Текст книги "К причалу"
Автор книги: Александра Тверитинова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
Январь
Папаша Анри сказал: приду в пятницу. Жду ее, пятницу.
С трепетом жду.
Пятница
...Сергей Кириллович снимает очки, и я вижу его лицо и глаза. Похудел, виски совсем белые, грубошерстный пиджак, надетый на толстый свитер, роговые очки... Необычный какой-то Сергей Кириллович, чуть прежний, чуть новый.
И Жано, по-прежнему красивый, вышел из юношеского возраста...
Вступили с ним в нашу неприветливую молодость.
Жано берет мои руки:
– Я рад, очень рад!
Глаза отчаянно светятся.
– Я тоже, Жано, милый...
Сергей Кириллович протирает очки и, не надевая, пристально в меня всматривается.
На столе черный кофе – из ячменя и желудей – и сахарин на блюдечке.
Мои друзья... Сдержанные, трогательные в своей душевной ясности.
Я знаю, во что могут им вылиться эти минуты встречи со мной. И еще я знаю: они временно на воле, или, точнее, в бегах. Таких, как они, разыскивает полиция, гестапо. Им предстоит гильотина, их обвиняют в покушении на безопасность государства.
И всё-таки они пришли.
В их отношении ко мне я чувствую смесь доверия, душевной преданности, любви и напряженности.
Мы всё рассказали друг другу.
– Враг нам отвечает на драку дракой... Это ничего. Всё равно будем бить. Смертным боем бить. – Это говорит Жано.
Идя на эту встречу со мною, Жано понимал, что каждый шаг его мог стать последним.
– Рано или поздно Советский Союз будет вовлечен в конфликт. Нет ни малейшего сомнения в том, что Красная Армия внесет свой решающий вклад в дело. Гитлер пойдет по пути Наполеона. Это неминуемо. – Это говорит Сергей Кириллович. Сергей Кириллович, завтрашний день которого может внезапно стать бездной небытия.
Ведь оба принадлежат к подполью, и оба знают, что такое подпольная борьба, знают, что за нее расплачиваются ценою жизни.
Они не покидают меня. Заботятся обо мне.
Не так-то просто им заботиться обо мне. Не так-то просто им было прийти ко мне.
Они пришли, и как будто через отворенное окно пахнуло свежим полевым воздухом в душную комнату.
Я люблю вас, друзья.
Мои раздумья.
*
Мои ночи – без сна...
...Я научилась незаметно проникать в поезда, пробираться куда угодно и оставаться на ногах долгие часы.
Мои путешествия с чемоданчиком превратились в настоящую борьбу против расстояния, усталости и опасности.
*
Что-то окончательно сдвинулось в душе, словно переместился центр тяжести, и всё предстало по-новому, как новый мир, требующий новых, решительных действий, не похожих на прежние.
Мой мир сегодня – мир поездов и вокзалов. Мир людей действия и мысли, – тех, что обращают других в свою веру просто прикоснувшись к ним рукой, наделив их новым именем и потребовав от них такого, чего не оплатишь деньгами.
*
Ровно в четыре часа я на углу улицы Вашингтон. Я спокойна, – слежки нет. Товарищ, которого я называю Гастон, решительным шагом идет мне навстречу с пакетом под мышкой, и мы с ним целуемся, и он, обняв меня за плечи, ведет в боковую улицу. Тут тоже – на горизонте чисто, и Гастон снимает с моих плеч руку, и его пакет уже в моей сумке под кулечками, и свернутым свитером, и морковочкой и брюковкой. Дополнительная пачка свежих листовок к последнему выпуску «Юма», которую повезу в Ле‑Ман.
– Ну? Как дела? – спрашивает меня Гастон и пристально всматривается в мои глаза.
– Хорошо. Даже очень хорошо.
Гастон улыбается. О чем-то думает, потом говорит:
– Смелость не в том, чтобы не бояться, а в том, чтобы тут же побороть страх.
– Все боятся, – говорю я. – Только дураки не боятся.
– Таких нам не надо. Нам нужны люди, которые идут в бой, полностью отдавая себе отчет в грозящей опасности.
Потом он еще сказал, что Серж – Сергей Кириллович – велел передать, что вчера друзья справлялись в консульстве, пока нет ничего, но что тревожиться не надо, так как почтовая связь с СССР настолько затруднена, что «считай – почти прервана», и мы спустились в метро и тут же расстались.
Я вышла из метро. Убедившись, что никто за мной не следит, я пошла по набережной.
Позади, где-то за Булонским лесом, медленно садилось зимнее солнце. Над застывшей в голубовато-сиреневом тумане Сеной лежал предвечерний покой...
Франция, твоя красота...
Иду вдоль реки, думаю о Вадиме, о прерванной с ним связи, о том, как крепко он держит ключ моей жизни, Вадим, мой Вадим... и еще я думаю о белозубом парне, с которым только что рассталась, и о том, другом, который завтра будет ждать меня в Ле-Мане, и еще о другом, который ждет мой чемодан в Руане, и еще я думаю о нежной заботе Сергея Кирилловича и чувствую, как сердце мое ширится от огромной любви к этим людям, чистым и ясным. Никогда еще я не чувствовала так остро, что люблю людей. Жизнь.
Февраль
Темь. Царит такая темь, что приходится идти, вытянув вперед руки. Я иду в метро Сен-Жермен-де-Пре, где назначена встреча.
*
...Несколько теней облепили выход из метро Клиши. Фельджандармерия. Полицейские инспектора. Останавливают, заставляют поднять руки. Я чувствую, как струйки холодного пота текут по ребрам. Они проверяют мои фальшивые документы, и я прохожу беспрепятственно, но позади меня кто-то попадает в расставленные сети. Делается это молча и корректно.
*
В назначенный час встретились с Мадо. Завтракали на авеню дю Мэн в маленьком бистро. Потом пошли побродить вокруг Монпарнасского вокзала. Я радуюсь каждой встрече с Мадо.
Стуча деревяшками, Мадлен говорит деловым тоном:
– Надо перебраться на Правый берег, кажется, мы тут примелькались.
– Особенно ты, – говорю я, – с твоими деревяшками.
Мадлен опускает глаза, она смотрит на свои красивые ноги, задерживает шаг и, приподняв ступню, стучит косточкой согнутого пальца по толстенной подошве:
– Надо бы полыми их делать, всегда что-нибудь спрятать можно.
*
И опять в дорогу.
...Не доезжая до Руана, пересаживаюсь в пригородный. В вагоне тесно. Ищу, где бы приткнуться с моим чемоданом. Рядом крестьянин жует кусок хлеба с колбасой. У меня текут слюнки.
Выхожу на перрон. У выхода в город – сыщик в штатском. Манера, с которой он осматривает проходящих, выдает его еще больше, чем серые гетры и английская кепка.
Я иду в «Отель де Пари» рядом с вокзалом, в вестибюле встречаю товарища, обмениваюсь с ним чемоданами, получаю такой же и возвращаюсь на перрон.
Я иду по перрону.
Я чувствую, что шпик не спускает с меня глаз.
Вот-вот... Пусть уж это будет скорее.
Я иду по перрону.
Он подходит ко мне и касается моей руки:
– Следуйте за мной!
Сижу у него в кабинете, Он рассматривает мои документы на имя мадемуазель Лембаль.
– Откройте!
В чемодане две старенькие рубашки, штопаный свитер, чиненые туфли, юбчонка...
– Что вы делали в «Отеле де Пари»?
– Зашла в уборную...
Он колеблется.
Куда еду? К тетушке в...
Всё в порядке. Я могу продолжать свой путь.
*
Идешь навстречу опасности, обливаясь холодным по́том. Всё-таки идешь.
Немецкая комендатура прекратила публикацию списков расстрелянных, – число их слишком велико.
*
Сопротивление Франции. Я включена в его круг. Меня включили в него мои французские друзья, ставшие моими братьями.
Июнь
...Взбегаю по ступенькам метро на станции Виктора Гюго. Наверху, у входа, мальчишка-газетчик: «Немцы в России! Требуйте последний выпуск! Немцы в России!.. – и, двум немецким офицерам вдогонку: – Нададут вам по шее! В кровь морды расквасят... Требуйте последний...»
Сергей Кириллович целует мне руку и ведет через площадь. На нем светло-серый костюм, шелковая черная рубашка, гранатовый галстук, вид элегантный, внушительный, полное соответствие с этим фешенебельным районом, с изящной площадью Виктора Гюго. Правда, от поэта на площади осталось одно воспоминание и пьедестал: его бронзовое тело пошло на переплавку в Германию.
Здесь тихо и почти нет людей. Только шуршат по асфальту черные лимузины оккупантов, как черные гробы расползаются туда-сюда, да еще над головой грохочут пролетающие самолеты.
На бульваре – скамейки пустые. Исчезли парочки, никто больше не целуется на улице. Парижанин притих, похудел, сделался строже, проницательнее.
В ресторане прохладно, сумрак. В глубине небольшого зала обедают двое мужчин и женщина, по всему – из провинции. И больше никого нет. Время не обеденное.
Мы сидим у занавешенного тюлем окна, и гарсон приносит нам бутылку шабли и два сандвича с анчоусом, камамбер и еще устрицы, пересыпанные мелкими льдинками, и Сергей Кириллович сразу с ним расплачивается.
Мы говорим тихо, по-русски. Мы говорим о России. Мы говорим, что враг силен, но не настолько, чтобы раздробить нашу страну. Мы говорим о Вадиме, – конечно же, он в Красной Армии. Мы говорим, и всё время Сергей Кириллович посматривает в окно и на часы, и я знаю: пока мы тут сидим, нас охраняют и в случае тревоги будет дан сигнал.
За окном Париж. За окном расстилается Париж, весь в голубых, серых, зеленых и белых тонах. Париж смотрит на гитлеровцев отсутствующим, равнодушным взглядом.
Париж ждет...
Мы расстаемся в переулке, и, прощаясь, Сергей Кириллович говорит мне, что в ночь с двадцать второго на двадцать третье к нам пришел Девятников.
– Пришел... – говорит Сергей Кириллович.
Год тысяча девятьсот сорок второй
Январь
Бошей шваркнули от Москвы!
Каждое утро я начинаю удивительно новую жизнь. Налегке, без воспоминаний.
Вчера утром расстреляли Гастона, того самого парня, который передавал мне пакеты «Юма». Сбежав однажды, он снова попал в руки гестапо.
Потери друзей тяжелыми снарядами врезаются в мой мир.
*
Наше дело... Наши удачи и неудачи... Наши потери... Наша боль... Не сразу удается утолить боль. И всё равно – борьба. Борьба неистово-отчаянная.
*
Могучая сила влечет меня всё вперед и вперед, не давая времени оглянуться.
Я хмелею от ненависти.
Март
Ветры и шквалы заносят песком мой внутренний мир. Мои две жизни – моя и боевая – так тесно переплелись, что теперь уже не отделить.
Только когда устаю, в минуты, когда удается побыть «самой с собой», мои мысли возвращаются к Вадиму.
Мои минуты...
*
В семь часов мне надо быть в кафе Селект. На улице еще темно. Около какого-то особняка на бульваре Распай часовой велел мне сойти на мостовую. Проходить мимо домов, занятых немцами, запрещается. Они боятся.
В кафе перед стойкой первые посетители наспех проглатывают стакан жидкого ячменного кофе, подслащенного сахарином. В большом зале никого, только одна молодая чета, которая как будто еще не совсем проснулась или, вернее, не совсем выспалась. Гарсоны расставляют стулья.
Я прождала четверть часа.
Никто не пришел.
Три явки провалились.
*
Меня мучают горе и страх.
*
Жано и Степана Гавриловича схватили.
Девятников и Жано в камере предварительного заключения префектуры полиции. Их допрашивают и бьют.
*
Жано и Девятникова перевели в тюрьму.
Их передали немцам.
Степана Гавриловича после допроса принесли в камеру на носилках.
*
Я суетилась в поисках зубной щетки и напяливала на себя один за другим мои свитеры. Нужно было уходить. Нужно было найти убежище.
В Нуази-ле-Сек у меня была в запасе квартира. Я направилась в Нуази-ле-Сек, к тетушке Марселине, но не застала Марселину, и последние поезда уже ушли, и я ходила по улицам Нуази и ждала, когда придет домой тетушка Марселина. Я не знаю, сколько времени я бродила по темным, оцепеневшим от стужи улицам Нуази. Когда, продрогшая и полумертвая от усталости, я подошла к калитке...
– Ваши документы? Имя?!
*
Лица полицейских чиновников, с усмешкой рассматривающих мое досье: «Кострова... Жена...»
*
Моя первая ночь в парижской префектуре полиции.
Смрадная комната предварительного заключения. Длинные скамейки вдоль захватанных стен. Проститутки, спекулянтки... То и дело кого-нибудь приводят. Густо накрашенная женщина подвинулась, позвала глазами.
Я втиснулась. Я отдыхаю... Сижу, привалясь к стене, и отдыхаю. Всё как сон.
– За что тебя? Тебя-то за что? – спрашивает меня шепотом моя соседка. Я, тоже шепотом, отвечаю:
– Русская.
Ее глаза напоминали мне глаза Мадо в тот день, когда я рассказала ей, что ходила с демонстрантами к Стене федератов.
– Что они с тобой сделают?
– Не знаю. Наверно, немцам передадут,
– Сволочь эта может сделать. Всё может. Погань.
Нагнулась и сует сигарету под каблук, чтобы потушить ее.
А она? За что ее?
Ее? В облаву угодила. Уличная она.
Ее непосредственность меня и умиляет и забавляет.
На рассвете четверых увели, и мою соседку тоже.
Ее крепкое рукопожатие:
– Да хранит тебя Мадонна!
На пороге обернулась:
– Бодрости тебе духа...
Когда я потом открыла мою сумку, там лежал завернутый в бумажку ломтик хлеба и несколько дешевых сигарет и коробок спичек...
*
Допросы... Допросы... Допросы... Потом меня передали немцам и увели в тюрьму. Накрепко запрятаны бумага и карандаш. На двери моей камеры «Т» – «террорист». Зарешеченное оконце высоко.
Табуретка. Карабкаюсь, – тюремный двор. Лица, прильнувшие к решеткам.
– Новенькая, кто ты? Номер твоей камеры?
– В камере номер шестьдесят новенькая!
– Как тебя здесь называть? Хочешь – Мартой?
*
Допросы...
Речи у окон. Сводки с комментариями.
Когда во вторую половину дня немецкая охрана уходит со двора, здесь громко говорят о том, о чем на воле не смеют и заикнуться.
Меня мучает голод.
Допросы...
Поём.
Наше пение приводит в неистовую ярость тюремщиков, в еще бо́льшую, чем наши комментарии к событиям на Сталинградском фронте.
У окон – зона жизни.
*
Степана Гавриловича и Жано отправили в Германию!
Начался процесс 26-ти вольных стрелков и партизан. Судит военный трибунал «Большого» Парижа.
Судьи... Судьи кто?!
*
Наискосок от меня прильнул лицом к решетке папаша Жерар:
– Еще и месяца нет, как они отправили на гильотину нашего малыша... младшего нашего... двадцать один год, старик... а теперь вот... Шарля... Моя старуха не выдержит... Трудно это, старик, можешь мне поверить...
Голос папаши Жерара дрожит, и мне кажется, я слышу, как стучат его зубы.
– Отомстят, папаша Жерар... за всех.
Это – из окна над моим.
*
Военный прокурор требует смертной казни для всех двадцати шести товарищей!
Суд – комедия.
Товарищей увезли на последнее заседание.
Сегодня приговор.
*
Пробило двенадцать.
Шум автомобилей!
Треск мотоциклов.
«Марсельеза»!..
Машины въезжают на тюремный двор.
– Нас к смертной казни! Всех! – несется из автомобилей.
*
– Ал-лё! Э-э, французы! Покажитесь в окнах!..
Голос из корпуса напротив, —там смертники. Нам не видно их, потому что они закованы и не могут подняться к окнам, и кто-то кричит в пустые их окна:
– Ал-лё! Слушаем! Говори... буду записывать!
– Я приговорен к смерти. Нас всех приговорили к смертной казни. Я продиктую тебе письмо для моей жены. Они обещают официально разрешить нам письмо, но их обещания... сам понимаешь.
«...Я знаю, Клементина, что ты на меня не в обиде, ведь ты понимала, за что я боролся.
Я закован в паре с Огюстом. Мы не знаем, когда нас поведут на расстрел, но ты не беспокойся, Клементина, я буду вместе с Огюстом, и мы пойдем с ним как подобает честным людям.
Поцелуй за меня малышей...
Прощай, моя дорогая жена. Прощай, жизнь моя. Попытайся принести мне камамбер, может быть, у тебя примут. Мне было бы приятно...»
– Э-эй, не напишешь ли и мне тоже, для моей жены?
– Давай.
«...я приговорен к расстрелу. Суд – цирк! Нам назначили защитника! Но уж это – чистая комедия!.. Ты можешь хлопотать о разрешении свидания...»
Голос внезапно пресекся. И через минуту:
– Зачеркни «Ты можешь хлопотать о разрешении свидания». Пиши: «Я хотел бы тебя еще увидеть, но это запрещено...» – И потом, едва слышно: – Они мне расквасили всё лицо. Я не хочу, чтоб она меня видела таким.
*
Сегодня в окнах никто не поет.
Молчат даже уголовники.
Расстрелы...
Расстрелы в тюрьме «Фрэн».
Расстрелы на Мон Валериен.
Расстрелы в лесу Венсен.
Расстрелы...
Могилы...
Горечь наших потерь.
*
По радио не передают уже победных маршей. С тех пор как прогнали их от Сталинграда – рвут и мечут.
*
...Ветер. Низко нависло свинцовое небо.
Дождь. Холодный, зимний дождь.
Солдат с автоматом ведет меня по пересеченному колючей проволокой огромному лагерю. Ноги вязнут в бурой грязи, не вытащить.
Бараки. Бараки... Мимо бараков.
Заключенные тут-там. Тащат нары, столы. Что-то перетаскивают на тележках. Оглядываются на меня.
Кое-кто незаметно приближается:
– Привезли откуда? Из Парижа? Из тюрьмы? Допрашивали? Кто – боши? Петэны?
– Петэны.
– Сволочь!
Сваливаюсь на сброшенную в темном углу солому. Окоченевшая, вконец обессилевшая. В бараке – солдат да я. Мельтешит с автоматом от двери к стенке и обратно.
Не идет из головы рыжий немец и его гроссбух... Его удивление и его усмешка, на которую мне ровным счетом наплевать.
Наплевать. А мозг плетет паутину...
Меня трясет.
Я злюсь на себя.
Я нагребаю сухой соломы и, привалясь к стене, протягиваю окоченевшие ноги.
Я закрываю глаза.
Что могут они сегодня?! После того как шваркнули их от Москвы? И от Сталинграда!
Шум-звон ваших вакуумных побед отзвенел.
Вперели у вас путь Наполеона Бонапарта.
Их усмешки... Кривые их усмешки...
Их голоса, насыщенные ядовитыми испарениями.
Их борьба с нами – иллюзорная защита от собственной смерти.
Каждый раз, когда солдат проходит мимо меня, мне кажется, что он чуть задерживает шаг и скользит глазом по моему «URSS», четко выведенному на моей тюремной повязке, прикрепленной к рукаву пальто, и каждый раз мне кажется, что солдату хочется что-то сказать мне или о чем-то меня спросить. И странно, я не чувствую к нему ненависти, к этому с виду деревенскому долговязому парню. Мне даже хочется, чтоб он заговорил, чтоб спросил. Но солдат ни о чем меня не спрашивает. Подходит – взглянет – идет мимо.
Еще солдат. Рванул дверь:
– Raus! Los! – Марш!
С трудом поднимаюсь с пола. Всё пошло кругом. Схватилась за стену.
– Schnell! Schnell! – Быстро! Быстро!
Дождь еще не перестал. Хлюпает в туфлях вода. Ветер гонит в спину. Иду толчками.
Заключенные. Встречают и провожают нас глазами.
Ведет мимо длинного ряда бараков.
На отлете – опутанный колючей проволокой барак. У входа стоит часовой. Солдат сдает меня часовому, и тут же молодая женщина в лыжном костюме торопливо сбегает по деревянным ступенькам мне навстречу и берет у меня мой чемоданчик, и из барака высыпают женщины и окружают...
Плюхнулась на табурет. Когда я пришла в себя, кто-то растирал мне виски, на коленях возле меня стояла белокурая девушка и натягивала мне на ноги сухие чулки, а на нарах уже висело на гвоздике мое набухшее от дождя пальто, и та, что в лыжном, отстегивала от рукава повязку с «URSS» и мокрую бережно расправила и повесила на гвоздик рядом с пальто.
Ее удивленные глаза.
Всех удивленные глаза.
Я им рассказываю о себе.
– Ты попей горячего, – говорит женщина в лыжном костюме, подвигая ко мне железную кружку.
Сюзанн зовут ее, она тут староста.
Старушка в черной вязаной пелеринке кладет на стол завернутый в чистую тряпочку кусочек хлеба – черный комочек – и темными узловатыми пальцами расправляет на столе тряпицу.
Кто-то кладет на стол сырок, знакомый треугольничек, на серебряной обертке весело смеющаяся корова. И еще кто-то – кусочек сахара, и еще...
Пока я мою над ведром руки, хлопают двери и на стол ложится пакет.
– Ребята ждали, пока сменится фриц. С самого утра караулят. Они сразу узнали.
– Еще раньше нас, – говорит Сюзанн.
– Конвойные... – сливая мне на руки, шепчет Жизель. – Среди них разные.
Я вспоминаю долговязого парня с винтовкой. Он? Может быть.
– Робер просил прийти завтра – они еще соберут.
Я мою руки и всё напряженнее слушаю этот голос. Он кажется мне странно знакомым, этот голос... что-то в нем далекое – точно с другого конца света.
...Мари-Луиз! Мой Гаврош...
Мы стоим и оглядываем друг друга, и обе почему-то смеемся.
Стриженная по-мальчишески, в тяжелых бутсах и лыжных брюках, тоненькая, стройненькая... Гаврош, Гаврош той ночи, когда шли на площадь Репюблик. Боже мой!.. Ночь девятого февраля тысяча девятьсот тридцать четвертого...
– Да, вот еще, чуть не забыла, – Мари-Луиз снимает с моего плеча руку, сует ее в глубокий карман своих штанов и достает оттуда пачку «Голуаз». – Робер сказал, если куришь, парни еще соберут. – И, повернувшись лицом к нарам, где Сюзанн что-то переоборудовала, спрашивает:
– Сюзи, оставим ее у нас, а?
Сюзанн принесла для меня жестяную кружку, ложку, миску и бумажное одеяло.
*
Быстро сгущаются серые сумерки. Уходит день.
– Пойдем с нами к проволоке? – говорит мне Мари-Луиз, – Ребята ходили в наряд, может, сводку достали.
Сгрудились у дверей, перебирают сабо.
– Вот эти возьми, – говорит Жизель, – они маленькие, мы потом достанем соломы из тюфяка. С соломой теплее ногам и спадать не будут.
Рядом женщина присела на корточки и, вынув из своего сабо солому, молча всовывает ее в носок моего.
*
Французский сектор.
Коммунисты и некоммунисты...
Католики протестанты.
Верующие и неверующие.
Ученые и рабочие.
Кюре и ажаны.
Депутаты... сенаторы...
Художники... писатели...
Консьержки... изящные парижанки... монахини...
Франция! Твоя слава...
*
Три ряда колючей проволоки отделяет женскую половину от мужской. По ту и по эту сторону стоят они – озябшие, посиневшие. Переглядываются, перекликаются языком, непонятным для посторонних, таинственными знаками, намеками, словом, понятным только тому, к кому оно обращено.
Часовой медленно шагает вдоль проволоки. Время от времени отгоняет нас подальше от колючего барьера.
– Робер... —тихо зовет Мари-Луиз. Она берет меня за локоть и чуть заметно выставляет мою руку вперед.
– Знаем... еще утром...
Молодой, высокий, в надвинутой на лоб кепке, поеживаясь от холода, Робер ждет, когда солдат отойдет в другой конец.
– Отдохнула? – спрашивает меня Робер.
– Отогрелась? – спрашивает парень рядом.
– Мы завтра пришлем еще.
– Нужны папиросы? – спрашивает еще кто-то.
– Спасибо.
Ребята улыбаются.
Робер глазами показывает на мое «URSS» на рукаве, тряхнул головой: там – порядок! Еще чуть-чуть... немножечко еще...
В воздухе раздается пронзительный свист:
– Ап-пель!
Двор пустеет.
Мужчины небольшими группами направляются к пустырю. Будет перекличка.
В женском лагере переклички нет, и женщины медленно тянутся в барак. Обмениваясь репликами, шумно стряхивают налипшую на сабо грязь, разбредаются по камерам.
Длинный ряд дверей полуслепых каморок выходит на открытый деревянный настил, который тянется вдоль всего барака, от одного его края до другого. В каждую такую каморку нас напихано семьдесят, а то и больше.
*
На пустыре выстроились длинными рядами. Идет перекличка.
Французы...
Их тысячи.
Их считают.
В воздухе несмолкаемый гул – над лагерем кружат немецкие самолеты.
*
Ветер.
Ночь.
Свет давно потушен.
Тишина. Нары. Ряды нар...
Спят закутанные в бумажные одеяла и во всё, во что только можно. В камере отчаянный холод.
Надо мной Жизель. Не спит, ворочается. Стоит ей чуть двинуться, как сверху на меня сыплется отвратительная труха – сыплется в рот, в глаза...
За окном черное небо и луна. Полная, лиловая, холодная.
Кто-то разговаривает во сне. На секунду я даже пугаюсь.
Прожекторы.
Проползают по нарам. По лицам...
Тут и там – шепот.
Парижанки, бордоски, нормандки, бретонки...
Француженки...
*
...Скрипнула дверь. Мари-Луиз. На кончиках пальцев, едва касаясь половиц.
– Обошлось.
Это говорит Мари-Луиз. Она тихонько снимает свои бутсы и забирается на наши сдвинутые нары, и Сюзанн снимает с себя свою вязаную фуфайку и набрасывает ей на плечи, а я кутаю в мое бумажное одеяло ее озябшие ноги.
Мари-Луиз трясет.
Мы нетерпеливо расспрашиваем ее, и шепотом Мари-Луиз нам рассказывает. Слова вырываются из наших ртов в легком облачке пара, как на карикатурах.
Мари-Луиз ходила к проволоке.
По очереди мы по ночам ходим к проволоке.
По двое: товарищ от мужского сектора и от женского.
Крадучись, прижавшись к стене, перебегаем от барака к бараку, ежеминутно рискуя попасть в смертоносную струю прожектора и быть пристреленными на месте, пробираемся к еврейскому сектору и перебрасываем через колючую проволоку пакеты, которые мы получаем от их близких на французский сектор. По списку, по очереди мы уступаем этим людям свое имя и отдаем им право на передачу.
*
Иду в наряд с Мари-Луиз.
Чистим от налипшей грязи настил вдоль барака и двор. Потом набиваем трухой мешки.
Готовят новые бараки.
Сатанеют...
После Сталинграда.
*
В сопровождении солдата Вилли пришел Морисон, староста всего французского сектора, и с ним двое парней. Принесли нам белье заключенных. Стирать и чинить.
Выбрав удобную минуту, Морисон шепнул Сюзи: «Радио-Москва... доблестный вермахт еле ноги уносит...
Морисон – журналист. Член ФКП. В лагере возглавляет подпольную организацию коммунистов.
Морисон и ребята, принесшие белье, и все заключенные мужской половины – заложники.
Каждую минуту любого могут увести и расстрелять.
Просто увести и расстрелять.
Они знают это.
Они балагурят, острят, смеются.
Непостижимо.
*
Из «Сантэ» привезли двадцать женщин.
Художница Клоди...
Маркиза де Лоттвиль...
Консьержка с Менильмонтан...
Монахиня...
Маркизе де Лоттвиль семьдесят лет. Она финансировала отряды маки и возглавляла организацию, снабжавшую бойцов «Сражающейся Франции» фальшивыми документами: «Мои семьдесят лет мне не помеха...»
*
Привели трех старушек.
Еще старушки...
Заложницы.
*
Готовят новые бараки. Целыми днями набиваем мешки трухой. Ребята перетаскивают к нам из мужского сектора столы, скамейки, кружки, миски. Нары. На некоторых вырезано перочинным ножом: «Да здравствует СССР!», «Да здравствует Красная Армия!»
*
Еще партия из Бордо. И еще...
Из Орлеана... Реймса... Шалона...
Сталинград дает новый размах французскому Сопротивлению.
«Ни одного дня без удара по нацистам!..» – призывает ФКП.
*
Из «Сантэ» – пятнадцать человек. Из тюрьмы «Фрэн» двадцать пять. Всех – в мужской сектор.
Среди них – священник. Старик едва держался на ногах, путался в длинной сутане.
*
Прорвана блокада Ленинграда... Северный Кавказ... Воронеж...
*
Застопорена очередная отправка в Германию!
Взорван железнодорожный путь.
Вольные стрелки и партизаны, действуйте, друзья!..
В Мон Валериен расстреляли девяносто патриотов. Семьдесят коммунистов.
Мотор запущен...
Всё менее уютно становится им «sous les tois de Paris» – «под крышами Парижа».
*
12 часов. Двое парней, дежурных по кухне, в сопровождении Вилли, солдата внутренней охраны нашего барака, подкатили, как обычно, к нашему настилу тележку с дымящимся котлом и суточным рационом хлеба. Хлеб – немецкий, из Германии. Небольшие буханки с вдавленной посередине датой выпечки – первая половина тридцатых годов. Если такой буханкой стукнуть об пол, то звук – как булыжник о булыжник.
С трудом мы разбиваем буханку, делим на шестерых.
Пока Андре отсчитывает черпаки серо-липкой жижи для каждой пары дежурных, выстроившихся по настилу в длинную очередь, Роже за спиной Вилли успевает передать Мари-Луиз очередной номер нашей подпольной газеты.
Сегодня ее первая страница в траурной рамке. Из тюрьмы «Фрэн» увели и расстреляли еще тридцать патриотов. В правом углу под заголовком древнегалльской вязью:
Gloire a la France eternelle.
Gloire a ceux qui sont morts pour elle!..
(Слава вечной Франции.
Слава отдавшим жизнь за нее!..)
*
Привели старушку. Старушке семьдесят восемь лет. Она заложница.
Пуще всего боится возвращения ей свободы... Освободят – значит внука расстреляли.
*
С утра до ночи набиваем мешки трухой. Можно подумать, что всю Францию они собираются переместить за проволоку.
*
Спозаранку в наряд – мыть принесенные накануне нары.
Нас четверо.
Вышли из полутемного барака и обомлели. От свежего воздуха чуть закружилась голова.
В светлом небе еще висела полная луна. В воздухе – ни шороха. Мы стояли посредине двора и слушали едва уловимые звуки летевших высоко над лагерем галок и молча всматривались в лиловые верхушки далекого леса, в светлые купола Сакре-Кёр и верхушки Нотр-Дам. И когда потом вдруг брызнул свет и торжественно выплыл из-за тучи край солнца – и верхушки леса, и Нотр-Дам, и Сакре-Кёр, и даль, – всё заиграло в радостном свете, я почувствовала новое, неиспытанное чувство радости жизни, и мне почему-то вспомнился Багрицкий: «Смирно! Солнце восходит!..»
Если только постараться забыть про колючую проволоку. Если забыть про колючую проволоку...
*
Чистили двор, мыли вновь принесенные нары.
День как все остальные дни.
*
Ночь.
Читаю Мари-Луиз стихи Есенина. На память.
Рассказываю Аксакова, Чехова, Бунина и сама слышу их, живу рядом с ними.
Нет, человеку никак нельзя жить без родины, как человеку без сердца.
*
Маркиза де Лоттвиль принесла записанную ею для меня клятву. Клятву эту дают при вступлении в маки убежавшие из гитлеровского плена красноармейцы – советские макизары:
«Выполняя свой долг перед Советской Родиной, я обязуюсь честно и верно служить интересам французского народа, на земле которого защищаю интересы своей Родины. Всеми силами буду поддерживать моих братьев французов в борьбе против нашего общего врага – немецких оккупантов».
Каждое слово повторяю. Как молитву...
*
Мари-Луиз мечется в беспокойном сне. С матерью прервана связь. Схватили?!
*
Нары маркизы де Лоттвиль наискосок от моих. Готовясь ко сну, она облачается в роскошную пижаму и накрывает набитый трухой мешок пеньюаром из тяжелого шелка. Я жадно вдыхаю давно забытый аромат духов «Герлен».
*
В наряд с мадам де Лоттвиль за пределы лагеря. Нас сопровождает солдат с автоматом.
Выгружаем солому для тюфяков. Маркиза работает добросовестно.
Черное платье красиво облегает ее неподдающуюся возрасту фигуру.
В лагерь возвращаемся измученные.
Обернулась – и мне:
– Кончится война, отправлюсь к «Антуану» и к «Элизабет Гарден» – приведу в порядок волосы... лицо, тело... прежде чем домой явиться...
*
Доклад о правах советских граждан.
Рассказала всё, что помнила из докладов Вадима, и всё, чему учил меня Вадим.
С меня спрос...
*
Привели двух парижских ажанов. В форме. Взяты на посту.
*
Из Реймса – двадцать пять человек. Много искалеченных.
*
Собрали всё, что только у нас было: отдали свой дневной рацион хлеба и маргарина. Вилли проверил пакет и понес.
Вечером Робер шепнул: товарищи нашли в нашем пакете кусок шпига, сахар, две буханки хлеба и табак... Кто?.. Вилли...
*
Об убийстве полковника СС нам стало известно в тот же день!
*
Пятьдесят заложников перевели в отдельный барак!
Морисона... Робера... Андре... мужа тетушки Адриенн старика Лорана... Зимой привезли их из Шалона-на-Марне: старики хранили оружие в подвале своего домика. Пятьдесят человек...
Барак охраняют вооруженные солдаты.
Всю ночь при малейшем шорохе окрик часовых: «Стой, кто идет?!»
Окрик сопровождается выстрелом.
Барак смертников.
*
Сегодня утром освободили бабушку Амели!..
Внука бабушки Амели схватили в Гренобле.
Расстрелян...
*
Не можем связаться с бараком смертников! Ничего у нас не получается. Всё-таки стараемся.






