Текст книги "Памяти пафоса: Статьи, эссе, беседы"
Автор книги: Александр Гольдштейн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц)
ВЕЛИКИЙ АНИМАТОР
Один сделал себе голову-дыню и побрызгал ее средством от насекомых. У дружочка же кумпол скошен и слегка закруглен, но глаза светятся так, будто он углядел с расстояния дрянь и пока не решил, стоит ли ради нее трепыхаться. Этот имеет лишние зубы наружу и отсутствие нижней губы, а у приятеля челюсть – орехи колоть и потом выгребать скорлупу из всех углов удовольствия. Первый любит западать в несознанку с «Металликой», у второго всегда наготове железоподъемное уханье и забойный трясучий ухват сборной команды постоянного-переменного тока – AC/DC. Который из них покрасивее, в душе пироман и обожает смотреть на пожарных, пляшущих средь огней со своими брандспойтами. Он и сам что ни попадя жжет-поджигает, приглашая товарища оценить. Подельник, миловидный донельзя и даже еще симпатичней, к поисковым горениям друга, понятно, неравнодушен и дополняет их собственным деструктивным инстинктом. В том смысле, что из бескорыстного интереса всегда готов дать молотком по балде и залезть чужим пальцем в розетку. Своего, правда, тоже не пожалеет, коль скоро случится бензопила или иная веселая надобность. Короче, один такой, другой – другой, по вещему слову последнего декадента Евг. Харитонова. Но с мозгами, если иметь в виду мощную деятельность интеллекта, симметрия абсолютная: никакой педант и придира, задавшись намерением выискать на картинке семь с половиной отличий, этих последних не обнаружит. И кашляющий смешок, бессомненно. Это их общее фирменное клеймо. Их акустическое (unplugged, как глаголят на MTV) сопровождение и звуковая дорожка к неудержимому извержению tabula rasa. Сбрендивший старикан, у которого в глотке играют органчиком позывные Великой депрессии, мог бы так поутру кхекать, усмехаться и клекотать. И еще разве – исполнитель тирольских напевов с горлом, навеки застуженным в Ганнибаловых Альпах. Чревовещатель с язвой двенадцатиперстной кишки. Птеродактиль с застрявшею в пасти лягушкой.
Но эти веселы и здоровы: Бивис и Батхед, два чудных мультипликационных кретина. Жизнерадостные потрошители-малолетки. Культовая пара внешне несходных, но сущностно идентичных и порознь невозможных шизофренических близнецов, Кастор и Поллукс американских телеканалов. Порою, когда вечерняя неспособность заняться чем-либо полезным располагает к созерцанию их развлечений, возникает желание докопаться до идеологии сериала. Прояснить для себя основанья успеха, обозначить концептуальные контуры зрелища. Дабы избегнуть упреков в однолинейном, предлагаем вниманию фанов четыре трактовки, образующих равностороннюю фигу(ру) интерпретации. Разумеется, милые детки легко выползут из квадрата и на скаку завернут любую квадригу, но это уж не наша забота. Итак, версия первая. «Бивис и Батхед» – осмеяние мира американских тинейджеров, их тупости, лени, отприродного и благоприобретенного дебилизма, нежелания вызубрить элементарные прописи национальной цивилизации. Америка в ужасе опознает в них свое близкое будущее и смутную историческую судьбу, выжженную землю беспросветно счастливого детства. Они вырастут, станут половозрелыми, совокупно овладеют страной, как империей орды кочевников, и разрушат все, что замыслили в капитолийской тиши отцы-основатели и построили на фронтире генерации пионеров. Но пусть даже страхи преувеличены и потерянное поколение, отмычав и прокашлявшись под тяжелый металл, с грехом пополам впишется в конвенциальные рамки – ведь ему больше некуда деться. Это ничего не меняет, ибо оно непригодно для созидательной, культурной, творчески-конкуретной работы и оттого проиграет решающую битву японцам. «Бивис и Батхед» можно истолковать как ерническое отпевание «зеленеющей Америки» (такие вот грейпфруты извлекла из себя молодежная шаманская психоделика 1960–80-х годов, это ее поздние дети) и глубоко пессимистический, в сниженной до комикса пародийно-зловещей стилистике «Заводного апельсина», прогноз общественного развития.
Из версии первой хлещет вторая. «Бивис и Батхед» – злая критика общества, родившего легионы гротескных придурков. Во всем виноваты учителя и наставники. Образованный бред воспитателей парализует в малолетках ощущение цели и волю к благодетельным компромиссам, о которых они не догадываются. Социальная среда – это свалка бессмысленных мифов, ее институты суть миазмы больного сознания, измышляющего все новые фантомы и предрассудки. Тинейджеры вынуждены гулять на разоре, с недоуменьем отшатываясь от вбиваемой в уши нравоучительной педагогики старших, пытаясь от нее защититься с помощью простейших рефлекторных реакций. Вот почему их страсть к разрушению должна быть оправдана с точки зрения отторгнутого от гармонии и жадно стремящегося к ней естества, этого высшего и последнего разума угнетенных: в мире вздорных фикций, разорвавших все связи с натурой, нет ведь иного, помимо нерассуждающих нигилистических выходок, способа уберечь свою инстинктивную свободолюбивую самость.
Версия третья отменяет первые две, и вспоминается миф об Эдипе. Интересная Сфинга (это подлинное титулование чудища, Сфинкс-то был женского рода) у фиванца спросила, кто утром ходит на четырех, днем на двух, вечером же на трех и, услышав, что се человек, с горя от правильной разгадки той каверзы сиганула в ущелье. Так утверждает миф, по обыкновению скрыв от потомков главную правду, а верней, в зашифрованном виде предоставив ее их пытливому разумению. Эдип сказал Сфинге еще кое-что, и лишь эти речения, открывшие гибриду ужасную правду и потрясшие человекозверя от девичьих глаз до львиных когтей, подвигли ее к самоубийству, коего не случилось бы, ограничься ответчик банальной и однословной антропологической версией: биг дил, а то она ее не знала. Во-первых, молвил Эдип, ты сама – вечный ребенок, потому что всю жизнь покоишься на четырех и вдобавок обожаешь задавать незнакомым людям вопросы. Одного этого обнажения природы чудовища, о которой Сфинга, заблудившаяся в трех соснах самоидентификации, не имела понятия, было бы достаточно для прыжка в пропасть, но Эдип рванул дальше, отметив и несовершенство загадки, неучтенность в ней очень важной возрастной категории. А именно, стадии подростковости, когда человек встал с четверенек, но еще не дорос до двоих; вырвался из окружающего детство темного, смертного облака, но покамест не добился той насыщенной жизни, которая может быть дарована только зрелостью и которая всегдашней девочке Сфинге, конечно, неведома.
Согласно третьему толкованию, опирающемуся на вкратце расшифрованную нами истину Эдипова мифа, «Бивис и Батхед» – не насмешка над пустоголовьем тинейджеров и не социальная критика, но притча об автономной и болезненной фазе возраста, каковая обычно именуется подростковой или, что правильней, переходной. В эти годы человеку с собой очень трудно, он не знает, куда себя приложить, и часто склонен к дурацким шалостям, опасным неистовствам. Но лишь потому, что об эту пору он действительно находится в стадии перехода, волшебного превращения, гормонального и душевного путешествия с неясным исходом. Иными словами, «Бивис и Батхед» – притча не только о возрасте, но также о намеренно затянутой незримыми испытателями инициации, о жестоком пространстве и времени перехода, когда человеку кажется, будто это он дурачится и проказничает, а меж тем его мнимые садистские выверты суть сновидческие и зеркально-наоборотные проекции объективно претерпеваемых им мучений. В тот момент, когда подопытный догадается, что это не он пластает летучую мышь и лягушку, но над ним совершает свой эксперимент невидимая и беспощадная сила, инфантильный ужас окончится, а с тем вместе уйдет время игр и забав, сменившись какими-то новыми, впрочем, не менее тяжкими, уже взрослыми сновидениями. Однако прозрение заповедано вовсе не каждому, и многим, если не большинству, до скончанья всех сроков суждено оставаться в темной лесной избе подростковых мучений, ибо эта стадия возраста обладает собственной вечностью, фаталистически проявляющейся в незрелых поступках и мнениях якобы ее переросших людей. «Бивис и Батхед» в таком случае – аллегория подростковости, рис(к)ованное воплощенье синдрома со всеми коварствами, которые он сулит своим агентам и испытуемым, почти любому из нас, взрослых и старых, навсегда, т. е. до мгновенья исхода, застрявших в этом коллективном безвременье.
Но если это рассказ о Подростке, значит, повесть о двух остолопах есть притча о Человеке: так гласит четвертая, подарочно экзистенциальная версия. Человек блуждает в потемках и отчаялся разгадать горний замысел, его разум окутан когнитивным туманом, а речь стала бессвязной, покашливающей скороговоркой. Подкрепив надлежащими средствами несбыточность цели, он все вокруг уничтожает и валит, не понимая, зачем ему эти руины, забывая, что было на месте пожарищ. Он страдает от одиночества и обзаводится парой, которая лишь подчеркивает прогорклую безвыходность жребия и дублирует почти беккетовский комизм ситуации. Отовсюду доносятся непристойные звуки и запахи, штабелями складируется калорийная пакость и падаль, ее невыносимо много, ее очень впрок, словно космос обложен, как турками Константинополь, и предстоит осада с блокадой, он и сам себе в тягость, но принужден влачить бесконечно уставшее тело, покашливая в адрес партнера, такого же идиота, который, падая с ног, лепечет ответную белиберду, что, мол, все замечательно, я вам передать не могу, до чего все шикарно и хорошо: «Cool, cool, cool».
Предложенный четвероякий объяснительный корень близнечного культа, совмещаясь и контрастируя с неучтенными версиями, означает лишь то, что перед нами искусство: незаурядный социальный феномен и миф, выросший из коллективного бессознательного. Однако у него есть и автор, 34-летний аниматор Майк Джадж, по всей вероятности, гений – другому оказалось бы не под силу. Сын профессора археологии и библиотекарши, родом из Альбукерка, он с детства ненавидел эту дыру и мечтал вырваться из нее, не вполне представляя, что потом делать со своими желаниями. Анимации выучился по книгам, сам все придумал, нарисовал и даже озвучил, со знаменитыми кхеканьями и тавтологическим дебилизмом. Пробил детище на MTV, а уж после мальчуганов разорвали на части остальные каналы. Живет в Остине (штат Техас) с женой и двумя малыми дочерьми, ненавидит светские рауты и запрещает дочкам смотреть телепрограммы с переизбытком рекламы. Придумал идею нового мультсериала из жизни американской провинции: по слухам, тонкое, ироничное обозрение нравов с изрядной подковыркой сатиры. О себе распространяться не любит и в том не нуждается. Майк Джадж – за кадром и на экране. Он аниматор, создатель рисованных сверхмарионеток. Поэт-драматург Генрих фон Клейст (1777–1811) и режиссер Гордон Крэг (1872–1966) побеседовали бы с ним не без интереса. Их тоже весьма занимали отношения Автора с тотально послушными ему персонажами, в которых внезапно, в разгар представления, вспыхивает и с трудом гаснет душа – ведь мы не ошиблись, и это не рамповый свет, не юпитеры, правда же?
20. 02. 97
ПОПРАВКА К ТЕЛУ
Прекрасным писателем был Фридрих Энгельс. Когда в ярости брался за оппонента, то умерщвлял жертву не с прилежанием немца, но скорее с восточным замедленным изощрением. Оставлял нож в ране, для верности лезвие слегка повернув, и оно, уходя вглубь, свободно гуляло в артериях, разрезало сосуды и капилляры, не суля ни шанса на земное спасение. Что и выказал случай Евгения Дюринга, которому уже не избавиться от префикса к имени. («Не забыть полемическое сочинение против Дюринга», – записал, поспешая на родину из эмиграции, Владимир Ильич и тут же пополнил перечень необходимых вещей помазком для бритья.)
Помимо того, весьма удавались Энгельсу культурно-исторические определения. «Кальвинистский пейзаж», – насмешливо бросил он в сторону одного из малых голландцев, живописавшего чахлое деревце, тропку, женственный ручеек в оправе хмурой любви человека к природе, чуть поодаль пару непышных, но ухоженных домиков и поверх всего изобилия – тусклое оловянное солнышко, будто подслеповатый глаз менялы, озирающего валютные курсы. Все в этой дефиниции намертво схвачено: буржуазное накопительное усердие (протестантская этика и воля к капитализму), честное трудовое угрюмство, фатум предопределения и рассудочная пропасть души. Или такой перл, выдающий немалый жизненный опыт: «Кто, кроме жуликов, способен так долго рассуждать о морали?»
Развеянный над морскими просторами прах вдохновителя Второго Интернационала потревожен исключительно в целях поверхностных композиционных сцеплений, в дальнейших событиях, послуживших основанием для заметки, эта пригоршня пепла участия не принимает. Но отдельные тертые граждане по-прежнему изъясняются на моральные темы. Мы далеки от намерения припечатать Энгельсовым непочтительным словом Глорию Штейнем и Боба Гуччионе, заслуженных ветеранов порноиндустрии и основателей – соответственно – международных журналов «Ms» и «Penthouse». Однако факт налицо: настал черед этих несентиментальных людей озадачить общественность затяжной нравственной проповедью.
Недовольство их вызвал фильм Милоша Формана (в роли продюсера выступил Оливер Стоун) «Народ против Ларри Флинта», в котором рассказана история порнографа и фундатора журнала «Hustler», а заодно исполнен гимн во славу американской конституционной поправки, обеспечивающей беспрепятственную свободу слова. «Семен, ты обласкан партией и народом», – говорил о себе в третьем и во втором лице классик советской словесности Бабаевский. Фильм Формана оперативно обласкан американской ассоциацией кинокритиков, а внимание к нему опоры государства, многомиллионного мелкого вкладчика, усилено гулко срезонировавшими нападками Штейнем и Гуччионе. По мнению Глории, всамделишный Флинт был сукиным сыном, пробы негде поставить, меж тем в картине его не то чтоб оправдывают, но делают из растленного махинатора демонического Каина с Манфредом. Боб, в свою очередь, грозится опубликовать в ближайшем «Пентхаусе» ужасную повесть о Флинтовых злодеяниях, в числе которых – неоднократные секс-домогательства в отношении собственных дочерей (у грязного Ларри было пять отпрысков от четырех браков) и, как венец всех непотребств, попытка ударить кованой бараньей башкой в дверь персонального порнобизнеса Гуччионе. Фильм выше этих низменных пустяков, он их обходит, но вранья в нем не больше, чем в любом другом биоэпосе Голливуда, не желающего расставаться с минимумом исторического правдоподобия: скажем, реальная Ева Перон действительно произнесла большую часть душещипательных благоглупостей, о которых недавно напомнила публике Мадонна с младенцем. Что же до самого Флинта, то он обычно не утруждал себя поисками достоверных свидетельств и, легко обвиняя своих конкурентов в инцестуозных контактах с детьми и родителями, столь же непринужденно выходил сухим из воды, в которой его надеялись утопить завистники, наивно полагавшие, что правосудие оберегает их интересы. Темпераментные выпады Гуччионе, впрочем, отражают не только внутрисемейную свару порнографов, но и разительное несходство концептуальных подходов. «Пентхаус» отличается от «Хастлера», как галантная аллегория, поведанная напомаженными устами фрейлины Марии-Антуанетты, от солдатского анекдота на марше. Как прециозный роман с пейзанами и пасторальными пастушками от срамных да скоромных, в капельках пота и спермы, скоморошьих кощунств, не говоря уж о циклопических блудословиях Боккаччо, Рабле, Гриммельсхаузена. Как официальное афанасьевское трехтомие от его же коллекции «заветных» сказок, где едва ль сыщется место для чувствительных гривуазностей, но развеселый фаллос мимо цели не выстрелит. В «Пентхаусе» тело находится в сфере красивого и буржуазного. Ему заповедано ласково услаждать, обольщать и эдак зазывно, томительно, лепечуще пришепетывать всеми разверстыми зонами и половыми цветами, дабы привлечь к ним любовь трудовых пчел. Это тело никогда не уронит себя в грязь, ни лицом, ни другим полезным в общении органом. Чуток сбился контур, малость подпортились щиколотка, локоток и плечо – подретушируют; разгладят массажем, подвяжут на сгибе все, что начало не вовремя гнуться, умастят благовониями и вазелином, проведут пуховкой по филейным частям, уволят без выходного пособия объектив и фотографа-объективиста, дабы клейкая бездна, куда разрешили взглянуть обывателю, не испугала его при дневном свете, отбив настроение покупать этот щадящий, щекочущий глянец. «С ума ты сошел, воровать же мальчонку отучишь!» – в ужасе закричал Молла Насреддин, когда базарный торговец больно хлестнул хворостиною огольца, что хотел было стибрить у него горсточку фиников. Тот самый случай.
Ларри Флинта можно упрекнуть в чем угодно, но только не в потакании тайным мастурбическим радостям в уборной и ванной при настежь открытом кране. «Хастлер» – это смачный плевок на сексуальную политкорректность и совершенно другая программа порнотелесности. Без лицемерия, показушных красот и стыдливых заговорщицких подмигиваний онанистам. Хочешь смотреть неприличные карточки – изволь ничего не стесняться и давать волю рукам. А мы, со своей стороны, обеспечим сугубую натуральность разгляда. Тело как оно есть. Возврат к природе. С дикими воплями и аналогичной жестикуляцией. Без пудры и пуританского (белый, англосакс, протестант) камуфляжа. Долой сантименты и мещанских фарфоровых слоников Эроса. Основной упрек критиков «Хастлера» сводится к тому, что секс в этом журнале предстает гадким, гогочущим скотством, на манер лесной оргии гамадрилов. Что женщина в нем показана отвратительной самкой, одержимой мечтами о хоровом изнасиловании, и тело вместо того, чтобы сверкать чистотой в рамповом освещенье софитов, измазано грязью похотливых фантазий. Кусок мяса для мужских поеданий, разве в червях покамест еще недостаток, а то был бы полный «Потемкин».
В ответ на эти обвинения кинематографический Флинт отвечает с лаконизмом спартанца. Не стройте из себя недотрог: в этой стране, сиречь в штатах Америки, секс всегда считался мерзким, непристойным занятием, сколько бы вам ни твердили обратное. Коль скоро же вас не устраивает внешний облик влагалища, извольте обратиться с претензиями к Производителю. В этом пункте дискуссии рядовой оппонент, как правило, замолкал, а самым настырным и образованным большой босс мог бы по секрету нашептать еще пару слов. Запечатленная в «Хастлере» плоть ничуть не более «естественна», нежели в ненавистном Флинту «Пентхаусе». Да и нет нигде в мире девственного, отприродного естества, свободного от трансформирующей оптики культуры, от вторжения ее символических механизмов. Но если в милом детище Гуччионе обнаженная плоть преподносится все больше с точки зрения леденцовой, благоуханной и шелковистой, как шерстка откормленной кошки, то Флинтов рабочий орган смело вторгается в область мизантропической сатиры, гротеска, нарочито ублюдочного веселья, телесного сдвига и разухабистых опытов с взмокшей от напряжения сомой. Брутальность, помимо того что Флинту она много желанней сиропного Эроса, тут дана как прием остраненного зрения и фабульная мотивировка, дабы смонтировать фотоаттракционы, подметили б критики-формалисты. Еще один синтаксический параллелизм, на сей раз, надеюсь, последний: «Пентхаус» так же относится к «Хастлеру», как сладкая семейная живопись Грёза к шаржам и карикатурам Домье.
Сложней обстоит дело, когда развратный журнальчик обращает свой интеллект к расовой теме. Спору нет, скользкий вопросец: что ни сделай, впросак попадешь, ни одно лыко в строку не влезает. Хочешь сказать позабавней про хохлов, москалей, жидов, чушек, чукчей, чучмеков и чурок, оптом и в розницу взвесив их с ниггерами, латинос и другими ребятами из Третьего мира, ан сразу поднимается вой о поруганном национальном достоинстве – можно подумать, весь этот сброд вырос у себя на помойке в окружении адвокатов. Флинта эти крючкотворные пустяки не смущали, и «Хастлер» долгие годы, с непостижимой легкостью ускользая от судебных процессов и побеждая, когда они подворачивались, в присущей ему хамовато-гротескной манере обшучивал расовые материи. Ну вроде того, мужики, – ой, не могу, они уже умирают от колик, – что вот она села на свою большую черную жопу и давай искать вэлферные чеки под фонарем: то есть ты понимаешь, пацан, она там ищет потому, что под фонарем ей светлее, а они, эти чеки гребаные, может, совсем в другом месте лежат, спокуха, сейчас я тебе еще раз объясню, сейчас тебе будет ясно, – что, снова не въехал, ты чего, козел, мне все нервы мотаешь, опять, падла, не врубаешься?!
К сожалению, на этот счет в фильме ни звука, ни вздоха, хотя было где разгуляться и тема для ленты первостепенная. Картина же не о Флинте, но на его похабном примере – о сущности и величии Первой поправки, о свободе, стало быть, слова. Которой свободы незыблемость надлежит уберечь, несмотря на всю необузданность отдельных, из ряда вон выходящих речей. И далее в тех же чудных традициях гражданского равноправия и юридического абсолютизма, и в некоторых даже местах зрелище было бы сносным, не преврати Милош Форман, классный все-таки режиссер и умница-человек, последнюю треть своего Голливуда в унылую радиопьесу во славу матери-демократии, основательно этим испортив картину. Мастерства у Формана полный карман, билет профпригодности наглядно торчит из его смокинга синеаста, опыт жизни в Праге и штатах напитал его кровь разным, но одинаково веским понятием ценности словесных свобод, а фильм всего лишь порадовал локальную мафию кинокритиков, которой и нравиться-то зазорно. Грустный удел.
А все оттого, что малость сдрейфил прогрессивный мастер. Доходчивой ограничился агитацией, убоявшись высокохудожественно выразить и отобразить те эксцессы, что доподлинно соприродны нестесненному слову. На экране вживую их показать, без трескучей адвокатской риторики. Чтоб настоящая объявилась брутальность, которой старый хам Ларри Флинт всю душу с потрохами наизнанку отдал. И Стэнли Кубрик еще четверть века назад этих крайностей тем более не опасался. Рассуждая в «Заводном апельсине» о пределах свободы, насилия и возмездия, он в цветах и красках все как есть преподнес, без умолчаний и конформистской самоцензуры, с героем-садистом и тотальным боекомплектом зримых чудовищных парадоксов. Но Форман давно уже стиснут другим коленкором и, похоже, ни о чем не жалеет – будто кукушка, не помнящая ни родства, ни птенцов.
Желающие развлечься на ниве Первой поправки могут, однако, не унывать, ибо есть и другие, помимо Флинта, персоны – обнаружится и на них свой с резьбой режиссер. Чем не киногерой Эл Гольдштейн, издатель журнала «Screw»? По слухам (сам, увы, не видал), картинки отменно веселые, почище «Хастлера» будут, да и владелец на диво хорош. Женщин ненавидит глубоко лично, выстраданно и органически, не для рекламы в рассуждении отрицательного обаяния, собственную мать именует непечатным словом, каким – к сожаленью, неведомо, ибо в респектабельных американских изданиях это место означено пропуском, графической черточкой. Но Голливуду, сдается, с этим дядей не справиться, грязноват он для выскобленной мещанской конторы.
06. 03. 97