Текст книги "К причалу"
Автор книги: Александра Тверитинова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
Проводили в Москву Андрея. Стала готовиться к отъезду и Тася. Экзамены сдавала кое-как, больше бегала по магазинам. Писала длинные письма Андрею. Из Москвы приходили коротенькие, торопливо исписанные листки: «Скоро... очень скоро... люблю... до конца...»
Вечерами, когда я возвращалась из Сент-Женевьев, Тася бывала уже дома. Сидит у себя, пишет Андрею, перечитывает его письма. И только когда ей становилось невмоготу, появлялась у меня, усаживалась с ногами в кресло и начинала разговор об Андрее. Я откладывала учебники, закрывала тетради и слушала про Москву, про Ленинскую библиотеку, что на Знаменке. Странно и непривычно звучало для меня это слово – Знаменка, и я старалась представить себе, как это Андрей ездит на эту Знаменку, в библиотеку Ленина, которая «немножко побольше твоей Национальной». Но неизменно Андрей выходил у меня из метро «Пале-Ройяль», шел на улицу Ришелье и входил в подъезд Национальной библиотеки...
Как и следовало ожидать, я с треском провалила экзамен по органической химии. Когда я вышла из аудитории, было одиннадцать часов. В высокие старинные окна врывалось солнце. В коридоре было шумно и накурено и гудели голоса. Студенты сидели на скамьях с конспектами, со шпаргалками на коленях, лихорадочно листали учебники, стояли группами посреди коридора, ходили взад и вперед. Кто уже сдал, кто еще мучился. Открывались и закрывались двери аудиторий... Мимо... мимо... мимо... Уйти, пока Рене и Жозефин еще там.
Нестерпимо яркое солнце заливало Бульмиш. Толпы студентов сновали по бульвару вверх и вниз; шли, как обычно, пестрыми стайками, веселые, шумные, по двое, по трое, толпами. Всё было как всегда, а мне казалось, что всё иначе, по-новому.
Я не помню, как пришла на площадь Парви-Нотр-Дам. Помню, что было мучительно жарко и душно. Солнце сильно припекало, и площадь вся прокалилась. Я стояла у раскрытых дверей Нотр-Дам, потом я вошла внутрь и стояла, прислонясь к колонне, потом пошла в правый придел, села. Как всегда, в соборе Нотр-Дам стояла глубочайшая тишина. И сумрак. И прохлада. И какая-то печальная пустота. В левом приделе, чуть впереди, молились старушка и седовласый старик. В глубине мелькнул кюре, высокий и тонкий, в длинной сутане, и скрылся в боковой двери. Направо от алтаря, вокруг каменной статуи Парижской богоматери, трепетали тонкие свечки. День и ночь пылают они вокруг Мадонны.
Кто-то вошел. Я обернулась. Женщина в глубоком трауре, с опущенной на лицо вуалью. Она вошла в правый придел и, став у соседнего стула, откинула с лица вуаль. Совсем молодая. Преклонила на скамеечку колени, открыла свою книжицу, читает молитвы. Тихо, одними губами. Я смотрела на нее сбоку. Лицо ее было мертвенно-бледно. Я видела, как пальцы у нее дрожат, когда она переворачивает страницы, как вздрагивают плечи. Плачет. Дрожит и плачет. Мне казалось, я слышу ее легкое порывистое дыхание. Она была красива в своем горе, эта женщина, по-настоящему, по-человечески – изнутри.
Потом я вспомнила про экзамен, что провалила, и мне стало скверно. Мне было плохо. Мне было так плохо, что я почувствовала где-то в груди боль даже физическую. И она, эта боль, была так сильна, так нестерпима, что невмоготу мне стало больше оставаться здесь, и я молча попрощалась с женщиной в трауре и пошла из собора. Побрела домой. Идти было далеко и долго, но мне было всё равно. Кружила по тихим улочкам, шла мимо пустынных лавочек, мимо бистро, полосатые тенты которых, горячие от полуденного солнца, были приспущены.
Вошла в какой-то скверик, села на скамейку. Подул ветерок, потянуло прохладой с Сены. На площадке мальчишки перекидывались мячом под жарким солнцем; прячась в тени, мамы, ловко орудуя спицами, судачили. В просвете между деревьями сверкали на солнце жиденькие фонтаны. А дальше, за деревьями – зеленая изгородь и дома на площади. Дома желтые, словно прокаленные солнцем.
Я закрыла глаза и вдруг с отчетливой ясностью увидела южную ночь, с черным, густо усыпанным звездами небом. Увидела наш домик на Георгиевской, двор, заросший бурьяном, с беседкой и вбитым в землю столом. И наши вечера...
Славные то были вечера! Сидели с мальчишками в беседке и, притаившись, писали прокламации... «Взойдет наше солнце!.. Оно принесет нам освобождение... Оно вернет нам Россию...» И цветными карандашами рисовали «ту сторону», где из-за синего горизонта Черноморского лимана вставало наше Солнце, огромное и необычайно лучистое. Потом ходили по уснувшему городу и клеили листки на заборах и на витринах, и были счастливы и горды...
Где-то в нашем городе действовало глубокое подполье. Где-то в скрытых от постороннего глаза подземных глубинах работали тайные, как подземные ключи, силы, подтачивавшие власть оккупантов. Тасин отец, адвокат, рассказывал об арестах, о страшных истязаниях в застенках. И мы искали ниточку, ведущую в это подполье. Мы тоже хотели действовать. Но мы были малы и нам еще не доверяли.
У нас отняли Россию, но мы тянулись к ней. Люди таились, ждали плебисцита. Жили надеждой: вот-вот...
Я сидела с закрытыми глазами под жгучим солнцем, и мысли мои плыли ровно и тихо, как по мягким волнам. Потом я вспомнила Андрея: «Не русская вы какая-то, Марина... А может, притворяетесь?..» – «У меня по Виктору Гюго, – сказала я тогда: – «Учиться в Париже – родиться в Париже»...»
Учиться в Париже... Я вспомнила, что завалила химию и что об этом надо написать бабушке, и, конечно, спустя две минуты мне уже опять стало худо. Я ушла из сквера.
* * *
В конторе отеля, к счастью, не было никого, и я, взяв ключ, быстро взбежала к себе. Скинув туфли, забралась на кровать. Сидела, поджав под себя ноги, глядела на черную стену за окном. На этот раз даже черная стена, всегда наводившая тоску, была мне безразлична.
Что я напишу бабушке? Как мне вообще жить теперь? Всё было бы не так страшно, если бы не бабушка. Я бы нашла себе работу, продолжала учиться, и, если мне всё-таки было бы плохо, никому бы это не причиняло страданий.
Может быть, права Тася, – мне не надо было идти на этот факультет. Но я люблю микробиологию. Наверно, потом всё образуется. Но сейчас мне так грустно, так грустно... Я хочу к бабушке. Я так хочу к бабушке. И тут, неожиданно для самой себя, я заплакала.
Немного спустя мне стало легче, и я вспомнила, что в «Кафе де ля Сорбонн» меня ждет Жано. Привела себя в порядок, спустилась вниз.
Зажглись уличные фонари. Вспыхнули все сразу. Деревья стояли неподвижные, с разметавшимися и словно застывшими в сумерках кронами. Мне вдруг стало спокойно – может быть, оттого, что день кончился и кончилось давно мучившее.
Жано ждал меня на улице, у входа в кафе, но мы туда не вошли. Не хотелось никого видеть. Молча дошли до Люксембургского сада, молча бродили по аллеям. В темноте плыл аромат цветов, смешанный с запахом земли и остывающей листвы. Цветы пахли резко, как всегда перед грозой. Где-то далеко вспыхивали молнии, и вдруг пролетел ветер и прокатился гром. Стало накрапывать. Жано ни о чем меня не спрашивал, и я была ему благодарна. Полил дождь, и мы пошли к остановке автобуса. Только у подъезда отеля Жано сказал:
– Завал экзамена – чепуха. Дело поправимое.
– Да, Жано.
– Никогда еще не было, чтобы человеку было всё время плохо или всё время хорошо. Жизнь идет полосами.
– Да. Полосами, Жано.
Мы расстались.
В конторе отеля за своим столом сидел месье Дюма. Деваться было некуда – нужен ключ.
– Добрый вечер, месье Дюма, – сказала я, шагнув к доске.
– Добрый вечер. Пойди сюда на минутку.
Я остановилась.
– Экзамен как?
– Завалила.
– Гм... Так.
Глубоко посаженные глаза уставились на меня из-под нависших бровей. Толстые пальцы дробно постукивали по настольному стеклу. Он отодвинул счетную книгу, вскинул глаза на стенные часы, на доску с ключами:
– А другая где? Одиннадцать скоро.
– Не знаю. Я не видела Тасю, месье Дюма.
– Иди спать.
– Покойной ночи, месье Дюма.
– Покойной ночи.
Я пошла к дверям. Я знала, что месье Дюма смотрит мне вслед. У него были удивительные глаза – глубокие, добрые. И такая же улыбка, запрятанная в серой щеточке усов.
Я поднялась к себе, разделась и легла в постель. Тася не шла. Мне нужна была Тася. Мне нужно было живое дыхание в комнате.
Было уже поздно, когда Тася вошла и с торжествующим видом положила на стол книжицу:
– Мой советский паспорт! Еду в СССР.
И, словно устыдившись своей эгоистической радости, быстро заговорила:
– И ты тоже, Маринка, поедешь. Между прочим, видела твоих. Всё знаю. Наплюй. Поедешь в Россию. Там будешь получать стипендию и спокойно учиться.
Она села ко мне на кровать.
– Когда едешь? – спросила я.
– Через несколько дней.
– У тебя же не все экзамены сданы.
– Пусть. И не буду.
Она соскочила с кровати, вынула из волос шпильки. Светлая коса тяжело упала на спину.
– Маринка, тебе тут недолго быть одной. Вот увидишь. Мы с Андреем в Москве знаешь как хлопотать будем.
– Не надо. Всё равно не поеду.
– Поедешь! Еще как!
Она взяла со стола свой паспорт, пошла к двери.
– Тася! – вдруг опомнилась я. – Тася, а долг?! Деньги, которые я у тебя взяла? Я верну... Я завтра пойду искать работу и верну... завтра...
Тася обернулась:
– Маринка... Даже стыдно, честное слово! – Она сердито хлопнула дверью.
В отеле стояла тишина. Никогда еще мне не было так плохо и так одиноко.
Глава десятая
Я твердо решила расстаться с университетом. Купила «Пти паризьен» и отправилась по объявлениям. Всё-таки студент-биолог, – может быть, возьмут лаборантом. К вечеру возвратилась на Веронезе ни с чем, – нигде меня не брали. «Иностранцев не берем...»
На другой день снова отправилась чуть свет. Опять купила «Пти паризьен» и спустилась в метро. Исколесила Париж из конца в конец. Ничего. Завтра – опять. И послезавтра. И всё то же: «опоздали», либо – «иностранцев не берем».
Было четыре часа. После очередной неудачной поездки в поисках работы я в раздумье стояла на бульваре Распай. И вдруг решила никуда больше не ездить и бросила в урну мой «Пти паризьен».
Я была голодна и очень устала. Зашла в булочную и, купив булочку с запеченной внутри шоколадкой, села на скамейку против «Лютеции». Я сидела на скамейке и смотрела, как поминутно поворачиваются зеркальные двери ресторана «Лютеция» и как движется по тротуару поток людей. Я ела булочку, и солнце приятно припекало, и я не хотела ни о чем думать. Это было трудно. Всё-таки я старалась. Решила вернуться к конвертам. Буду просить их как можно больше. Буду работать и днем и ночью. Может быть, смогу вернуть долг месье Дюма и хотя бы летом освободить бабушку от необходимости посылать мне деньги. А Тася? Как же с Тасей? Может, Тасе вернуть сначала, а потом месье Дюма? Но, кажется, Тасе не успеть. Боже мой, боже мой, что же мне делать?
Из ресторана выбежал мальчишка-газетчик и завопил:
– «Пари суар»! Требуйте «Пари суар»!
Я позвала мальчишку, купила газету и развернула ее... «Комбинат патентованных лекарств... Ляфон и К°... требуется лаборант... в лабораторию медицинских анализов...» Поехать? Нет? Это в районе Бастилии. Недалеко. Съезжу в последний раз. Не выйдет – не надо. К дьяволу!
Дом, где помещался комбинат, показался мне роскошным, Вестибюль ротондой. Широкая мраморная лестница, Красного дерева лифт. Взглянула на указатель: лаборатория на последнем этаже. Но лифта мне не надо. Вбежала, не переводя дыхания, и остановилась перед эмалевой табличкой на дверях: «Лаборатория медицинских анализов». Долго не могла отдышаться. Наконец открыла тяжелые дубовые двери.
За невысоким барьером сидела у столика женщина, перед ней – «Ундервуд». Женщина окинула меня взглядом и улыбнулась, и меня вдруг охватило необыкновенное ощущение легкости и удачи. Я улыбнулась тоже и сказала, что пришла по объявлению в «Пари суар». Она кивнула и, чуть откинувшись, протянула руку к телефону:
– Месье Мартэн...
Тот, кого вызвала женщина, остановился на пороге. Белокурый, холеный, зеркально зализанный. Что-то в нем смутно, едва уловимо напоминало Луи.
Глаза пробежали по мне, чуть задержавшись на моих изрядно поношенных туфлишках, на голых коленках. Вид мой, надо сознаться, был маловнушительным. Я стояла перед ним, смотрела ему в лицо и старалась отгадать, что он думает. Подольше глаза шефа задержались на моем туго натянутом свитере. Я почувствовала, как что-то горячее прихлынуло к щекам. Я опустила голову.
Он пригласил меня в кабинет, вежливо предложил сесть и сел сам.
– Лаборант? Да садитесь же. – Он еще раз показал мне на стули положил на стол ногу.
Я села. Месье Мартэн, продолжая бесцеремонно меня рассматривать, небрежно спросил, на каком факультете я учусь, и сразу же, без перехода, стал задавать вопросы, никакого отношения к лабораторной работе не имевшие. Я сидела скованная, путалась в ответах, и щеки мои горели от его вопросов и еще от того, что на его вопрос, на каком курсе, не сказала ему, что провалила экзамен.
Зазвонил телефон. Мартэн схватил трубку.
– Здравствуйте, мадам... Что?.. В вашем распоряжении... на полчаса... Ждите у Дюпона... Ха!.. – Он откинулся на стуле, положил на стол другую ногу. – Буду через десять минут... Да. – Улыбнулся в трубку. – Да, говорю. У Дюпона... Да. Во втором зале... гм-гм, в глубине зала...
Мартэн положил трубку на рычаг и поднялся. Мгновение лицо его еще улыбалось. Потом он посмотрел на меня и потер лоб. Мне показалось, что он забыл, кто я и зачем тут.
– Приходите завтра к девяти, – наконец сказал Мартэн, торопливо развязывая поясок халата. – Будете работать. – Он быстро пошел к двери. – Не опаздывать! – обернулся он на пороге. – Мадам Ламбер, если позвонит босс, – я в бухгалтерии. – Он подмигнул ей.
Мадам Ламбер продолжала стучать на машинке, не глядя на него.
Когда прошло оцепенение, я помчалась домой. Завтра на работу!.. От метро «Итали» до улицы Веронезе я бежала. Я страстно хотела, чтобы была дома Тася и месье Дюма тоже.
Распахнув двери конторы, я кинулась к доске. Тасин ключ висел! Вот досада! Я подошла к дверям месье Дюма и заглянула в узорчатый витраж. В комнате не было никого.
– Месье Дюма-а!.. – закричала я. – Месье Дюма! Где вы?! Я нашла работу! Месье Дюма‑а!..
Из вестибюля выскочил Роже.
– Тсс! Ты что тут кричишь?! – сердито шептал он. – Месье Дюма спит! У него мигрень... Что у тебя там стряслось?
– Роже, – зашептала я тоже. – Роже, я нашла работу!
– Гм.
Он переступил порог и уселся за письменный стол месье Дюма, откинулся важно к спинке кресла. Засученные по локоть рукава ситцевой рубахи открывали волосатые, с вздутыми венами руки.
– А что ты будешь делать? – Роже говорил мне «ты» и называл по имени. К Тасе у него было уважения больше. Тасю Роже называл «мадмазель» и говорил ей «вы».
– Анализы буду делать, Роже, медицинские анализы. Бактериологические, – я говорила срывающимся шепотом. – Микробы разные определять.
– Гм. Работа довольно грязная.
– Ну нет, Роже. Совсем даже не грязная. Наоборот – интересная.
– А сколько платить за это будут?
– Не знаю пока.
– Как это – не знаешь?
– Ну, неудобно же было спрашивать, как вы не понимаете, Роже?
Глава одиннадцатая
Я работала в лаборатории и была счастлива. Я писала бабушке длинные письма. Она не должна мне больше посылать ничего. Я теперь сама верну долг месье Дюма. Я буду аккуратно платить за комнату.
Я спешила на работу, как на праздник. Одним духом взбежав на последний этаж, влетала запыхавшись в приемную, где за барьером обычно уже сидела мадам Ламбер. Как ни рано я прибегала, мадам Ламбер всегда уже была на месте. Пристроив зеркальце на свой «Ундервуд», готовилась к рабочему дню.
На ходу я здоровалась с ней, она с улыбкой мне отвечала, и каждый раз мне почему-то вспоминалось, как мадам Ламбер улыбнулась мне в тот день, когда я пришла наниматься. И я думала: как это много – добрая улыбка. Мадам Ламбер мне нравилась. И шеф, месье Мартэн, нравился. Немножко дотошный, но это ничего. И месье Дюбуа, химик, тоже нравился. Он работал рядом со мной, через стеклянную перегородку.
Но больше всех мне нравилась уборщица Мадлен. Мадлен я просто полюбила, с первого же дня мы стали друзьями. Потихоньку от всех Мадлен помогала мне: показывала, как раскладывать предметные стекла, чтоб потом их не перепутать, расставлять пробирки в штативах. Когда Мадлен приходила в бактериологическую убирать столы или мыть пробирки, я радовалась.
Но когда я усаживалась за микроскоп, мне уже не нужно было никого. Я впивалась в окуляры и уходила в мир, в котором происходили грандиозные битвы, внезапные восстания, стремительные нападения – с победами и поражениями... Вот окружили, вот захватили, ведут осаду, толпами карабкаются по каким-то склонам. Тут, в мире микробов, были сильные и слабые, смелые и трусливые – совсем, как в мире людей...
Я научилась отлично отсевать колонии патогенных, вредных микробов, и Мартэн мне доверял, не глядя подписывал мои листочки, которые потом перепечатывала мадам Ламбер.
После работы я ехала в Латинский квартал и там рассказывала взахлеб о своих делах. «Жано, если б ты только знал!» – и Жано посматривал на меня саркастически.
Тася тревожилась: «Маринка, как же факультет? Тебе же учиться надо!..»
«Пока не буду», – говорила я. Я отбрасывала мысли об учебе. Жано сначала сердился: «Слабоволие... Бесхарактерность...» – потом стал уговаривать, чтобы я не бросала Сорбонну, обещал что-нибудь придумать.
Уговаривал Рене, просила «не делать этой глупости» Жозе. Я не хотела и слушать. Я знала, что с Сорбонной расстаюсь навсегда. Бабушке трудно.
Мои друзья сдавали экзамены. Я не хотела думать об этом.
* * *
В тот вечер Тася уезжала в Россию. В СССР. Поезд уходил поздно. После работы я поехала на Монпарнас и купила у Боманна красных гвоздик, Тасиных любимых. Купила на все оставшиеся до получки франки. Продавщица искусно переложила гвоздики нежными веточками аспарагуса и, укутав в шелковистую бумагу, приклеила серебряный ярлычок: «Цветы. Боманн. Бульвар Монпарнас». За этим ярлычком я и мчалась на Монпарнас. Можно было те же гвоздики купить в два раза дешевле у любой цветочницы на углу. Но это не были бы «гвоздики от Боманна».
По пути на Восточный вокзал я тряслась от мысли, что поезд уже ушел, что я опоздала, что Таси уже нет.
Покружив по лестницам подземки, я вынырнула наконец на вокзал, прижимая к груди гвоздики, и долго не могла отдышаться.
Вокзал гудел. Пробежав глазами по светящимся номерам платформ, я ринулась отчаянно за решетку и понеслась что есть Духу вдоль длинного состава. На бегу поглядывала на вагоны, но надписи «Париж – Негорелое» ни на одном из них не было.
Лавируя среди багажных тележек, шарахаясь в сторону от встречных, я обгоняла буфеты на колесах, не обращая внимания на окрики буфетчиков, которые торопились подкатить свои товары к окнам вагонов и тоже бежали, беспрерывно звоня и сигналя.
Наконец я увидела на последнем вагоне черные буквы по белой эмали – «Париж – Негорелое», сделала последний рывок и, конечно, угодила под ноги носильщику. Больно стукнувшись коленкой об огромный чемодан, я помчалась дальше.
– Обалделая! – ругнулся мне вдогонку носильщик.
Теперь я увидела и Тасю. Она стояла на подножке вагона в своем «пахнущем травой» зеленом платье и вглядывалась в толпу – должно быть, искала меня.
– Тася! – крикнула я. – Я здесь!
Тася соскочила с подножки. Мы обнялись.
– Ты что так запыхалась?
– Бежала. Думала, ты уже уехала.
– А часы на что? Маринка, Маринка...
– Еще целых десять минут до отхода, – сказал кто-то за моей спиной.
Я обернулась. На меня смотрел, улыбаясь, молодой человек с зажатой в кулаке трубкой.
– Вадим Андреевич Костров, – сказала Тася.
– Марина.
– Так вот какая вы... Марина. Морская.
– И Степан Гаврилович, – сказала Тася и повернула меня за плечи.
– Девятников, – коротко произнес хмурый Степан Гаврилович, посмотрел на меня исподлобья и сжал мои пальцы в широкой шершавой ладони.
– Это тебе, Тася, гвоздики.
Тася улыбнулась. Она бережно взяла цветы, кинув быстрый взгляд на серебряный ярлычок:
– От Бома-анна... Молоденц, Маринка! – и уткнулась лицом в цветы. – В Москву повезу.
– Везите, везите. Красные. В самый раз в Москву такие, – сказал, чуть заикаясь, Девятников, глядя всё так же исподлобья.
Он медленно надорвал пачку сигарет, щелкнул большим пальцем по донышку. Из туго набитой пачки подскочило вверх несколько штук. Девятников вынул сигарету, помял ее в толстых пальцах и крепко зажал в зубах. Мелькнувшая в уголках губ усмешка не смягчила его нахмуренного лица.
Тася повернулась к нему лицом.
– А думаете, в Москве гвоздик нет? – И, схватившись за сверкающие никелем поручни, она вскочила на подножку вагона. Ее веселые глаза потемнели.
– Тася, да что вы? – сказал Костров. – Степан Гаврилович просто поддразнивает вас.
– А чего дразнить-то? – тыча обгоревшую спичку в коробок, не унимался Степан Гаврилович. – За всякими там коллективизациями да индустриализациями они там, поди, и про цветочки забыли... Делят на пятилеточки жизнь народа... – Девятников всё сильнее заикался.
– Ну и пусть! Пусть на пятилеточки, – сказала Тася уже спокойнее. – Не надо так, по-вашему? То-то вам тут хорошо без пятилеточек. – Тася отвернулась.
На платформе теснились пассажиры, громыхали багажные тележки, носильщики торопливо загружали багаж в вагоны. Никому до нас не было дела.
– Может быть, это хорошо – пятилетки, – сказала я, покраснев. Я вспомнила, Жано мне рассказывал об успешном завершении первой пятилетки и о грандиозных планах второй.
– Ну-ну, дай вам господь, – хмыкнул Девятников.
– И вам. Вам тоже, Степан Гаврилович. – Костров скосился на него. В уголках глаз собрались морщинки.
Я вглядывалась в него. Вот он какой, Костров. Какой у него густой, красивый голос. И как мягко, но твердо он ставит на место Девятникова. Костров – коммунист, а Девятников – бывший белогвардеец. Про Девятникова я знала от Таси.
– Ну, не будем ссориться, Степан Гаврилович, – сказала Тася. Она просительно посмотрела на него. Неловкость сразу исчезла.
Раздался долгий свисток.
Тася опять соскочила с подножки. Всё вдруг засуетилось, забегало. Из вагона посыпали провожающие.
– Приезжайте скорее в Москву, Вадим Андреевич, – подавая руку Кострову, сказала она.
– Постараюсь.
– А вас, Степан Гаврилович, не приглашаю. Вы сами приедете. – Тася улыбнулась ему.
Девятников молча тряхнул Тасину руку и уткнулся глазами в землю.
Мы с Тасей обнялись.
– Тася... напиши мне... – шептала я, подавляя подступившие слезы.
– Маринка... ты же приедешь в Россию... – Тася обхватила ладонями мое лицо и заглянула в глаза. – В Москву... – и прижалась щекой к моему лицу. – Мы с Андреем тебя встретим. Хорошо?
Я молчала. Горло сдавило, и я боялась: вот-вот прорвутся непрошеные слезы...
Еще сигнал, и поезд тронулся. Тася вскочила на подножку, и другие пассажиры сразу же оттиснули ее вглубь.
– До свида-ания!.. – кричала она нам из-за затылков. – Вадим Андреевич, не оставляйте Маринку... Степан Гаврилович... В Москве... Маринка...
Я побежала за вагоном и остановилась только в самом конце перрона, глядя, как поезд, набирая скорость, вынырнул из-под стеклянных сводов. Красный огонек становился всё меньше. Поезд медленно уплывал в черноту ночи.
Я глядела в темную пустоту за круглой аркой, черный туннель, точно насквозь просверленный красными лампочками-огоньками. Меня охватило чувство острой тоски и страха. Я осталась без Таси.
– Ну что ж, пошли.
Я обернулась. По безлюдной платформе, заложив руки в карманы серых брюк, ко мне направлялся Костров – стройный, ворот голубой рубашки расстегнут, – он показался мне очень красивым.
Костров позвал Девятникова, но тот не двинулся, продолжая смотреть в темный туннель, куда умчался поезд. Костров пожал плечами, и мы вдвоем пошли вдоль платформы.
У решетки дождались Степана Гавриловича, и уже все трое направились к вокзальному выходу. Молчали. Я шагала между ними мелкими торопливыми шажками, старалась в ногу, но все время сбивалась.
Время от времени посматривала на них снизу вверх – на одного, потом на другого. Молчат... Мне хотелось заговорить с ними, и я не смела.
– Трудновато русскому без России, – сказал вдруг Степан Гаврилович, глядя себе под ноги. Широко размахнувшись, он забросил далеко на полотно только что зажженную сигарету.
– Прав Тургенев – Россия без каждого из нас обойтись может, – сказал Костров, – но никто из нас не может обойтись без нее.
Степан Гаврилович промолчал.
Мы вышли на огромную, залитую огнями площадь. Сверкали стекла ярко освещенных кафе, горели всеми цветами гигантские зеркальные витрины, в небе поминутно зажигались буквы, бегали огненные стрелы реклам, в воздухе стоял стон автомобильных рожков.
Люди торопились, сбегали в метро, вскакивали в трамваи, автобусы, такси. Мы стояли и смотрели на бурлящую площадь. Мы не спешили никуда.
Девятников вдруг повернулся ко мне:
– Марина, поедем к нам пить чай.
– А и в самом деле, Марина, поехали, – сказал Костров. – Давайте по-русски, на огонек.
Я смутилась. Это было так неожиданно – ехать к незнакомым людям, ночью. Растерянно взглянула на вокзальные часы.
– Доставим на Веронезе по первому сигналу, – успокоил Костров. – Обязуюсь.
– Хорошо, – сказала я не совсем твердо.
Костров позвал такси.
Машина выехала на широкий бульвар де Страсбур и мягко покатила по бульвару Себастополь. Костров курил, выпуская дым в приспущенное стекло. В зеркале, над головой шофера, я встречалась с ним глазами, но каждый раз мне почему-то делалось не по себе, и я отводила взгляд. На площади Шатле машина резко затормозила, подпрыгнула и тесно прижала нас друг к другу. После этого я забилась в угол, сжалась в комочек и отвернулась к окну.
Машина миновала пустынную, с разбросанными лунами фонарей, площадь Итали, пробежала еще немного и въехала на булыжную мостовую узенькой, едва освещенной редкими тусклыми фонарями улочки.
– Улица де Дёз авеню, – сказал Вадим Андреевич. – Улица двух авеню сразу.
Он постучал шоферу, и машина остановилась у светящейся вывески «Отель де Дёз авеню».






