412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Тверитинова » К причалу » Текст книги (страница 25)
К причалу
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:01

Текст книги "К причалу"


Автор книги: Александра Тверитинова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

Потом долго, бывало, сидела на набережной, улыбаясь людям, проходившим мимо. Иногда холодные проливные дожди заставляли нас все вечера оставаться в библиотеке. Зарядят и льют, не переставая день и ночь, и нам казалось, что никогда они уже не кончатся, и то были единственные по-настоящему тоскливые в Париже дни.

Впрочем, в ту пору мы еще не знали по-настоящему «тоскливых дней» в Париже. Настоящие «тоскливые» пришли позже, на исходе нашей юности. Париж, плененный, притихший для постороннего глаза, Париж.

– Вы много видели, – сказала Ольга Федоровна. – Вам повезло.

– Старая жизнь моя кончилась. Начинаю новую.

Ольга Федоровна молчала. Мне казалось, всматривалась в меня, силясь что-то понять или разгадать.

– У всех что-нибудь да не так, – сказала Ольга Федоровна и, помолчав: – Вы знаете, Зойка не дочь Салтыкова. – Она улыбнулась. Ей хотелось рассказать...

Кое-что о ее первом браке и вообще об их семье я уже знала от Варвары Ивановны. Жили они в небольшом городке Забайкалья, куда Федор Степанович после окончания Московского университета уехал работать врачом. Варвара Ивановна, москвичка тоже, работала там учительницей, и дети там рождались, росли, учились. Младший, Лешенька, вернулся с фронта инвалидом, окончил электротехнический и теперь преподает в Чите. В самом конце войны был убит старшенький, Ваня. Служил Ванюша в авиации. Горе это неутешно. Погиб в московском ополчении младший брат Федора Степановича, Василий Степанович. В каждой советской семье невозвратимые потери. Теперь у них, у стариков, здесь одна Оленька. И Зойка вот. Как это хорошо, что Зойка.

Отец Зойки, москвич, уже тогда был главным инженером одного из крупных московских заводов. Была Москва, гости, дача, машина... И скука, понимаете – скука. Родилась Зойка. Ольга поступила учиться. Потом она стала догадываться о неверности мужа. Ушла в себя. И хотя в общем все шло к тому, что они должны были разойтись, они почему-то не расходились и не расходились. Как-то раз застала подругу в объятиях своего мужа. Завернула в одеяло шестимесячную Зойку – и на вокзал.

Ольга Федоровна засмеялась:

– Отправилась в Забайкалье, к родителям. И ведь поскакал вслед. Молил: «Вернись! Забудь...» Мать просил, отца. Слал потом переводы. Их отправляла обратно. И письма его оставались без ответа.

Он женился, ее муж, на той подруге, а много позже, уже после войны, будучи в командировке в Москве, она встретила его в вагоне метро. Потащил к ним. Сидели втроем, пили чай, вспоминали, смеялись. А он нет-нет да: «Пришли мне Зойку, ну хоть на каникулы, что ли, пришли девчонку...» А поздно вечером, провожая ее в гостиницу, говорил: «Вернись, Ольга, ну, честное же слово, вернись. Люблю тебя. Одну тебя. Только одну тебя и любил». Смеялась: «Дурачина ты дурачина». – «Так ведь я серьезно». – «И я серьезно».

Ольга Федоровна погасила в пепельнице папиросу и встала. Пошла к окну, распахнула, и в комнату хлынула предрассветная прохлада. Дождь, гроза давно кончились, а мы и не заметили.

– Вот и вся моя история. Однако пора спать. Скоро утро.

Я слушала, как она ступает на цыпочках по прихожей, чуть слышно открыла, потом прикрыла двери столовой...

Идут месяцы – год. И еще месяцы и вот – два... Идет время. И все в одну сторону, и ничто не может остановить его хода. Оно ассоциируется у меня с Сеной. Вода так же, как и время, никогда не вернется обратно. Как моя жизнь. Идет своим путем... Непостижимо, но живу. Хочу жить.

Отменили хлебные карточки. Страна строится. Кажется, за сто лет всего не восстановить. Земля – дыбом. Страшно и подумать. Но восстанавливают города. Ставят рекорды. Жизнь несется на больших скоростях...

Зима. Пришла как-то сразу, после короткой осени. Окна разрисованы узорчатым серебром. Жарко бьет в это ледяное кружево зимнее солнце.

Голубая русская зима.

Вспомнила: катили как-то раз с Кириллом, стоя на открытой площадке автобуса, по вечернему Парижу. Просто так – куда повезет.

На площади Бастилии гудела раскинувшаяся тут ежегодная ярмарка. Мы соскочили. Площадь горела мириадами огней. Подсвеченный голубоватым светом ангел на мемориальной колонне – вечный заложник зимы и туманов – задернут легкой пеленой. Мне всегда казалось, что ангелок этот притопывает то одной, то другой ногой, безуспешно пытаясь согреться.

Пересекли площадь, привычно лавируя в головокружительном потоке машин, пошли мимо раскинутых на тротуаре балаганов. Палатки тира, колеса лотереи, повозки гадалок, лотки со сладостями, русские горы, те, что в России называются американскими, карусели, качели, как магнит, притягивали субботнюю публику рабочего района Бастилии. Люди толпились вокруг тех, кто пытал силу, свою судьбу, свою ловкость, свою меткость. Кучка молодежи ждала своей очереди, чтобы штурмом захватить электрические вагончики с крутящимися сиденьями тобогана.

Шли, затерявшись в толпе, мимо настырных зазывал.

«...Путешествие – за бесценок! Людям со слабым сердцем следует воздержаться!..»

Зазывала – жирно-розовый, с круглым брюшком француз – вручает картонные билетики выстроившимся в очередь перед входом:

«Входите, мсье. К вашим услугам... За исключительно низкую плату... Незабываемое путешествие. Оно заставит биться ваше сердце в три раза быстрее. Но если оно у вас слабое, не рискуйте, не исключен несчастный случай. Входите, мсье, входите... Плата – ерундовая... Просто задаром».

Бродили меж балаганов, меж разных «Игорей» и «Тань».

Мадам Таня
 
Гороскопы – влияние планет
на вашу судьбу.
Гаданье на стеклянном шаре
и на картах...
 
Игорь
 
Все виды оккультных наук!
Читает по руке,
Отгадывает мысли,
Возвращает утраченную любовь
За бесценок.
 
Мадам Катя – провидица
 
Все о вашем прошлом,
Настоящем,
Будущем,
Дает совет и руководство в любви
И в любых трудностях.
 

– А ну их к... – сказал Кирилл. Взял меня за локоть, ускорив шаг, увел на тротуар.

Где-то они теперь те «Игори» и «мадам Тани»? Они были бы, вероятно, удивлены, если бы им сказали тогда, что чьей-то памятью будут унесены на родину.

Узкие, вдоль слепых дувалов, улицы по-воскресному безлюдны, пустынны. Никто не догоняет меня, никто не попадается навстречу.

Забрела на окраину. Маленькая, обрамленная беленными известью домиками, площадь. Домики под соломенными крышами, наполовину ушедшие в землю, палисадники, на кольях покосившихся плетней кринки. Колодец-журавль. Церковь. Купол-луковка. Стоит посередине, облупленная, окна заколочены фанерой... К выступу разбитой звонницы прикреплена тарелка громкоговорителя.

«Площадь – Россия!» —так окрестила я это место. Древний этот поселок русских переселенцев навсегда останется в моей памяти, как помню все дни и места, где была счастлива.

Упрямая память открывала такие же снежно-синие дни, и такое же синее небо над землей, и таким же вот ледяным светом светило солнце, и дымки поднимались из труб, и ветер относил их в сторону. Я стояла недвижима. Застрял в горле ком.

Детство. Оно возникло вдруг из какого-то далекого мира: там все осталось таким, как было, словно добрый волшебник не дал вещам ни состариться, ни разрушиться.

Лихорадочно заработало воображение. Оно вводило меня в домик, в один, в другой. И в домиках – люди: прадеды и прабабки, правнучки и правнуки. И я радовалась, что они есть. Были всегда. Есть и будут...

Кувыркались в снегу белобрысые мальчишки. Над куполом летали галки. Небо заволокло. Медленно начал падать снег. Сидела на пне, прислонясь к церковной ограде, и улыбалась. Улыбалась отдаленной перекличке петухов, едва слышному звону льда в ведрах с водой – их несла мимо девушка в стеганке и платке, – торопливой воркотне птах в карагачах. Вдали, из-за плетня заржал жеребенок. Стукнул оторванный лист железа на церковной крыше. Скрипнул журавль у колодца.

Время как бы остановилось. И все пережитое сконцентрировалось и слилось в настоящем.

Где-то запели. Где-то тут, совсем рядом, в два голоса. Мелодия дальняя, старинная тревожит душу. Поют с ласковым укором про то как «пел на грех, на беду соловей во саду...»

Я подпеваю, хотя не знаю мелодии, и песню такую не слыхала никогда. Меня никто не слышит. Я покачиваюсь с закрытыми глазами и подпеваю.

По радио передали последние известия. И полилась прекрасная музыка. Мазурка Шопена. Та самая, в которой спокойная радость жизни, гармоничное и счастливое восприятие мира. Я наслаждаюсь. Если бы замедлить ход времени, чтобы дольше голубел этот тихий свет и этот удивительный день! Но день уходит.

Снег все идет. Мохнатый, щекочущий лицо снег. Я смотрю на освещенные окна домов и мне кажется, что там, в этих домах, горят тысячи свечей и идет тихий зимний праздник. И пришло ощущение, что вот сейчас, где-то рядом, на этой земле, затихшей под снегом, происходит что-то очень хорошее, и я, Марина Кострова, участвую в этом. Ведь какую-то пользу я все-таки приношу. Мое душевное волнение сменяется глубинной радостью.

7-е ноября. Праздник.

После демонстрации приглашена обедать к Одинцовым. Давно меня зовут. Еще с того утра, когда, идя от так славно меня приютивших Хорватовых, ни свет ни заря явилась к министру и меня приняла дежурившая в ту ночь седая красивая женщина, и на вопрос: «где кончали», я сказала, лицо ее засветилось, и она заговорила со мной на французском и, надо сказать, отличном. Потом я узнала, что это была врач Одинцова, Юлия Валериановна. Муж ее Сергей Сергеевич Одинцов, профессор, руководит кафедрой в Медицинском институте. Одинцовы ленинградцы, из поколения в поколение ленинградцы.

Сад и профессорские домики стояли в инее. В глубине справа темнел коттэдж Одинцовых.

Как тогда в Сокольниках, я отворила калитку и, как тогда в Сокольниках, калитка скрипнула, и сад как бы вздрогнул. С веток сорвался снег, зашуршал.

Я остановилась: к крыльцу коттэджа Одинцовых вела расчищенная в снегу дорожка, как тогда в Сокольниках...

– Что же вы, Марина Николаевна, проходите.

Я оглянулась. Позади меня стояла Юлия Валериановна в накинутом на голову теплом платке и смотрела на меня серыми внимательными глазами. И на ее ресницах и щеках таял снег, осыпавшийся, должно быть, с веток.

– Запахните шубку, простудитесь, – сказала она. – Я вышла к сторожу, заодно и вас встретить.

На крылечке мы постучали ногами, чтобы сбить снег с ботинок, и вошли в дом.

В столовой стоял беккеровский рояль. В бронзовых подсвечниках зажжены электрические лампочки, ноты раскрыты. Я взглянула: романс «Я помню чудное мгновенье», и на рояле увертюра к «Пиковой даме». Перед диваном накрыт к праздничному обеду круглый стол. Ждали гостей.

Много недель спустя я рассказала Юлии Валериановне о том вечере в Сокольниках, о бревенчатом домике, расчищенной от снега дорожке, заледеневшей веранде...

Юлия Валериановна грустно улыбнулась, протянула мне обе руки и сказала:

– Приходите к нам, как домой.

Побрела на «свою» «Площадь – Россию». Опять и опять. Мои «сбегания» на «Площадь – Россию» стали необходимы мне, необходимы как пить, есть, спать.

Я прихожу сюда просто так, просто сидеть, слушать тишину и думать. Иногда думаю вместе с Вадимом. Можно даже говорить с ним. Я рассказываю ему про мое сегодня, вспоминаем с ним наше вчера. Я рассказываю ему про «саратовскую вакуированную Таню», про то, как она воюет с санитаркой из поликлиники: «...опять ты? На, читай, написано тебе по-русски: в пять закрываемся, а ты? Вот бы сама и села и сама и посевала. Мы тоже люди...»

У нас новый министр – женщина. Женщина – министр – говорю Вадиму. И хорошо бы ее показать Жано, тем более что очень уж хороша – и посмотреть бы при этом на торжествующую его физиономию.

А в рубрике «Новости из-за рубежа» все громче разговор о бактериологической войне. Угроза и опять угроза...

Работаю... Комплексная работа по изучению действия антибиотика на палочку Леффлера закончена. Новый этот метод лечения дифтерии, возможно, будет внедрен в практику. Работа будет опубликована в Ученых записках. Среди участников ее назовут и мое имя...

Вчера меня вызвал Абдулаев и сказал: «Есть указания... без диплома...» Сказал, что в больничной лаборатории, где я работаю по совместительству, менее строго... Он долго совал сигарету в мундштучок и смотрел куда-то вбок.

Старики Башиловы встревожены. Варвара Ивановна говорит: «Надо поступать учиться в институт. Без диплома – никуда!»

И Ольга Федоровна: «В Институт иностранных языков. Заочно. Вам это несложно. У нас многие так учатся. Будет диплом, и все пойдет хорошо...» И старик: «Ликвидируют скидки на войну... Страна, слава богу, начинает входить в свои берега...»

Да, но для того чтобы поступить в высшее учебное заведение, у меня потребуют аттестат зрелости...

Салтыков говорит, вместо аттестата достаточно предъявить три свидетельские справки – пока еще действует «скидка на войну». Ну так где мне их искать, моих свидетелей. Тася, вот разве. Даст, конечно, справку, если написать. А еще?..

Работаю в лаборатории хирургического отделения городской больницы.

Написала Елене Алексеевне. Может быть, Тася сможет мне прислать справку. Не к кому мне больше...

Весна, но идет снег. Неожиданно завьюжило. Снег из ясного голубого неба.

Прибежала Таня: «Возвертаемся с мамою в Саратов. Вот и домой...» Прощались с девчонкой.

За окном густой и тихий снегопад. Еще чуть, и все будет белым-бело. Смотрю на снег, и становится по-зимнему зябко и одиноко. Грустную жизнь ведешь ты, Марина Кострова, нет тебе ни молодости, ни любви. А так ведь хочется, так горестно хочется молодости и любви. Моей. Вадимовой.

Закрыла глаза и вспомнила лицо Вадима таким, каким оно было в то утро на бульваре Сен-Жермен, в минуту нашего прощания.

Я помнила разные выражения его лица: недовольное, печальное, озабоченное, умиленное, но лицо его в минуту прощания остается для меня самым любимым...

Мир охвачен весной. В форточку видна свисающая с конторской крыши тающая золотая сосулька. Глядя на нее, вспоминаю детство.

Сегодня впервые ко мне заглянуло солнце, пошарило лучами по серому, пятнистому углу потолка, там, где осенью протекала крыша, сморщилось, должно быть, брезгливо и поплыло на левитановский пейзаж, задержалось на портрете Льва Толстого и ушло. Но завтра, я знаю, оно придет вновь. И послезавтра придет...

А Елена Алексеевна молчит.

1-е Мая. Праздник. На улице промозглая сырость. А люди улыбаются, веселятся, поют, пляшут на остановках. Наперекор непогоде. После демонстрации, по уже сложившейся традиции, отправилась к Одинцовым.

Как всегда, у Одинцовых много гостей и, как всегда, все больше москвичи да питерцы, и все ученые. Чувствую себя с ними скованно до тех только пор, пока разговор не заходит о Франции – о Франции военных лет, – тогда я окунаюсь в мое недавнее, не успевшее еще войти в историю.

В комнату сунулась Луша и шепнула Юлии Валериановне, что пришел какой-то парнишка, говорит, ему Сергей Сергеевич велел...

– Баритональный бас. Ты послушай его, – оживился Сергей Сергеевич, – послушай. В консерваторию его надо... Непременно в консерваторию.

И в комнату вошел парнишка лет восемнадцати, с соломенной шевелюрой и белыми ресницами. Он остановился на пороге, взглянул на нас и дальше не пошел. Глаза в пол, хохолок бесцветных волос потерянно торчит на макушке.

Юлия Валериановна садится к роялю, просит подойти поближе. Берет аккорд. Другой. Парень молчит. Юлия Валериановна смотрит на юношу: «Ну что ж, спойте. Спойте что-нибудь. Не надо стесняться». Паренек молчит. Щеки пятнами.

– Не надо пианино, – поднял парнишка глаза на Юлию Валериановну, кашлянул раз-другой, выпрямился, тряхнул головой, дрогнул соломенный хохолок на макушке...

Он запел. «Вниз по Волге реке...»

...По спине у меня пробежал холодок.

Академик Алумбаев, ученик профессора Одинцова, явился, как всегда, – по первому зову Сергея Сергеевнча. Стоя в дверях, послушал, взглянул на Сергея Сергеевича, сказал: «В консерваторию. Попытаемся».

Меня приняли в институт иностранных языков. Французский теперь будет моей специальностью. Экзамены сдаю экстерном. Буду преподавать французский язык.

А как же свидетельские справки? Елена Алексеевна прислала. Одну написала Тася, а вторую Таська добыла такую, о которой написала: «Эта тебе заменит десяток других». И правда, когда я, довольно-таки робко, подала вместо трех две, и только было духу набралась объяснить, что третью мне неоткуда взять, как товарищ развернул ту, что на бланке Академии наук СССР... Посмотрел на подпись, потом на меня, опять – на подпись, где действительный член Академии наук СССР... Заслуженный деятель науки... Лауреат... академик... подтверждал «мое законченное среднее...» и сказал: «Этого вполне достаточно!»

Молодец Таська. Молодцы ребята. А Лешка-то. Нынешний академик. Недаром мы «профессором» его дразнили. Еще бы не профессор: очки! Бывало, пробуют мальчишки силы, так только и слышно Лешкино. «Очки! Очки! Мои очки!..» Лабораторию дома у себя собрал. Правда, в сарае, ну да все равно; ставил опыты, и бабушка Алевтина Ивановна все тревожилась: «Взорвет нас когда-нибудь Лешка-то наш! Не доведи господь...» Леша. Мое полудетское увлечение. Полудетская наша с Лешкой любовь...

Готовлю к сдаче историю партии. Новые, совсем новые слова, непривычные: материализм, идеализм... Идеализм, думала я раньше, концентрат лучших человеческих чувств. Коммунист – так было по-моему – настоящий идеалист. Выходит, нет. Путаница у меня была с материализмом и идеализмом.

Учусь. Работаю и учусь. Готовлю к сдаче историю французского языка. Трудно. На прошлой неделе сдала лексикологию. Психологию сдавала на французском. Принимавший у меня экзамен профессор отлично знает язык, попросил отвечать ему по-французски, сказал, приятно слушать настоящий парижский выговор. После экзамена мы долго с ним беседовали. Мне было интересно и почему-то радостно.

Васю зачислили в театр Оперы и балета. Готовят парня к поступлению в Московскую консерваторию. Паренек, которого так счастливо заметил Сергей Сергеевич, работал на фабрике чертежником.

Меня вызвали в милицию. Встревожилась. Прихожу, а мне вручают паспорт! Самый что ни на есть настоящий советский паспорт!..

Включила радио. Москва. Заседание кончалось «Интернационалом». Сердце наполнилось торжественным, широким восторгом. Я пела вместе с репродуктором: «C’est la lutte finale» – «Это есть наш последний...» Есть в этой музыке что-то такое, что заставляет глубже дышать, шире, размашистей двигаться.

Вчера вечером в библиотеке встретила Хорватову. Она обрадовалась. Я сказала, что у меня паспорт. Она улыбнулась. Пригласила в гости. «Приходите к нам, Марина Николаевна. Ребята о вас спрашивают», – «Выросли?» – «Большие. Приходите».

Живу в буре-мире, моем внутреннем. Попутно, усиленно, целеустремленно готовлю и сдаю экзамен за экзаменом. Приходится возобновлять в памяти грамматику, русскую и французскую. Мне не в новинку – еще бабушка втолковывала с ранних лет – все равно трудно. Перед каждым экзаменом бросает то в жар, то в холод. Но самое страшное – впереди: экзамены государственные.

Нужен диплом. Он должен быть, этот диплом.

Вчера до поздней ночи у Башиловых. Приехал брат Ольги Федоровны. Участник Отечественной войны. Весь вечер разговаривал со мной. Спрашивал мое впечатление о советском человеке. Мое впечатление? Не заискивает перед начальством. Люди здесь держатся на работе абсолютно независимо. Это меня поразило. И сейчас еще, нет-нет и приводит в какой-то восторг, что ли. Не привыкнуть никак. Ну вот, идет по двору наш Абдулаев, а с ним рядом монтер или плотник, или там слесарь, идет рядом с главным, с директором, а держится просто и так непринужденно, что не разберешь, кто – главный. В первое время просто останавливалась, смотрела вслед... Система не та? Вот уж поистине не та. Смогла бы я теперь там жить? Работать там? Нет. Теперь бы уже не смогла. Париж? Изобилие красивых вещей. Это-то верно. У парижан отличный вкус, и они производят изящные вещи. Более доступные и менее, и очень недоступные, но люди часто не испытывают от этого никакой радости. Знаю по себе...


Глава пятая

1953 год.

Когда на одной из подмосковных станций я вышла из вагона и увидела темные купола и кресты подмосковного монастыря, и в лиловой дали лесистый берег реки, и, когда вдруг брызнуло светом с востока и торжественно выплыл край солнца из-за тучи и все заиграло в радостном свете, меня охватило давно не испытанное чувство радости. И чувство это возрастало во мне по мере того, как поезд приближался к Москве.

Москва оглушила меня столичным шумом, огнями, многолюдством. И я с робкой радостью думала, как хорошо, что в этом огромном городе у меня есть Елена Алексеевна.

Из верхних окон доносится приглушенная музыка. Передают фортепианный концерт. Во дворе не унимается ребятня, беззаботно залетают мухи и шмели в открытое окно. Сияет горячий день. В воздухе летучий настой липы.

Захотелось на улицу. Ходить по Москве. Просто так. Ищу ключи. Комната приятная, много книг – они стоят на полках, лежат на письменном столе, на стульях и даже на полу. Как у Вадима в мансарде на «Дёз-Авеню».

Около письменного стола висит фотография в деревянной рамке. На фотографии госпиталь, в котором работали в годы гражданской войны муж Елены Алексеевны и она, сестрой. Они совсем молодые, он высокий, в гимнастерке и фуражке со звездой, военный врач, а во втором ряду, среди сестер, она, тоненькая, в длинном платье, белом переднике и сестринской косынке, крепко охватывающей круглое миловидное лицо. До чего похожи с Тасей.

Вчера написали Тасе. Отправили оба письма в одном конверте. Какая она теперь, Тася? Тоже одна. Андрей погиб на фронте. Сразу в 41-м. Эх, Таська!..

Отправилась в музей Л. Н. Толстого. Волновалась, тихо стоя перед порожком затянутых шнуром дверей в низкий белый кабинет Льва Николаевича... Тот стол с маленькими поручнями, что так знаком по репродукциям с портрета Ге. Думала о том, как Он любил жизнь, как все время старался ее познать.

Я любила свою страну по книгам. Слушала ее песни – по радио, видела Ленинград, Неву, Волгу... на экране. И вот – в Москве. И у Самого. Хожу по паркету, где ходил Он. Смотрю на вещи, которых касались Его руки. Непостижимо.

Город на Волге. Сюда я переехала жить. Звуки постукивающих каблуков по асфальту доставляют мне физическое удовольствие. Радует Волга, самая что ни на есть реальная Волга, радует язык, тот русский язык, о котором сказал свои знаменитые слова Тургенев. Радуюсь самой себе и всему миру, как-то сразу забыв, что только что потерпела неудачу в устройстве на работу, забыв и о вчерашних еще трудностях с жильем. Чувствую себя в этом древнем городе так, словно меня перенесли в благословенный мир, где мне не остается ничего, как забыть все тяжкое и вернуться в мое первозданное.

Набережная. Волга... Чугунная решетка отделяет нарядный бульвар от сбегающего к реке поросшего сочно-зеленой травкой откоса. Над рекой ампирные особняки, солнечно-желтые с закругленными окнами и длинными балконами, перемежаются с трех– и четырехэтажными домами начала века.

У парадного подъезда, белоколонного, бывшего губернаторского дома-дворца, перечитала черные с золотыми буквами доски: «Партийная школа», «Библиотека Городского комитета партии». Иду по кленовой аллее вдоль решетки берегового откоса, мимо людей на скамейках в тени деревьев, и, когда кончились скамейки, долго еще стою у решетки и всматриваюсь в противоположный берег: светлый обрыв, темные сосны на нем, и среди них белые палатки пионерского лагеря, дети, играющие на берегу, красный лагерный флаг над поляной, плывущая по реке баржа...

Из зеленой копны кленов проступила белая колокольня, а рядом с ней на траве совершенно сувенирная белокаменная церквушка, увенчанная голубой в золотых звездах луковкой с крестом на ней. Вписанная в загустевшую синеву, она от этого кажется неестественно яркой. Вокруг никого. В тихой реке отражается сувенирная церковка. Прошла баржа. Вслед за баржей прошел нарядный, сверкающий белизной пароход. На воду набежала рябь. Колоколенку скорчило, и крест на куполе сломало.

Ярко зеленеет заречный берег, Легкий ветерок. От этой свежести и распахнутости дышится легко и свободно.

Под церковными стенами, покачнувшись, как бы застыли в падении кресты, гранитная плита косо выпирает, замшелая, осыпанная палой листвой, с едва различимой эпитафией. Пытаюсь прочитать остатки надписей: «...архимандрит Дионисий...», «...брат Макарий...», «..протоиерей Филарет...» – и общее для всех: «...раб божий».

На фасаде церкви чугунная доска: «Памятник архитектуры. Охраняется государством». И стоит это чудо одной своей стороной над Волгой, а другой высоко над городом, и от входа в церковную ограду убегают ступени деревянной лестницы. С верхней ступеньки видна улица с деревянными тротуарами, обсаженная двумя рядами серебристых тополей.

Как тогда, на станции «Рязань»...

В воздухе сумасшедший запах буйно цветущего жасмина и запоздалой сирени. Солнце переливается через крыши, заставляет жмуриться. Пересвистываются птицы. Под окнами домов пылают мальвы, шиповник, от легкого дуновения ветерка чуть подрагивает тополиная листва.

Спускаюсь с лестницы. Иду мимо бревенчатых домиков с каменными бельэтажами, балкончиками, мезонинами, дощатыми заборами и лавочкой около калитки. Каменные особнячки, провинциально уютные, с чугунными навесами над парадной дверью и чугунным скребком у входа – очищать налипшую на подошвы грязь.

У калитки с затейливым навесом сажусь на лавочку. Гляжу вокруг, и что-то сладко и таинственно сжимает мне сердце.

Хлопнула парадная дверь. Воробьишки с водопадным шумом сорвались с куста сирени. Вышел на порог дед, глубоко вздохнул, вопросительно взглянул на меня, сел на жарко нагретую солнцем каменную приступочку у двери.

Посматриваю на него сбоку. Коричневый, крепкий, как корень, неторопливо набивает короткую трубку, тщательно уминая табак пальцем, похожим на сучок. Нет-нет и скосит глаза на меня.

«Не смотри на меня так, дед. Не надо. Взгляни в мои глаза, может быть, поймешь! Не надо, дед».

Обступили мысли о Вадиме. Словно обронил, оставил он здесь часть самого себя. Среди вот таких же серебристых тополей, зарослей жасмина, жимолости делал свои первые шаги... Не вяжется эта идиллическая картина с ухабистой его судьбой.

Я закрываю глаза. Воздух, звуки. Краски. Шелестение вокруг. Я радуюсь... Солнце... Птичий гомон... Я плачу...

Завтра пойду в институт. Хоть бы меня принял директор. Я все расскажу ему, покажу мой советский диплом, французский я знаю, разговорная речь легкая и свободная. Может быть, на заочном можно без ученой степени, институт ведь медицинский, терминологию медицинской литературы я знаю, теперь уже знаю и русскую тоже, может быть, он захочет. А если нет? Если все равно ему, директору, тогда как?..

Пришла как раз к началу приема. Секретарша отказалась записать меня на прием. Я просила, но она осталась непреклонной.

Я рассказала ей, как могла, про мое положение, и она мне посоветовала пройти к декану, может быть...

За письменным столом сидела полная, седовласая женщина, от которой зависело решение моей судьбы. Несколько официальных фраз и цитат из министерских приказов: диплом без степени... не дает права... несколько советов, и я была свободна.

Спустилась к реке. Тоска... Но стоит поднять голову и взглянуть на курчавую заречную рощу, мягко изогнутую на пологом скате, вновь и вновь увидеть это, и я уже ничего не могу поделать с собой.

Очень важно среди оглушающих душу житейских неудач вдруг почувствовать, что все твои невзгоды не в силах затмить красоту твоей земли.

Вспомнила моих давних друзей, зарытых там, в чужой земле. «Умер за Францию...», «Умер за Испанию...», «Умер как надо...»

Мне показалось, я слышу голоса живых и павших...

Ходила в гороно. Заведующий, товариш Беляков, принял меня сразу. По-доброму. Предложил несколько немецких часов в школе. Я отказалась. Тогда он посоветовал зайти ближе к началу учебного года, обещал выкроить сколько-нибудь французских.

И оттого, что товарищ Беляков так хорошо меня принял и от его доброй улыбки и едва уловимой мягкости в голосе, стало вдруг легко и уверенно. Из гороно отправилась все равно куда и забрела на самую окраину.

Бродила по узким старым улочкам. Казалось бы, что привлекательного в глухих этих улочках над Волгой? Почему брожу по ним с таким непонятным волнением?

Может быть, в этой старине, в запущенности этой таится особая поэзия? Напоминает то, что давно выветрилось из этих дряхлых стен и продолжает жить на страницах книг Тургенева, Бунина, Толстого – писателей, когда-то давно водивших меня по России... учивших любить ее? Может быть.

Поздним вечером возвращаюсь я к себе, в монастырскую мансарду Авдотьи Степановны. В черном небе серебрится луна, дома светятся оранжевыми окнами, вокруг – ни души. По правде говоря, стало мне несколько не по себе, когда вступила в ворота монастырского сада. Темный, с зияющими бойницами в зубчатых полуразрушенных стенах, с разбитыми башенками на углах. У входа в собор дуб, неохватный, сверху донизу облитый лиловым светом луны, и каждая его веточка, с удивительной четкостью и изяществом, рисует свою неподвижную тень на белой стене собора.

В глубине сада бывшая монастырская гостиница, где в каждой комнате обитает семья, и в мансардах тоже, по семье в каждой, и только Авдотья Степановна занимает большую мансарду одна, и знакомые Елены Алексеевны попросили ее прописать меня. Я нанимаю у нее разбитый диван и сплю под низко скошенным потолком, около полуоконца с подоконником почти вровень с полом, и выходит оно, оконце это, на ряд сараев с крышами в ржавых заплатах.

Впереди, сквозь густые заросли, тускло просвечивает над дверью лампочка. На лестнице, как обычно, темь непроглядная. Кто-то систематически вывинчивает лампочки на площадках. Ступаю на ощупь, держусь за перила. На третьем – последнем – этаже по темнющему коридору, вдоль длинного ряда плотно закрытых дверей, мимо сундуков с керосинками, – ни полоски света, ни звука! Жгу спички. Сундуки, двери, двери, сундуки... Предпоследний, Авдотьин.

Старуха, как обычно, сидела в потемках. Я нажала на кнопку выключателя и прошла молча в свой угол. Села на разбитый диван.

Пришлепала Авдотья. Молча взглянула на меня, поправила ситцевый платок на голове, включила над столом слепую лампочку – стопудовый на толстенных ногах стол, древний, как сама Авдотья, стоял впритык к дивану, – задвинула коленом табуретку под стол, опять взглянула на меня, сказала: «Нашла аль нет?»

Она стояла – так мне казалось – мучительно, долго. Облизала сухие губы, снова поправила платок, вздохнула и прошлепала к дверям: тушить серединный свет и сидеть за ситцевой занавеской на кованом сундуке. Отсидит свое, потом станет укладываться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю