке ликования. Словно каждую секунду мне вновь даруется жизнь...»

*

Он стоит, чуть расставив ноги, одной рукой опираясь на соседние нары. Свитер из толстой небеленой шерсти виднеется из-под распахнутой куртки, широкой и свободной. Потертую, грязную, он носит ее с небрежным изяществом.

Читает мой список, прикрепленный в изголовье. Усмехается:

– Какая армия! А ведь есть еще Бодлер, Стендаль, Расин и все остальные. – Повторяет раздумчиво: – Расин, Бодлер, Достоевский, Толстой... И мне почудилось, что на губах его мелькнула неуловимая усмешка. – А людям жгут руки и рубят ноги, заставляют лгать и доносить, уродуют, убивают, человека в человеке убивают. Вот вам Достоевский, Лев Толстой...

– Лев Толстой этому не учил. И Бодлер и Достоевский – тоже.

– После войны наши страны сочетаются браком. Хотите? – У глаз его показались морщинки, во впадинах на щеках образовались ямочки, блеснули белые зубы.

Вилли кончил, кивнул ему.

– Спокойной ночи, Марина!

– И вам, Лемерсье.

– Не плохо бы.

*

Мадлен с маленькой Викторией вернулась в лагерь.

Белый колпачок, заботливо украшенный розовыми бантиками, выступает светлым пятнышком в толпе женщин, обступивших Мадлен.

*

Мадо кинулась к Раулю: «Сообщи – у него дочь! Сделай, пожалуйста, немедля сделай...»

*

Мадо больше не заложница...

*

Перекраиваем наше белье: шьем распашонки, конверты, рубашечки, распарываем наши свитеры, вяжем носочки, башмачки.

*

Ночь – без сна. Почему-то вспомнилось, как бывало, обойдя лавки, шла домой, думая о том, какими вкусными вещами покормлю Вадима. Корзинка с провизией раскачивалась из стороны в сторону, а я шла не спеша, поглядывая на витрины...

Я с удовольствием поглядела бы на витрины. Я смотрела бы, как по бульварам убегают автомобили, деревья, фонари... Впрочем, этот пейзаж пока еще отравлен. Каждое нехитрое бистро еще ловушка для нас.

У Лемерсье волосы как спелая рожь.

Смотрю на него с нежностью и волнением...

*

Высадка войск союзников в Нормандии! Второй фронт?!

*

От Луи:

«..Я жив. Я жив. Я всё еще жив. Я превратился в источник жизни. С каждой секундой я ощущаю ее всё полнее. И всё-таки, если понадобится, – отдам. Не во мне, не в нас дело, Марина. Ну да ладно. Интересно. Интересно, знают ли те, что стреляют в нас, какую силищу выковывают в нас?!»

*

– Марина, ты не приводи к нам больше Доминик. И Сюзанн скажи, пусть не присылает. – Это говорит Рауль.

–?!

– Нет, нет. Не надо. Я прошу... Одним словом, не приводи.

Вот еще дела!

Рауль взглянул на меня, потом добавил с грубоватой нежностью.

– Пойми, Марина, так надо.

*

– Марина, почему меня не посылают в мужской сектор, ты не знаешь? Я же там не скандалю, правда? Я не делаю ничего такого... Я Раулю ничего даже и не сказала, Марина. Он ничего даже не знает.

Доминик была очень бледна, и я видела, как поднялась ее верхняя губа, обнажив в страдальческой гримасе тонкую белую линию зубов.

Я уже знаю Доминик и хорошо представляю, какой внутренний ураган бушует в ней и чего ей стоит эта ее внешняя сдержанность.

Все доводы Рауля показались мне мелкими в сравнении с этой внезапно раскрывшейся драмой.

Мы включили Доминик в нашу бригаду. Работали на пустыре. Рауля не видно было нигде... Доминик странно умолкла. Доминик...

*

Лемерсье полушутя назвал меня «большевиком». Он знает, что я не состою в партии, но партию большевиков он считает единственно честной партией, в которой любят порядок и Родину.

*

Ждали, думали – гестапо освободит Мадлен с ребенком. Думали – Мадлен больше не заложница, отпустят...

Всё больше тревожит нас судьба маленькой Виктории. Вызвали в комендатуру врача лагерного ревира – расспрашивали о ребенке. Фрицы приказали доктору распорядиться – отнять младенца от груди!

*

Луи:

«..Знаешь, как много в нашей жизни счастья? Только мы не умеем его распознавать. Жизнь – это сплошное счастье. Даже со всеми ее болями, горем, борьбой... Пока еще не расстреливают. Пожалуйста, не пугайся, сегодня не будут. Не каждый же день...»

*

Всю ночь я думала о бабушке. Черные мысли, чернее бессонницы, гудели в голове. Добралась ли она до Вадима, успела ли? Дай-то бог. Все думают, что я сильная, а я плачу... Сижу ночами на своем втором этаже, обхватив колени руками, смотрю в одну точку и плачу.

Мои вчерашние радости и мое неизвестное завтра. Может быть, когда ожидание кончится, некого будет любить, некуда возвращаться? А Вадим? Фронт ведь. Я останусь одна, никому не нужная...

Я плачу.

А Лемерсье считает меня сильной, храброй...

*

Делегация от заключенных во главе с Лемерсье отправилась к коменданту лагеря просить, чтобы разрешили передать Викторию в семью кого-нибудь из заключенных.

– Нет, – сказал комендант, – нельзя. Девочка – Haftling, заключенная. Она имеет свой тюремный номер. Судьбу ее будет решать гестапо.

Скоты!

*

Кажется, что всю Францию сгоняют за проволоку! Из Шалона, из Марселя, из Бордо, из Гренобля, Гавра...

Много священников, работников префектуры, полиции... Сопротивление принимает невиданный размах!

Агония?..

*

От Луи:

«...После Победы я буду сопровождать тебя в СССР. Непременно. Мы поедем в Москву, а оттуда в Ленинград, окунемся в его белые ночи и, объятые светом «ниоткуда», будем бродить по городу и наперебой рассказывать Вадиму про всё, что было... да, да, Марина...»

Мне кажется, никогда еще я не ощущала такой напряженной, такой переполняющей любви к моей стране...

*

Ленинград? Да, он, Лемерсье, знает, он был... ездили, группа молодых архитекторов... ездили в СССР в июне тридцать шестого...

Я незаметно спускаю руку, даю ему записку ко мне от Луи.

Обернулся и, убедившись, что Эрнст в другом конце камеры, пробежал глазами листок, скомкал, зажал в ладони. Я не спускала глаз с его лица...

Что это? Ревность? Лемерсье ревнует?.. Может быть. Только это у него просто, по-человечески. А если нет? Если – не просто?

Нет, нет, нет. Нет!

И – опять о Ленинграде.

– Город сомнамбул... белые ночи сбивают с толку влюбленных; не понять, когда их ночь кончается и когда их день начинается!

Эрнст прошел к дверям, кивнул ему.

Он слегка наклонился, опустил глаза, направился к двери:

– Спите спокойно, Марина.

– И вы, Лемерсье.

Улыбка его была ласковой и грустной.

*

...У Мадлен отнимают ребенка.

Маленькую Викторию увозят...

Кто увозит? Куда увозят? Ничего не знаем.

Две женщины в сопровождении зондерфюрера идут по двору. Ребенка приказано отдать им, этим женщинам. Кто они? Куда увезут девочку?!

Неизвестно.

...Одной рукой она держит свою девочку, прижав лицо ребенка к щеке, в другой – небольшой чемоданчик. Шепотом продолжаю убеждать ее, что Вики нам возвратят, что женщины эти – от Красного Креста, от французского Красного Креста.

Кто-то шепчет ей, что девочка останется во Франции...

Мадо не слышит. Мадо не слушает. Не смотрит.

– Всё готово? – спрашивает ее фон Затц.

Мадо как во сне отдает подошедшей к ней женщине свою девочку.

– Тут вещи и молоко, – говорит Мадлен. Голос ее глуше, чем обычно. Она протягивает чемоданчик и еще раз прижимается лицом к дочери, целует высунувшуюся из конверта ручку.

Женщины с ребенком вышли за проволоку. Сделав несколько шагов вслед, Мадлен останавливается. Широко раскрытыми глазами она смотрит, как неизвестная женщина уносит ее Вики.

Мелькает меж бараками белый колпачок с розовыми бантиками. Он то исчезает за поворотом, то появляется. Вот он опять скрылся, и появился только через несколько минут, уже почти у последнего поворота. Еще раз мелькнул – и больше не появлялся.

Женщины понуро побрели в бараки. И по ту сторону проволоки мужчины тоже потянулись в бараки. Сегодня никто ни с кем не переговаривается через проволоку. Молча ходят по двору. Молча бредут в бараки.

И только мы с Мадо стоим посреди двора и не уходим, и я вижу, как глаза Мадо впились в уходящую меж бараками тропинку. Она стоит совсем неподвижно, и на неподвижном и напряженном лице глаза кажутся еще неподвижнее и напряженнее. Потом она поворачивается, и глаза ее останавливаются на мне, блестящие, широко раскрытые глаза.

Свисток солдата – и двор пустеет.

С трудом переставляя ноги, шатаясь, идет к настилу Мадлен. Ее длинные, теперь пустые, руки бессильно повисли. Я молча беру ее за локоть.

– Не надо, – говорит мне Мадо твердым, почти суровым голосом и отводит мою руку. Мадлен мертвенно-бледна. Губы ее разомкнулись, и лицо застыло в трагической неподвижности греческой маски.

Глядя блуждающими глазами на безмолвно расступившихся перед ней женщин, Мадо медленно идет к своим опустевшим нарам.

*

Мои вечера с Мадлен.

Наши горестные, трагические молчания...

Горе Мадо, целомудренно спрятанное внутри горе Мадо.

Чувства, не вмещающиеся в человеческую душу.

Дни, сотканные из отчаяния, одиночества, нетерпения, протеста, гнева... Дни, которые уходят, словно высыпаются из дырявого кармана.

*

Я с нетерпением жду ночи. Жизнь моя идет только по ночам.

Удивительная способность у памяти сжимать, спрессовывать воспоминания.

Лемерсье как-то раз спросил: «Вас били, Марина?»

Когда в первый раз гестаповец ударил меня по лицу, у меня было чувство несмываемого осквернения... Я стиснула зубы и смотрела ему в глаза. Он отвернулся и сказал как будто про себя: «Жаль, что нельзя расстрелять вас на месте». А когда меня привели к нему в кабинет после той ночи, когда со мной проделали комедию расстрела, он как-то притих и больше меня не бил.

Я радуюсь, что Вадима нет здесь...

Не мыслю, не могу представить, чтоб Вадима – по лицу! Вадима... бить... Вадима... Нет его здесь!

Я радуюсь.

*

Тишина... В квадрате зарешеченного окна стоит полный месяц. Яркие звезды кое-где в темном небе. Тишина. Мне слышно, как внизу подо мной не спит Мадо. Рядом – Доминик, тоже не спит. Лежит с закрытыми глазами; Доминик притворяется. Я знаю, Доминик не спит... Рауль...

Мне жаль Доминик.

Я посматриваю на нее сбоку. Лежит поверх бумажного одеяла в своих черных ковбойских штанах, простроченных нитками, некогда белыми; ее рыжие волосы подвязаны тряпочкой и болтаются обычно конским хвостом за спиной; мальчишеские бедра и стройные ноги в черных штанах, чуть заметные контуры красивой груди под черным свитером... она хороша, Доминик. Она очень хороша, Доминик.

Я почему-то вдруг представила себе, как мы будем прощаться: «Прощайте, друзья, кто куда, прощайте!» И маркизе: «Наилучших пожеланий, мадам, торопитесь занять очередь к Элизабет Гарден... и не забудьте еще к Антуану!» А Мари-Луиз: «До свидания, Гаврош, до свидания в Москве! Нет, в Ленинграде! В Ленинграде!»; «Доминик, желаю счастья!»

Я подумала о том, что мы и в самом деле расстанемся и, может быть, больше никогда не услышим друг о друге, и мне стало не по себе...

Я села. Я смотрела на Доминик. Она по-прежнему лежала с закрытыми глазами. Она лежала на спине, и луна светила на нее, и мне было хорошо видно ее лицо. Оно показалось мне бледным и осунувшимся.

Я смотрела на нее, и меня охватило чувство нежности к ней, девчонке рыжей; мне вспомнилось то утро, когда нас отправили с ней в мужской сектор перебирать овощи. Как, шумная, смолкла вдруг – совсем рядом стоял на грузовике Рауль! Высокий, похудевший, с выгоревшими светлыми волосами, с обветренным, загорелым лицом. Фланелевая рубашка взмокла на спине. Соскочив с грузовика, присел около нас на корточки, и Доминик уселась поудобнее и обхватила руками колени. Смотрела ему прямо в лицо и улыбалась.

Черный свитерок обтянул ее маленькие груди, и я видела, как Рауль принудил себя не смотреть на нее. А Доминик всё сидела, обхватив руками колени, и смотрела на него.

Рауль оглянулся, быстро склонился, и... щека коснулась ее щеки. Вскочил на ноги, отправился к бригаде.

Я знаю, сколько счастья может принести одно легкое прикосновение...

Мне показалось, Доминик шевельнулась, и я тихо окликнула:

– Доминик, а Доминик... – Я погладила ее по щеке, потом обняла ее.

Быстрым движением она отодвинулась, открыла глаза, – глаза с усталыми и набрякшими веками, как у человека, который давно не спал:

– Марина, почему Рауль не должен любить меня? Коммунистам нельзя любит таких, как я?..

– Доминик, замолчи, это жестоко, то, что ты говоришь!

– Марина, я же ничего дурного не делала тогда, я же, правда, ничего дурного... Я же только...

– Доминик, дружок, да дело же не в тебе, пойми ты, что Рауль в тюрьме... заложник... он...

Доминик отвернулась. Я подумала, что она хочет достать сигарету. Потом я поняла, что она плачет. Я чувствовала, как она плачет. Дрожит и плачет. Она больше не повернулась ко мне и не открывала глаз. Я снова обняла ее.

Потом она уснула. Я ее укрыла, ее бил озноб. Тепло, по-видимому, успокоило ее, она действительно спала крепко, как человек, много ночей подряд не спавший. Она спала, – несмотря на бьющий ей в лицо свет луны, и сонные бормотания, и вздохи, и то и дело проползающие по нарам прожекторы, – всю ночь напролет.

Я лежала рядом с Доминик и не могла пошевельнуться, – ее голова лежала на моем плече. Я слушала «Патер ностер» с «Проспекта юных», пока Доминик спала, – рыжий комочек на моем плече, с жаркими волосами и жарким дыханием. Я была не в силах думать ни о чем.

*

Лемерсье:

«...Героизм и самоотречение наших дней неизбежно станут темой искусства, которое нас переживет...»

Героика наших дней. Напишут про нас книги? Мне кажется, что я их знаю заранее, книги, которые напишут про нас или уже пишут. Они заставят нас пережить всё заново... И чем талантливее будет писатель, тем невыносимее будет читать. Лемерсье сказал бы, что я не права. Впрочем, может быть. Может быть, и в самом деле – героизм и самоотречение наших дней послужат искусству. Почему он не коммунист? «Можно быть верующим, но не чувствовать призвания стать апостолом. Можно любить женщину – и бояться будней семейной жизни. Между прочим – причина поздней женитьбы вашего писателя Антона Чехова».

В окна барака хлестал дождь. Солома на нарах отсырела. Было холодно и противно.

– Погода – повеситься можно, – сказала я.

– Не торопитесь, Марина, – ответил Лемерсье, – в ту минуту, как умирать будем, эта погода покажется нам чудесной, потому что она еще жизнь.

*

И снова ночь без сна.

Вспомнилось утро на Ла-Манше, как кинулась за Вадимом, а потом отстала и поплыла одна, как старалась не попадать в волну, а она нет-нет да накроет меня. Выплыла в спокойную воду, повернулась, легла на спину и, лежа на спине, видела только небо и чувствовала легкое укачивание зыби. Потом перевернулась и поплыла навстречу Вадиму, и всё старалась держаться между волнами и не давать им захлестывать меня. Вода была бурливая и холодная.

Есть ли хоть один из друзей моей юности, которого горе обошло стороной, который проскочил «между волнами»? Черт побери, есть ли такой, у кого не убивали тех, кого он любит, кто не знает горя разлуки; не остался один на свете, у кого фашисты не швыряли его самого или близких в тюрьму; не хлестали по лицу, не унижали, не пытали? Кто не оплакивает свою землю, истоптанную врагами; кто не знает ночей без сна в мучительном страхе за любимого?..

*

Три тысячи узников мужского сектора – в Германию! Говорят, поезд поведут сами оккупанты, потому что французские железнодорожники объявили всеобщую забастовку.

Надежда на то, что бастующие задержат состав в пути. Выработан план побега на случай, если удастся бежать в дороге.

*

Луи пришлет свои дневники, которые ведет изо дня в день. Просит сохранить. Это на тот случай, если... Попытаюсь.

*

Он откинул со лба прядь волос и остановился около моих нар. Я в первый раз заметила его удивительное сходство с Андре Мальро времен Испании. Так он стоял несколько секунд, прямой, молчаливый, с безжизненно опушенными вдоль тела руками. Пальцы его левой руки сжимались и разжимались. Мне хорошо была видна его рука, я не могла оторвать от нее глаз.

Я поняла в тот вечер, что руки могут выражать чувства так же, как лицо, и даже сильнее: они меньше контролируются волей...

Склонился в легком поклоне:

– Разрешите пожелать вам благополучного возвращения в вашу страну, Марина.

Я соскочила вниз.

– Утром. В страну Нибелунгов...

– Лемерсье... вы в списке?!

– Трехтысячный... – Голос его звучал глуше обычного. – Простите за неважный прием, оказанный вам моей страной. – Он улыбнулся. Она была серьезной, эта улыбка, без тени иронии. – Мне бы хотелось, чтобы вы унесли лучшую память о Франции.

– Франция будет жить в моей памяти вечно.

– Латинский квартал – вторая родина... Так?

– Почти.

– Если откровенно – горько мне быть угнанным из Франции, но я не сожалею о минувшем и о себе в прошлом. Я всё сделал!

– Накануне победы... из Парижа...

– Да-а, это грустно. В общем, обидно... – Слова его звучали глухо. – Мне кажется, ни в одном городе нет столько души. Вот, может быть, еще только в Ленинграде.

Вилли прошел к дверям, сделал ему знак рукой. Лемерсье не шевелился. Он казался высеченным из мрамора: сжатые губы, вздрагивающие ноздри точеного носа.

Глаза его смотрели на меня.

Глаза в глаза.

И вдруг он поднял руку, обнял меня за шею и нежно и крепко поцеловал... поцелуем, который буду помнить всю жизнь.

Вади, я не хотела этого... я тебе расскажу. Я всё тебе расскажу. Я не хотела... это было сильнее меня...

*

А ночь плывет. Ночь всё плывет. Мечется и мечется потревоженная дрема. Мысли текут суровые, ясные, безрадостные. Голова кажется опустевшей, как бы чужой, и мысли эти приходят как будто извне, и в том порядке, как им самим желательно.

Доминик тоже не спит. Сидит, что-то нашептывает. Это она с Мадонной, о чем-то ее просит. Наверное, что-нибудь для Рауля и для себя, кажется – помочь ей побороть себя.

Ночь плыла. Мысли, как река, текли в одном направлении, пока не натолкнулись на внезапный топот за окном и... лязг цепей?

Лемерсье!..

Закованного ведут в барак смертников.

Барак смертников наглухо зажат в кольце усиленной охраны. Он чернеет зловещей глыбой, и я всматриваюсь в его черноту, и мне кажется – брюхо его набито такой ненавистью, что вот-вот взорвется.

Чернота раздвинулась и поглотила Лемерсье.

С вышки целится широченное дуло.

Охрана.

Вперед-назад. Вперед-назад.

Потом тишина...

Меня знобит.

Горе, когда же ты кончишься, уйдешь с озверелой земли?!

Жизнь стоит того, чтобы быть прожитой, сказал мне как-то Лемерсье. Может быть. Трудно только. Очень.

Светает. На караульных вышках смена часовых.

Дежурный по кухне Рауль с напарником, в сопровождении Вилли, катят к нам за проволоку тележку с дымящимся котлом и останавливают ее впритык к настилу барака, на котором мы уже выстроились с нашими бидонами – две дежурные от каждой камеры.

Всё как обычно. Как обычно, подставляем наши бидоны, и парни нам молча отсчитывают черпаки. Молча.

– Уложили еще одного гестаповского генерала... – шепчет Рауль, наливая в наш бидон супу. Голубые глава сияют, в них столько неподдельного смешанного чувства. Я оглядываюсь, чтобы еще раз увидеть. его. Он смотрит мне вслед.

*

Десять часов. На пустырь въезжает автомобиль. Машина гестапо!.. Вот оно. Начинается... пришло...

*

Полдень. Всех – под замок. Весь лагерь – под замок!

Нам с Мадлен удается застрять на дворе, мы спрятались в уборной. А потом? Как нам потом? Ничего, выберемся. С помощью господа бога и Вилли...

*

Два часа.

Появился комендант.

Зондерфюрер.

Офицеры СС.

Грузовик – солдаты СС. Еще машина, три автобуса...

Сомнений уже нет.

*

Ручной пулемет посреди двора.

Отпирают барак. Выводят. По двое, по трое. Их сопровождает вооруженный солдат и офицер гестапо.

...Луи.

Нас отделяют тонкие доски забора. С Мадо впиваемся в щель.

Они идут цепочкой. Солдат впереди, офицер замыкает. Луи почти что касается забора.

Его лицо сегодня особенно красиво, печальной и привлекательной красотой. Красота в смелых глазах, в длинных ресницах, гордых губах.

Мы двигаемся за ним от щели к щели, и нам слышно, как офицер говорит Луи:

– Послушайте, известно ли вам, что германская армия перешла в наступление?

– Возможно, но это ничего не меняет.

– Меняет или не меняет, коммунисты биты. Капитулируют.

– Коммунисты никогда не капитулируют.

– Коммунисты не французы!

Офицер замахнулся... и отошел. Бормочет, видно, ругательства.

Выводят... выводят... выводят...

...Тридцать восемь. Все? Нет! Еще... Еще... Еще!..

Луи...

Андре...

Робер...

...

...

Морисон!..

Еще?!

Профессор...

Еще?!

Лемерсье!

...Семьдесят пять!

Надо держаться. Надо держаться, иначе отчаяние схватит за горло.

Семьдесят пять. Стоят, грудь вперед, голова высоко. Высокие и маленькие, стройные и нескладные. На многих рубахи рваные... На ногах сандалии, на некоторых вконец изодранные башмаки...

Офицер что-то читает им. Сквозь щелку в окне до нас доносятся обрывки: «...национал-социализм... вермахт...» Но внезапно его обрывает мощный, как колокол, звенящий баритон: «Вперед, сыны отчизны милой!» – и подхватывает другой, и уже они все:


 
...К нам тирания черной силой
с кровавым знаменем идет...
 

Грозовыми раскатами несется на лагерем «Марсельеза».

Они стреляют...

Они бессильны...

...Посадка.

Вызывают каждого отдельно.

Каждое названное имя – нож гильотины.

...

...Луи.

Эсэсовец лезет ему в карманы.

Луи с закованными руками. Он держится прямо.

Луи, которого никогда больше не будет...

Лун смотрит в лицо эсэсовскому офицеру. Он что-то говорит ему, и эсэсовец хватается за револьвер, но тут же кладет его обратно в кобуру.

К автобусу... оступился... закованными руками отталкивает солдата, кинувшегося его поддержать.

...Еще автобус.

...Морисон!

Милый Морисон...

...

Лемерсье!..

Шагнул, остановился. Повернулся всем телом к нашему бараку. Смотрит на наше окно... поднимает вверх закованные руки...

Его руки, которых никогда больше не будет...

Его глаза. Его губы... которых никогда...

*

Дождь. Низкое небо нависло лохмотьями.

*

Камера наполнена грязноватым сумраком. Тишина.

Мертвая. Только скрип расшатанных нар. Это – Доминик.

Она сидит, скрестив ноги и покачиваясь из стороны в сторону: «Sancta Maria, молись за них... святая Мадонна, спаси их... Матерь божия, спаси... Мария, ну попроси ты его, сына, попроси, как следует. Ведь жестоко... скажи ты ему... пожалей, Мария! Скажи ему, сыну твоему, он же знает, что люди они хорошие, так за что же карать-то? Он знает, твой сын, Мария... Пожалей... пожалей. Что же тебе стоит... спаси... пожалей...»

Наш век на смерти щедр, а вера в загробное возмездие утешает очень немногих.

*

Не помню, как выбралась из напиравшей на окно толпы, пошла по камере как слепая. Потом села на чьи-то нары. Я сидела на нарах, на моих или на чужих, не помню. Я шептала не помню что и неизвестно кому.

Я не плачу. Я только не хочу быть. Не хочу быть нигде. Нигде.

Вадим...

*

А на утро – всё как обычно. Построили на пустыре, считали. Забыли только вычеркнуть из списка увезенного ночью архитектора. И унтер фон Затц называет номер Лемерсье.

«Умер за Францию!» – грохает из рядов.

Смятение зондерфюрера...

*

Все было как обычно. И, как обычно, после аппеля пришли к нам парни из лагерной лавки. Ребята пришли в последний раз – отправляют в Германию. И, как всегда, – с ними пришел фон Затц.

Клоди стояла у стены, глядя прямо перед собой...

Фон Затц не по-военному снял фаружку и, слегка поклонившись, подошел чуть ближе:

– Я очень сожалею...

Слова его упали в молчание.

– Я не мог этого предотвратить, – он показал на свой китель. – Если бы можно было, я бы уклонился.

Клоди стояла не шевелясь, глядя мимо.

Он сделал какое-то движение рукой, значение которого ускользнуло от меня. Молчание становилось всё плотнее и плотнее. Неподвижность Клоди и всех нас, очевидно, делала это непроницаемое молчание еще тяжелее, наливала его свинцом.

Я слушала его голос, глухой, с певучей интонацией.

Я смотрела ему в лицо. Оно было бледным и осунувшимся.

Глаза унтера поднялись и задержались на моей нарукавной повязке. Встретилась с ним глазами...

Он повернулся к Клоди:

– Я глубоко уважаю людей, любящих свою родину. – Он шагнул к ней. Выпрямился, склонил голову: – Завтра отбываю... на Восток... умирать... – Он протянул Клоди руку. – Прощайте.

Она чуть заметно, не отводя от него взгляда, покачала головой, как бы говоря себе: нет. Но спустя мгновение губы приоткрылись, она медленно подняла руку – и почти тотчас же уронила ее.

*

Ее привел к нам зондерфюрер.

Серый китель, серая юбка, желтая кобура на боку.

Вилли пошел с ней по камерам.

Больше мы не видели его, Вилли. Убрали и Эрнста.

Она носится по настилу. Загоняет в камеры. Грозится запирать.

Гестаповка запретила работникам лагерной лавки ступать за проволоку женского сектора.

С завтрашнего дня нам с нашими бидонами – на пустырь, туда, где она прикажет остановить тележку.

Наполнять бидоны, отсчитывать черпаки, тащить с пустыря... самим.

*

12 часов. Сигнал на обед.

Из окна нам видно, как ребята, обогнув барак, катят тележку с дымящимся котлом на пустырь.

Свисток, и парни останавливаются. Тележка на середине пустыря. Ребята отходят в сторону. Они не спускают глаз с нашего барака...

«Черная Грета» идет на пустырь. Она что-то говорит конвойному и возвращается на настил,

Свистит – обед!

*

Сапогом бабахнула в нашу дверь. Стоит на пороге и неистово свистит...

Из камеры в камеру, с порога на порог. Идут минуты...

Тишина гнетущая.

– Еще минуты...

Бунт?!! Плеткой по столбу!

Неистовый свисток конвойному, и мы видим, как солдат делает знак парням – повернуть!

Тележка катит обратно в кухонный барак...

А завтра? И завтра...

И послезавтра... И после-после...

*

...Режим карцера. Режим строгого карцера.

Выводят по двое. Едим траву. Землю.

*

Полдень. Из наших окон нам видно, как дежурные мужского сектора парами идут за супом.

...Обогнув угол кухонного барака, появляется первая пара – Рауль и Леонар... Несут дымящийся котел с супом. Чуть согнувшись под тяжестью, каждый держит двумя руками ушко тяжелого котла. Ступают медленно, осторожно, глядя под ноги. Вышли почти на середину пустыря, поставили котел на землю. Вторая пара... Третья пара... Ступают медленно, тяжело.

Внезапно, по неизвестно кем данному сигналу, парни наваливаются на котлы и с оглушающим: «Суп в женский барак! Суп в женский барак! Суп в женский барак!..» – переворачивают их и... к чертям собачьим.

Медленно расползается по угольному грунту молочная дымка широких потоков...

А ночью увезли Рауля...

*

– Марина, ты не спишь?

Это – Доминик.

– Марина...

– Что тебе?

– Марина, где бы я ни была, в небе или на земле, – я буду его любить. Веришь, нет? Буду любить Рауля, пока не умру. И потом тоже – в небе.

– Achtung! Appel! – Внимание! Аппель!..

И включен свет!

Отбросив от двери гестаповку, в камеру ввалился комендант, за ним – зондерфюрер.

Перепуганные, соскакиваем с верхних ярусов, торопливо пристегиваем нарукавные повязки, трясущимися руками торопятся натянуть на себя одежонку наши старушки, становятся у своих нар.

– Апп-п-ель!!

Это – комендант. Шагнул вперед, качнулся, стукнулся головой о нары и грубо выругался. Комендант пьян. Он считает нас. Идет вдоль первого ряда и считает нас, и, считая, тычет каждую в грудь кулаком.

Недвижимо у дверей стоят зондерфюрер и гестаповка.

Комендант считает нас, сбивается, начинает сначала.

Ткнул меня в грудь. Выругался. Я локтем отодвинула его от себя, и он заметил на рукаве мою повязку. Остановился. Стоит и смотрит на меня, – смотрит так, будто в первый раз увидел меня. В протрезвевших глазах гитлеровца я увидела свой приговор...

Комендант продолжал стоять. К нам шагнул зондерфюрер. Тот самый, который только что отправил Лемерсье и только-только – Рауля... тот самый, что отправляет нас... из лагеря.

Подошел, и тоже – будто в первый раз увидел.

У косяка соседних нар стоит Доминик. Она рядом – между нами только Мадлен. Я вижу, как Доминик передвигается ближе к Мадлен, и мне почему-то становится страшно. Я боюсь ее лица.

Резко повернувшись к гитлеровцу, Доминик подняла на него слегка побледневшее исказившееся лицо, свои огромные фиалковые глазищи, глубоко вдохнула воздуху, размахнулась и... треснула по лицу его!

– А теперь – стреляй!

Что было потом? Больше Доминик мы не видели...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю