Текст книги "Лекарь Фамильяров. Трилогия (СИ)"
Автор книги: Александр Лиманский
Соавторы: Виктор Молотов
Жанр:
РеалРПГ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 53 страниц)
Глава 17
Я мягко, очень аккуратно, без рывков, чуть сдвинул корпус в сторону и нагнулся над сусликом, делая вид, что поправляю у него пелёнку. Ладонь соскользнула. Олеся не обиделась, не такая она девочка, чтобы обижаться на профессиональную дистанцию. Но когда я снова поднял глаза, во взгляде у неё мелькнуло что‑то такое, что я предпочёл не расшифровывать.
Ксюша у дальней тумбы чихнула в рукав. Демонстративно. Она, видимо, всё‑таки слушала и смотрела. Не глазами, так боковым зрением.
– Всё, – произнёс я уже увереннее. – Зверь в порядке. Операция закончена. Сейчас Ксюша его перенесёт в стационар, там он проспит остаток суток. Просыпаться будет к утру, покормим осторожно, со специального шприца.
– А я… – начала Олеся.
– А ты можешь идти. Заходи завтра после обеда, расскажу, как он.
– Миш. – не отступала она.
– Что?
– Можно я ещё немного посижу?
Вот тут я должен был сказать твёрдое «нет». Сказать, что у нас рабочее место, что через пять минут приедет следующий пациент, что вообще в операционную посторонним нельзя, а ей я просто сделал исключение из уважения к её нервам. Всё это было бы правдой.
Но я посмотрел на неё и увидел, что ей сейчас очень хочется просто побыть рядом с этим тёплым, живым зверьком, которого она утром вынесла с контейнерной площадки и успела внутренне поболеть за его судьбу. Ей нужно было убедиться. Подождать во время процедуры, этого ей было мало. Ей нужно постоять ещё немного, посмотреть, как он дышит, и вот тогда уйти с облегчением.
Я понимал это чувство. У меня у самого такое было с Пуховиком, в первый вечер.
– Посиди, – сказал я. – В стационаре. Ксюша, переложи его в третий бокс, накрой пелёнкой, подвинь табуретку. Пусть посмотрит.
– Поняла, Михал Алексеич, – ровным голосом отозвалась Ксюша, и я по этому тону понял, что у неё в голове уже крутится план, как аккуратно выпроводить Олесю из клиники до того, как из шкафа вылетит Саня. И план этот пока ещё в стадии проработки.
Ксюша бережно взяла суслика вместе с пелёнкой, капельницей, всем этим хозяйством и ушла в стационар. Олеся, оглядываясь на меня с благодарной улыбкой, двинулась следом.
Дверь операционной мягко закрылась.
Я остался один.
Посмотрел на шкаф.
Тот безмолвствовал. Даже дверца не дрогнула.
– Шестаков, – произнёс я в потолок, негромко, но отчётливо. – Я тебя слышу.
Из шкафа донёсся тонкий, заглушенный шерстью халатов голосок:
– Миха… я тут… – прошептал он.
– Знаю.
– Можно мне ещё чуть‑чуть? А то она сейчас в стационаре, а стационар это вот… рядом…
– Сиди, – велел я.
– Я сижу.
– Сиди молча.
– Сижу молча.
Я сел на край стола. Закрыл глаза. Потёр переносицу. Открыл глаза снова.
Сорок лет за операционным столом, две клинические реанимации чемпионских драконов, премия имени Воронцова, кафедра в Центральном госпитале, и вот она, достойная кульминация профессиональной карьеры. Сижу на столе в своей крошечной операционной, рядом в шкафу сидит взрослый мужик с фингалом под глазом, а в стационаре моя соседка гладит суслика и только что она трогала меня за спину.
Если бы мне в шестьдесят сказали, что к двадцати одному я окажусь в такой мизансцене, я бы уточнил, каким именно успокоительным это нужно запивать.
В стационаре я нашёл обеих. Суслик лежал в третьем боксе, укрытый тонкой пелёнкой, капельница подвешена, индикатор температуры бокса – тридцать два и пять, ровно как положено. Ксюша хлопотала вокруг: поправила подстилку, протёрла край кювета, подкрутила лампу. Олеся сидела на табуретке сбоку, руки сложила на коленях, подалась вперёд, и смотрела на зверька с той тихой, сосредоточенной нежностью, с какой девушки смотрят на новорождённых котят в коробке у подъезда.
Я подошёл. Кивнул Ксюше: молодец. Она кивнула в ответ – принято.
– Олесь, – произнёс я. – А тебе на работу не пора? Смена ведь?..
– А, – она повернула ко мне голову, – я отпросилась. Сказала Марине, что буду тут, пока суслику лучше не станет. Марина ответила: «Ну беги, детям надо помогать», хотя он не ребёнок, конечно. Но она так выразилась.
– Отпросилась надолго?
– На сколько надо. У нас сегодня всё равно затишье, будни, дождь, посетителей мало. Она справится без меня.
Просто превосходно.
– Ему, в общем, уже лучше, – произнёс я с профессиональной бодростью. – Дыхание ровное, пульс в норме, кристаллизация остановлена. Сейчас он будет спать. Часа полтора точно, может, дольше. В этом состоянии наблюдать смысла нет. Ничего не изменится. Он просто спит.
– А вдруг что‑то изменится? – забеспокоилась она.
– Ксюша следит по монитору. Если что, она сразу увидит. Мы именно для этого ставим мониторы, чтобы не сидеть и не смотреть на зверя глазами.
– Ну, – Олеся улыбнулась, мягко, без обиды, – я же не мониторю. Я просто сижу.
Она сказала это так, что мне стало ясно: уходить она не собирается. Ни сейчас, ни через десять минут, ни через полчаса. Ей тут, собственно, нравилось. Тёплая клиника, спасённый зверь, запах антисептика, знакомый сосед в халате, и небольшое героическое приключение, о котором можно будет рассказать Марине в красках.
Я бросил взгляд на Ксюшу.
Ксюша бросила взгляд на меня.
Наш внутренний беззвучный обмен занял секунд пять и уместился примерно в следующий диалог: «Шеф, я вижу ситуацию. – Ксюш, делай что хочешь, только чтоб она вышла в течение десяти минут. – Приняла, подключаюсь».
Она выпрямилась, поправила очки двумя пальцами. Напустила на лицо то особенное выражение сосредоточенно‑деловитое, с лёгкой ноткой служебной озабоченности, которое появлялось у неё перед письменными экзаменами и перед серьёзными пациентами. И произнесла, чётко проговаривая каждое слово:
– Михаил Алексеевич. Напоминаю: через десять минут у нас запись. Сложная операция. Тот самый… – она сделала еле заметную паузу, – эфирный алабай. Вам нужно переодеться в стерильный халат, а мне готовить вторую операционную.
Я скрестил на груди руки, чтобы не выдать лицом, как внутренне я ей сейчас аплодирую.
– Точно. Алабай. Спасибо, Ксюш, чуть не забыл, – кивнул я.
Алабая у нас в записи не было. Его у нас вообще в клинике быть не могло, потому что эфирный алабай, это порода, сильно превышающая по массе наш несущий стол. Если бы кто‑то такого привёл, мы бы сначала по всему приёмнику стелили клеёнку, потом снимали дверь с петель, а потом искали, куда переставить холодильник, чтобы пациент поместился. Но Олеся этих нюансов не знала.
– Ой, – Олеся поднялась с табуретки, – тогда извините. Я пойду. Вы работайте.
Встала. Поправила куртку, сделала два шага в сторону двери.
Остановилась. Обернулась.
И посмотрела на меня тем взглядом, от которого шестидесятилетний профессионал внутри двадцатиоднолетнего парня должен был отвернуться незамедлительно, а желательно, ещё и громко кашлянуть для надёжности. Я не кашлянул. Не успел.
– Миш, – произнесла она. – Ты очень крутой врач. Правда. Я, когда увидела, как ты переключаешься, это же… другим человеком становишься. Совсем другой. Будто… – она поискала слово, – будто у тебя на плечи наваливается сто лет сразу, и ты под них не гнёшься, а вот наоборот, распрямляешься. Не знаю, как объяснить.
Точное попадание. Опасно точное.
Я мысленно отметил, что Олеся, кроме прочего, умная. Умнее, чем положено быть официантке, сутки на ногах по двенадцать часов, с жёсткой диетой и хроническим недосыпом. У неё включилась какая‑то боковая внимательность, которую я не замечал в ней раньше. Может, просто не приглядывался.
Присматриваться, Покровский, не надо. Мы договорились.
– Спасибо, – сказал я. – На здоровье, я имею в виду. То есть, ему на здоровье. А тебе, пожалуйста.
Старый дурак, сбился на простой реплике.
Она рассмеялась. Тихо, коротко, одним выдохом. И сделала шаг ко мне.
Я не отступил. Нельзя было отступить. Это выглядело бы так, будто я её боюсь, а я её не боялся, я боялся только себя, но объяснить ей это уже не мог и не собирался.
Она положила ладонь мне на плечо. Легко, почти невесомо. Секунда.
Вторая.
Я мысленно поставил галочку: прикосновение номер два за последний час. Это у нас теперь количественная динамика.
– Пока, Миш. Я завтра зайду, – слегка улыбнулась она.
– Зайди, конечно. К четырём.
Она убрала ладонь, развернулась и пошла к выходу. Дверь стационара закрылась за ней. Через минуту хлопнула и входная дверь клиники. Колокольчик звякнул. Тишина.
Мы с Ксюшей постояли ещё секунд двадцать, не двигаясь, прислушиваясь. Мало ли она вернётся. Забудет сумку, передумает, захочет ещё минутку посидеть у бокса.
Не вернулась.
Я выдохнул. Долго, медленно, через нос. Ксюша, не глядя на меня, повторила то же самое. У нас получился какой‑то синхронный двухголосый выдох, обозначающий «ну слава всем богам сразу».
А из операционной в этот момент донёсся грохот.
Дверь распахнулась с той амплитудой, с какой распахиваются ворота конюшни, когда оттуда вырывается взбесившийся жеребец. Из шкафа выскочил Саня. Красный, взъерошенный, с прилипшим к щеке обрывком полиэтиленовой упаковки от простыней, с дико выпученными глазами и выражением лица человека, для которого физическая природа человеческого организма только что достигла последнего предела.
– Я ЩА ЛОП‑НУ!!!
Пронёсся через операционную. Через приёмную. Через коридор. Распахнул дверь туалета, влетел внутрь, задвинул щеколду, и ровно в ту секунду, когда щеколда клацнула, из‑за двери донёсся такой звук, что я невольно поморщился и подумал, что Панкратыч, если бы услышал, немедленно поделился бы этим звуком с половиной военной части, в которой когда‑то служил.
Ксюша закрыла лицо руками.
– Михал Алексеич… я больше не могу…
– И я не могу. Но придётся.
Мы стояли посреди стационара, и нервное напряжение последнего часа наконец выходило из нас в виде мелкой тряски и сдерживаемого смеха. Ксюша давилась в ладони, у меня мелко подрагивало плечо.
Пуховик в соседнем боксе проснулся, поднял голову, посмотрел на нас круглыми голубыми глазами. Феликс из своего угла скрипуче осведомился:
– Происходит очередное попрание достоинства трудящегося?
– Да, Феликс, – отозвался я. – Трудящийся терпел долго. Теперь трудящийся освобождается.
– Одобряю, – буркнул Феликс. – Физиологическое освобождение, это первый шаг к освобождению политическому.
Ксюша хрюкнула.
Мы вышли в приёмную. Свет за окном уже заметно сместился: тот самый апрельский, который в Питере к пяти часам дня почти не отличим от полных сумерек. Дождь усилился. На стекле витрины подсохли следы пальцев Олеси. Она трогала стекло, когда заглядывала внутрь, пытаясь понять, открыто или закрыто, и теперь эти следы размывало свежими каплями.
Саня вышел из туалета минут через пять. Бледный, но удовлетворённый, с выражением лица, с каким праведники после долгого поста разговляются первой ложкой каши. Потянулся. Расправил плечи и глубоко вдохнул.
– Фух… Я думал, она никогда не уйдёт, – ещё раз выдохнул он.
Ксюша повернулась к нему. Очки у неё на носу сдвинулись вниз на миллиметр. Этого оказалось достаточно, чтобы её взгляд через верхнюю кромку оправы приобрёл ту особую степень ядовитости, с которой смотрят только серьёзно обиженные девушки.
– Не мог потерпеть? – сладко спросила она.
– Ксюш, я…
– Не мог потерпеть, балбес⁈ – громкость у неё поднялась на полторы ступени. – У нас тут конспирация на грани срыва, зверь на столе, шефу операцию делать, а ты в шкафу! Живот! Как школьник!
– Ксюш, а что я должен был…
– Ты должен был, Шестаков, сидеть и терпеть! Как терпят в окопах! Как терпят на вышках! Терпеть и думать о Родине! – Ксюша сжала кулачки. – А ты! Чуть всю конспирацию не сорвал! Если бы ты выскочил на пять минут раньше, то всё! Она бы тебя узнала!
– Я чуть штаны не обделал! – взвился Саня. – А там в шкафу, между прочим, чистые халаты шефа висят! Ты себе представляешь, что было бы, если б я там… ну… в условиях форс‑мажора⁈ А тебе бы их потом стирать пришлось!
– Если бы ты обделался, Шестаков, – Ксюша шагнула к нему на шаг, с той грозной торжественностью, – ты бы стирал сам! В тазике! При мне! Пока я бы диктовала тебе основы санитарии по учебнику Корнеева!
– Кто такой Корнеев? – машинально переспросил Саня.
– Не твоё дело! – отрезала Ксюша. – От тебя одни проблемы, понимаешь? Одни! Сплошные! Непрерывные! Куда тебя ни повернёшь, там везде проблема!
– Какие проблемы⁈ – Саня распрямился и, с достоинством, оттянул большими пальцами воображаемые подтяжки. – Позволь напомнить, уважаемая, что если бы не я, у нас бы не было бланков. Вообще. Ни одного. Я, между прочим, доставал эти бланки под угрозой личной свободы и физического здоровья! На мне там висит, если хочешь знать, административка!
– А бланки кто достал⁈ – перебила Ксюша с торжеством. – Бланки, Шестаков, принесла я. А ты только стоял рядом и делал вид, что ты серьёзный. Ты там вообще был декорацией. Такой… – она поискала слово, – такой мебелью с ногами.
– Мебелью⁈
– Мебелью!
Я стоял в стороне и не вмешивался. У меня по этому поводу была особая, продуманная политика: в склоки между Ксюшей и Саней я не лез никогда, потому что это были склоки двух абсолютно равнозначных энергетических фронтов, и любое моё участие в них немедленно делало меня третьей мишенью. Проще сесть на стул, налить себе чаю и наблюдать, что я, собственно, и делал.
Налил себе чаю из термоса в приёмной. Сел на стул у регистрационной стойки. Поднёс кружку к губам.
Колокольчик над входной дверью звякнул.
Я ещё не донёс кружку до губ, когда понял, что звякнул он в ту самую секунду, в какую ему звякать не полагалось. Я ещё успел подумать: «Кто это? В расписании пусто». И только потом поднял голову.
В дверях стояла Олеся.
Сумочка в руке. Капюшон чуть сдвинут на плечи. На щеках мелкие капли от прошедшего под козырьком дождя. Вид у неё был слегка виноватый.
– Слушайте, – произнесла она, – а может, ему надо что‑то купить? Я тут по пути думала. Пелёнки специальные, или корм какой‑нибудь… Марина дала денег, сказала: «Пусть берёт, что скажут…».
Так она произнесла ровно первые две фразы.
А потом её взгляд, по профессиональной привычке официантки мгновенно охватывающей помещение и всех, кто в нём присутствует, скользнул по приёмной.
И упёрся в Саню.
Друг стоял посреди помещения. В худи, со взъерошенной макушкой, с густым жёлто‑зелёным фингалом под правым глазом, в той характерной для него выпрямленной позе оправдывающегося, которую я знал с девятого класса. Рот у него был приоткрыт, недоговорённое «мебель⁈» ещё висело в воздухе.
Я увидел, как в глазах у Олеси медленно, очень наглядно, по кадрам, как в учебнике по психологии сложился пазл.
Молодой.
В худи.
С фингалом.
Стоит. В Пет‑пункте.
У Покровского.
Ксюша застыла. Я застыл. Пух в дальнем боксе застыл.
Саня смотрел на Олесю.
Олеся смотрела на Саню.
Было так тихо, что стало слышно, как в стационаре за стенкой Феликс тихо, удовлетворённо щёлкнул клювом. Кажется, он эту сцену наблюдал из своего угла через приоткрытую дверь и совершенно точно понимал, что тут разворачивается.
Саня вытянулся по струнке. Рот у него закрылся. Взгляд остекленел. Плечи поднялись к ушам. А потом он открыл рот снова и издал тонкий, тихий, жалобный звук, который, строго говоря, и звуком‑то трудно было назвать:
– Ой… – только и смог выдавить он.
Глава 18
Олеся стояла в дверях, и взгляд у неё работал, как браслет‑сканер на полном диапазоне. Я видел, как за серыми глазами с арифметической неумолимостью складывается сумма: парень в худи, фингал, плюс чай на костюме Комаровой плюс Покровский, который три дня кивал и делал вид, что ни при чём.
Сумма сошлась.
– Так значит… – голос у Олеси стал таким, которым в кафе «У Марины» закалённые водители‑дальнобойщики просили пересчитать чек, и персонал это делал молча и без споров. – Этот идиот, разнёсший нам полкафе и обливший женщину чаем, твой человек, Миш?
«Человек» прозвучало так, будто она говорила «подельник», и «напарник по ограблению» одновременно.
Саня за моей спиной издал звук, средний между вздохом и скулежом раненого Пухлежуя.
– Я не специально… – промямлил он. – Это была стратегическая необходимость…
Олеся его не слышала. Она смотрела только на меня, и во взгляде этом я прочитал не злость. Там было кое‑что похуже. Холодная обида женщины, которая доверилась, а ей соврали.
– А я ещё стояла, – произнесла она ровно. – Распиналась. Рассказывала тебе про него. Про этого «хулигана». Про то, как Марина расстроилась и испекторша орала на весь зал. А ты кивал, Миш. Сидел и кивал. Потрясающе!
Каждое слово падало отдельно, с промежутком, с той выверенной интонацией, которую женщины используют, когда хотят, чтобы мужчина запомнил каждый слог до конца жизни.
Сорок лет корпоративных переговоров, два десятка публичных дискуссий с чиновниками Синдиката и ни одно из этих умений не помогало в ситуации, когда красивая девушка смотрела на тебя глазами, в которых ты только что обнулился.
– Лесь, я могу объяснить… – начал я, но это было бесполезно.
Она развернулась с тем хлёстким движением, от которого хвост волос взметнулся и хлестнул по воздуху. Два шага к двери. Дверь ударила о косяк, колокольчик жалобно звякнул, и на улице ещё долго стучали быстрые, злые, удаляющиеся шаги.
Тишина.
Из стационара тихо, задумчиво скрипнул Феликс:
– Кадры решают всё.
Ксюша набросилась на Саню раньше, чем я успел повернуться.
– Ты доволен⁈ – очки у неё съехали на кончик носа, и из‑под них полыхнуло так, что Саня отшатнулся к стене. – Вечно всё портишь, Шестаков! Невозможно! Обязательно надо влезть, обязательно надо всё разнести!
– Ксюш, я честно не думал, что она вернётся! – Саня поднял руки, защищаясь от невидимых ударов. – Кто ж знал, что она через пять минут опять придёт!
– Вот именно! Ты не думал! Ты никогда не думаешь! Это у тебя хроническое! – продолжала ругать Саню Ксюша.
– Мих, прости, – Саня повернулся ко мне с лицом побитой дворняги. – Ну реально, я не ожидал…
Я махнул рукой. Устало, без злости, потому что злиться на Саню за его способность генерировать катастрофы было бестолку.
– Да ничего уже не поделаешь. Идите работать.
Ксюша замолчала на полуслове. Посмотрела на меня, потом на дверь, за которой ушла Олеся и снова на меня. В её взгляде мелькнуло что‑то похожее на сочувствие.
Она кивнула. Одёрнула халат. И ушла в стационар.
Саня потоптался у двери ещё секунд пять, решая, стоит ли что‑нибудь добавить. Решил, что не стоит. Подхватил Пухлежуя с пола и тоже скрылся в коридоре.
Я остался один.
Сел за стол. Подпёр подбородок кулаком. Посмотрел на дверь.
На стекле витрины ещё оставались следы от Олесиных пальцев. Дождь их размыл, но не до конца. Пять бледных отпечатков на мокром стекле, и каждый из них сейчас казался мне чем‑то вроде рентгеновского снимка: видно всё, и ничего приятного.
Ладно, Покровский. Сейчас совсем не до романтики.
У тебя клиника, шесть зверей, один без документов, ещё один на лечении. Контрабандный фенек у арендодателя, инспекторша из ада, ассистент и друг детства, который умудряется портить отношения с женщинами в радиусе трёх кварталов от любой точки, где он появляется.
Работаем.
* * *
Впервые, за долгое время, следующие три дня прошли в легальном режиме. С парадного входа, с вывеской «ОТКРЫТО», с колокольчиком и расписанием. Документы лежали в папке у стойки: четыре паспорта, четыре чипа, четыре записи в реестре, каждая подсвечена зелёным.
Почти чистая совесть.
Клиенты шли потоком. Сарафанное радио Зинаиды Павловны продолжало работать. Теперь к бабушкам с кашляющими мурлоками добавились студенты с игольчатыми ежами, отставные военные с охранными грифонами и один очень нервный бухгалтер с дымчатым котом, который перестал летать после налоговой проверки. Стресс, как объяснил я бухгалтеру. У кота от хозяина. Лечится покоем и прогулками.
Бухгалтер посмотрел на меня так, будто я сказал ему нечто философски невозможное.
Саня приходил к семи утра, уходил к десяти вечера, между этими точками мыл полы, таскал корм и заполнял карточки таким почерком, что Ксюша каждый раз морщилась и переписывала заново.
Пухлежуй сидел у его ног и облизывал всё, до чего дотягивался языком: ножки стульев, щиколотку Ксюши, один раз угол портфеля клиента, после чего клиент долго вытирал кожу салфеткой и с подозрением косился на зверя.
Суслик поправлялся. Кристаллы рассосались на второй день, и к третьему утру зверёк уже бегал по боксу, тыкался носом в стенки и пищал тонким, жизнерадостным голоском, от которого у меня в голове звенела эмпатия:
«Бежать!.. Бежать!.. Вкусное где⁈..»
Олеся забрала его в среду. Она пришла к четырём, и по лицу её я прочитал, что ледниковый период вступил в стадию максимального оледенения. Глаза смотрели сквозь меня, голос односложный, движения чёткие и отстранённые.
– Здравствуйте, Михаил. Суслик готов? – она стояла у стойки, и между нами лежал метр пространства.
– Готов. Полностью здоров, кристаллизация ушла, Ядро стабильно. Кормить сухим кормом для эфирных грызунов. Никакого молока, никаких молочных продуктов, никогда. Памятку я написал, вот, – протянул ей листок.
Она взяла кончиками пальцев так, чтобы наши руки не соприкоснулись. Аккуратно, прицельно, с точностью, которой позавидовал бы хирург.
– Сколько с меня? – задала Олеся вопрос, копошась в своей сумочке и не поднимая на меня взгляда.
Я назвал сумму. Три тысячи за операцию, тысяча за стационар, пятьсот за расходники. Стандартный прайс, без скидок и без накруток.
Олеся отсчитала купюры, положила на стойку, забрала переноску с сусликом и развернулась к двери.
– Лесь… – сделал попытку обратиться к ней.
– Спасибо, Михаил. Всего доброго. – холодно ответила Олеся.
Дверь закрылась. Колокольчик звякнул вежливо и грустно.
Дома было не лучше. На кухне по утрам мы с Олесей пересекались молча и на расстоянии. Она варила себе кофе, я жевал бутерброд, и между нами висела такая тишина, что Кирилл, вернувшийся с ночной смены, заглядывал на кухню оценивая температуру атмосферы и тихо уходил к себе, решив, что чай можно попить и позже.
Мне было тоскливо.
Тоска эта имела конкретный адрес и конкретную причину, и шестидесятилетний мозг, привыкший разбирать любую проблему на составляющие, раскладывал и эту: причина – ложь, следствие – утрата доверия, прогноз – неопределённый, лечение – время и честный разговор. Но честный разговор означал бы объяснить Олесе, зачем Саня обливал Комарову чаем, а объяснить это означало бы рассказать про нелегальных зверей, про бланки, про подпольную работу, про всё. И тогда Олеся стала бы свидетелем. А таковые в уголовных делах это расходный материал.
Нет. Пусть злится. Пусть считает меня лжецом и прикрывателем идиотов. Это безопаснее, чем правда.
Сейчас не до романтики, Покровский. На кону выживание клиники.
Четвёртое утро началось с планёрки.
Слово «планёрка» звучало, конечно, громко для собрания из трёх человек и одного пухлежуя в крошечной приёмной Пет‑пункта, но я давно усвоил: если хочешь, чтобы люди воспринимали задачу серьёзно, подай её соответствующе. Формат дисциплинирует.
Ксюша стояла у стеллажа с блокнотом, Саня сидел на стуле, Пухлежуй у ног.
– Комарова вернулась из командировки вчера вечером, – обозначил я.
Ксюша перестала дышать. Саня перестал зевать. Пухлежуй продолжил облизывать свою лапу. Единственное существо в помещении, которому ГосВетНадзор был глубоко безразличен.
– Откуда знаешь? – спросил Саня.
– Потому что время уже подошло. Она придёт за нами со дня на день. Может, сегодня. Может, завтра. Документы на петов у нас готовы, тут мы прикрыты. Но есть две проблемы.
Я поднял два пальца.
– Первая: Саня, – начал я.
– Я‑то что? – вскинулся он.
– Комарова знает тебя в лицо. Ты тот самый «официант», обливший её чаем. Наверняка в другом кафе, где проходил забор бланков, она увидела твоё лицо. Если она войдёт в мою клинику и увидит за стойкой тебя, запомнившегося ей «на сто лет вперёд», она свяжет два плюс два. Поймёт, что облитие чаем было операцией прикрытия и что клиника от неё пряталась. И тогда вместо плановой инспекции начнётся расследование со всеми вытекающими.
Саня побледнел и фингал на его лице стал ещё заметнее.
– Вторая проблема: Феликс, – продолжил я.
Ксюша кивнула. Тут объяснять не требовалось. Любой сканер покажет «вид не опознан», и дальше лаборатория, скальпель, формалин.
– План такой, – я оперся ладонями о стол. – Как только Комарова переступает порог парадной двери, ты, Саня, берёшь клетку с Феликсом, тихо выходишь через чёрный ход в переулок и гуляешь с ним там, пока она не уберётся. Ксюша стоит у окна на наблюдательном посту. Как видит инспекторшу, сразу подаёт сигнал. Саня, у тебя сорок секунд от сигнала до выхода. Ровно столько идёт Комарова от угла дома до нашего крыльца. Успеешь?
– Успею, – Саня подобрался. – Мих, клетка с Феликсом тяжёлая, но я быстрый. Тридцати секунд хватит.
– Вопросы?
Ксюша подняла руку, как в школе.
– Михаил Алексеевич, а если Комарова придёт не одна? С комиссией? Они же могут войти и с парадного, и со двора одновременно.
Хороший вопрос. Еще недавно эта девочка роняла лотки и верила в ретроградный эфир, а теперь оценивает тактическую обстановку на два хода вперёд.
– Маловероятно, но возможно. Поэтому Саня, прежде чем выходить, сначала выглядываешь. Жизненный опыт, Шестаков. Когда‑нибудь ты полюбишь свою работу. Всё, по местам. Ксюша на пост. Саня, перенеси клетку Феликса поближе к чёрному ходу. Мне нужно ещё кое с кем поговорить.
Феликс сидел на верхней жёрдочке. Белый, безупречный, с серебристыми кончиками маховых перьев, которые в свете лампы отливали лунным блеском. Левый глаз прищурен, правый открыт, и рептильная щель зрачка следила за моим приближением. – Ильич, – начал я, останавливаясь у клетки. – Дело есть.
Феликс наклонил голову. Клюв приоткрылся. Закрылся. Снова открылся.
– Партия слушает, – скрипуче он изрек.
– Сегодня возможна эвакуация. Тебя вынесут на свежий воздух через чёрный ход. В клетке. Быстро, тихо, без лозунгов.
Пауза. Перья на груди Феликса медленно встопорщились, поднялись и снова улеглись.
– Трусливое бегство от прихвостней капитала! – заявил он, и голос его набрал ту самую скрипучую громкость, от которой у Ксюши обычно подпрыгивали очки. – Пролетариат должен встречать угнетателей лицом к лицу! Ни шагу назад!
Я вздохнул.
За всё время совместной жизни я выработал к Феликсу тот же подход, что и к самым упрямым пациентам Синдиката: уважать, не спорить по существу, но добиваться своего через ту систему координат, в которой пациент мыслит.
– Ильич, это тактическое отступление, – сказал я ровно. – Ради построения социализма в отдельно взятом Пет‑пункте. Если они тебя увидят, социализм закончится в лаборатории. Со скальпелем и предметным стеклом. Ты об этом знаешь, мы с тобой уже обсуждали.
Феликс молчал. Оба глаза теперь смотрели на меня, и рептильные щели сузились до волосяных трещин. Он думал.
– Тактическое отступление, – повторил он медленно, пробуя слова на вкус. – Ленин тоже отступал. В Разлив. В шалаш. Для перегруппировки.
– Именно, – подхватил я. – В переулок пойдёшь. В клетке. Для перегруппировки.
Феликс склонил голову набок. Вторая пауза, длиннее первой. Перья на загривке двинулись, как стрелки барометра перед переменой погоды.
– Я требую политических уступок, – заявил он.
Я прислонился к стене и скрестил руки на груди.
– Слушаю, – приготовился выслушивать требования пернатого.
– Если я иду на это унижение, я требую… амнистию для заключённых! – гордо заявил Феликс.
– Подробнее.
– Выпустишь всех зверей из боксов на один день! – Феликс выпрямился на жёрдочке и расправил крылья на полный размах. – Пусть гуляют по стационару! Свободно! Как вольные граждане социальной республики! Хватит держать трудящихся в клетках!
Я представил себе эту картину.
Искорка, огненная саламандра третьего уровня, температура тела под семьдесят градусов гуляет по стационару. Рядом Шипучка, кислотный мимик, плюющийся веществом, разъедающим нержавеющую сталь. Пуховик, снежный барсёнок, генерирующий холод. Пухлежуй, существо, поглощающее всё подряд, включая мебель.
Огонь, кислота, лёд и бездонный желудок. В одном помещении. Одновременно.
– Сдурел? – искренне спросил я. – Они ж друг друга поубивают. Искорка Пуховику шерсть подпалит, Шипучка всем боксы проплавит, а Пухлежуй сожрёт термометр и три пелёнки.
– Пролетариат сам решит свои противоречия! – отрезал Феликс.
– Ильич, пролетариат друг друга перегрызёт через десять минут, и мне потом ещё неделю чинить стационар. У меня и так денег нет.
Феликс помолчал.
– Час, – сказал он наконец. – Один час свободного выгула. Под твоим присмотром. Боксы открыты, двери стационара закрыты. Внутренняя свобода в рамках внешних ограничений. Диалектика.
Я потёр подбородок. Час. Под моим присмотром, это я смогу контролировать. Искорку с Пуховиком разведу по углам, Шипучку посажу на камень, откуда она никуда не денется, а Пухлежуй будет облизывать всё подряд, но хотя бы ничего не проплавит.
Рискованно. Но выполнимо.
– Ладно, – сказал я. – Выпущу на час. Но под моим присмотром. Договорились.
Феликс кивнул. Степенно, с достоинством.
– Пакт подписан, – объявил он.
– Подписан, – подтвердил я.
Из глубины стационара Пуховик тихо мыкнул: «…гулять?.. сказал – гулять?..»
– Потом, малыш, потом, – ответил ему я.
День покатился своим чередом. Приёмы, рутина, бабушки с мурлоками, подростки с хомяками, один мрачный мужик с похмелья и флегматичным эфирным удавом, нуждавшимся в глистогонке.
Удав лежал на столе, как мокрая верёвка. Даже глаз не открыл, когда я вводил ему зонд. Мужик стоял рядом и смотрел в стену с тем выражением, с которым люди созерцают бездну понедельника.
Ксюша работала за стойкой. Заполняла карточки, принимала оплату, выдавала рецепты. Периодически бросала взгляд в окно и тут же возвращалась к бумагам.
Наблюдательный пост функционировал.
К двум часам приёмная опустела. Я допивал чай у стойки и думал о том, что завтра нужно заказать партию керамических чипов для Панкратычева фенека, когда колокольчик над дверью звякнул.
Я без тревоги, привычным движением поднял голову, потому что звякнуло легко, тихо.
На пороге стояла девочка.
Лет десяти, может одиннадцати. Светлая куртка, рюкзак за спиной, два хвостика. Руки сжимали лямки рюкзака, и глаза были большие и серьёзные.
Маша. Последний раз я видел её, когда мчался в Центральный госпиталь спасать её Тобика. С тех пор, телефонный звонок от мамы, благодарственная коробка конфет, переданная через Зинаиду Павловну, и тишина. Дети быстро забывают, как думал я. Забывают страх, забывают боль, забывают врачей, которые приходят и уходят.
Маша не забыла.
– Дядя Миша, – произнесла она, и голос у неё был тот самый: тихий, серьёзный, чуть дрожащий. – А можно Пуховика проведать?
Что‑то тёплое шевельнулось у меня под рёбрами. Незваное, неудобное чувство, от которого шестидесятилетний циник внутри недовольно поморщился, а двадцатиоднолетний парень снаружи улыбнулся.




























