Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 54 страниц)
Кучер кабриолета
Я не знаю, найдутся ли среди читателей этих строк те, кто когда-нибудь обращал внимание на разницу, существующую между кучером кабриолета и кучером фиакра. Кучер фиакра, серьезный, неподвижный, хладнокровный, переносящий ненастную погоду с невозмутимостью подлинного стоика, одиноко восседает на козлах; находясь среди людей, он не поддерживает никаких разговоров с ними и лишь изредка разрешает себе в виде развлечения стегнуть кнутом проезжающего мимо собрата; он не питает никакой привязанности к двум тощим клячам, которыми он управляет, и не чувствует ни малейшего расположения к своим злосчастным седокам, не удостаивая их ничем, кроме кривой усмешки в ответ на традиционные слова: «Шагом, никуда не сворачивая». Что до остального, он отличается себялюбием и угрюмостью, гладко зачесывает волосы и не прочь побогохульствовать.
Зато кучер кабриолета – полная противоположность ему. Надо быть в отвратительном настроении, чтобы не улыбнуться в ответ на его любезности, при виде того, как он подкладывает вам под ноги солому, как в дождь и в мороз отдает вам всю полость, чтобы оградить вас от сырости и холода; надо замкнуться в поистине злостном молчании, чтобы не ответить на множество его вопросов, на вырывающиеся у него возгласы, на исторические цитаты, которыми он вам досаждает. Дело в том, что кучер кабриолета повидал свет и знает людей. Он возил за почасовую оплату кандидата в академики, делавшего тридцать девять обязательных визитов, и беседа с будущим академиком сказалась на его познаниях в области литературы. Его нанял как-то для поездки в один конец депутат Палаты и успел привить ему вкус к политике. Однажды с ним ехали два студента; они говорили об операциях, и он получил представление о медицине. Словом, нахватавшись верхов, кучер кабриолета знает обо всем понемногу; он насмешлив, остроумен, болтлив, носит фуражку с козырьком и всегда имеет друга или родственника, который бесплатно проводит его на любой спектакль. Мы вынуждены прибавить не без зависти, что в зале он занимает кресло в середине амфитеатра.
В кучере фиакра есть нечто от первобытных времен: он входит в сношения с людьми лишь тогда, когда это строго необходимо для выполнения его обязанностей, он невыносимо скучен, зато честен.
Кучер кабриолета принадлежит к переходному обществу – цивилизация сама пришла к нему, и он дал ей обтесать его. В моральном отношении этот человек сродни Бартоло.
Кабатчики любят изображать на своих вывесках кучера фиакра в навощенной шляпе на голове и в синем долгополом плаще на плечах; в одной руке он держит кнут, в другой – кошелек; название, выведенное на вывеске, гласит: «У честного кучера».
Я никогда не видел, чтобы на вывеске был нарисован кучер кабриолета, сделавший для себя тот же нравственный выбор.
И все же я питаю особое пристрастие к кучерам кабриолетов: быть может, потому, что мне редко приходилось оставлять кошелек в их экипаже.
Если я не поглощен мыслями о какой-нибудь новой своей драме, не еду на скучнейшую репетицию или не возвращаюсь со спектакля, едва не усыпившего меня, то вступаю в беседу с кучером кабриолета и порой за те десять минут, что длится поездка, забавляюсь в той же мере, в какой скучаю все четыре часа на вечере, с которого он везет меня домой.
Словом, в голове у меня есть специальное отделение, отведенное для воспоминаний об этих беседах стоимостью в двадцать пять су.
Одно из них оставило глубокий след в моей душе.
А между тем прошло уже около года с тех пор, как Кантийон поведал мне историю, которую я собираюсь вам пересказать.
Кантийон – кучер кабриолета, имеющего номер 221.
Это человек лет сорока – сорока пяти, темноволосый, с резким чертами лица. В ту пору, а именно 1 января 1831 года, он носил фетровую шляпу с остатками галуна, бордовый редингот с остатками нашивок и сапоги с остатками отворотов. За прошедшие с тех пор одиннадцать месяцев все эти остатки должны были исчезнуть. Вскоре читатель поймет, откуда проистекает или, точнее, проистекала (ибо я не видел Кантийона с того достопамятного дня) эта явная разница между его костюмом и одеждой его собратьев[3]3
См. выше описание обычного костюма кучера кабриолета. (Примеч. автора.)
[Закрыть].
Как уже говорилось, было 1 января 1831 года. К десяти часам утра я наметил ряд визитов, какие мне необходимо было сделать лично, и составил, улица за улицей, список тех друзей, кого всегда полезно поздравить хотя бы раз в году, расцеловать их в обе щеки и пожать им обе руки, – короче говоря, тех симпатичных людей, которых не видишь порой по полгода, которых встречаешь с распростертыми объятиями и у которых никогда не оставляешь своей визитной карточки.
Мой слуга отправился за кабриолетом; он выбрал Кантийона, и Кантийон был обязан этим предпочтением остаткам своих галунов, остаткам своих нашивок и остаткам своих отворотов: Жозеф чутьем угадал бывшего собрата. Кроме того, его кабриолет отличался приятным шоколадным цветом вместо привычного желтого или зеленого, и – странное дело! – посеребрённые пружины экипажа позволяли опускать его кожаный верх до первой ступеньки. По моей довольной улыбке Жозеф понял, что я оценил его сообразительность. Я отпустил его на целый день и, не раздумывая, уселся на мягких подушках кабриолета; Кантийон поправил у меня на коленях мой каррик цвета кофе с молоком, щелкнул языком, и лошадь тронула без помощи кнута, который за всю нашу поездку провисел на своем месте скорее как непременное украшение, чем как средство принуждения.
– Куда поедем, хозяин?
– К Шарлю Нодье, в Арсенал.
Кантийон ответил мне кивком, означавшим: «Мне не только известно, где это, я знаю также, и кто это». Я писал тогда «Антони» и, так как сидеть в кабриолете было очень удобно, принялся обдумывать конец третьего действия, не дававшего мне покоя.
Я не знаю большего блаженства для поэта, чем то, какое он испытывает, видя, что его труд подходит к благополучному концу. Но этому предшествует столько дней напряженной работы, столько часов уныния, столько тягостных сомнений, что, когда в этой борьбе человека и духа сочинитель видит, как его замысел, который он теснил по всем направлениям, атаковывал со всех сторон, склоняется перед его упорством, словно побежденный враг, на коленях просящий пощады, – он переживает мгновение счастья, сходного при всей своей несоизмеримости с тем счастьем, которое должен был испытать Бог, когда, создавая землю, сказал: «Да будет...» – и возникла земля; как Бог, писатель может сказать в своей гордыне: «Я создал нечто из ничего. Я вырвал целый мир из небытия».
Правда, его мир населен лишь какой-нибудь дюжиной персонажей, он занимает в солнечной системе лишь тридцать четыре квадратных фута театральных подмостков и нередко рождается и гибнет в один и тот же вечер.
Но все равно мое сравнение не становится от этого менее правомерным: я предпочитаю равенство, возвышающее человека, равенству, принижающему его.
Я говорил себе все это или нечто похожее и видел словно сквозь прозрачную завесу, что постепенно созданный мною мир обретает место среди литературных планет; его обитатели разговаривали сообразно моему желанию, двигались по моей воле; я был доволен ими; до меня явственно доносились недвусмысленные аплодисменты, доказывавшие, что мой мир нравился людям, перед глазами которых он проходил, и я был доволен собой.
И хотя я пребывал в горделивом полусне – опиуме поэтов, это не мешало мне видеть, что кучер раздосадован моим молчанием, обеспокоен моим остановившимся взглядом, обижен моей рассеянностью и изо всех сил старается вывести меня из этого состояния. Он то обращался ко мне со словами: «Хозяин, у вас каррик опустился» – и я, не отвечая, натягивал полы себе на колени; то дышал на свои пальцы, чтобы согреть их, и я молча прятал руки в карманы; то насвистывал «Парижанку», и я машинально отбивал такт. Садясь в кабриолет, я сказал кучеру, что нанимаю его на четыре-пять часов, и беднягу явно мучила мысль, что все это время я буду пребывать в молчании, отнюдь не вязавшемся с его желанием поговорить. Наконец признаки беспокойства Кантийона настолько усилились, что мне стало жаль его; я открыл рот, чтобы заговорить, и физиономия кучера расплылась в улыбке. К несчастью для него, меня вдруг осенило: я придумал конец третьего действия, который до этого никак мне не давался. И уже было повернувшись к нему и собравшись начать разговор, я опять преспокойно занял прежнее положение, сказав самому себе: «Удачная мысль».
Кантийон решил, что я не в своем уме.
Затем он вздохнул.
Минуту спустя он остановил лошадь, промолвив: «Приехали!» Я оказался у дверей Нодье.
Мне очень хотелось бы, читатель, поговорить с вами о Нодье: во-первых, для собственного удовольствия, ибо я знаю его и люблю; во-вторых, для вашего удовольствия, ибо вы тоже любите его, хотя, быть может, с ним и незнакомы. Придется отложить этот разговор.
На этот раз речь идет о моем кучере. Вернемся же к нему.
По прошествии получаса я вышел от Нодье; кучер любезно опустил для меня подножку. Я сел рядом с ним и, пробормотав заранее «брр» и передернув плечами, снова оказался в некоем подобии кресла с подлокотником, так хорошо настраивавшего меня на созерцательный лад.
– К Тейлору, на улицу Бонди, – произнес я, полузакрыв глаза.
Кантийон воспользовался этой моей краткой речью и спросил скороговоркой:
– Скажите, господин Шарль Нодье – это тот самый человек, что пишет книги?
– Вот именно. Но откуда, черт возьми, вы знаете об этом?..
– Я прочел один его роман, когда еще служил у господина Эжена (он вздохнул). Там говорится о девушке, любовник которой угодил на гильотину.
– «Терезу Обер»?
– Вот-вот... Эх, будь я знаком с этим господином, я дал бы ему замечательный сюжет для романа.
– Вот как?
– Удивляться тут нечему. Если бы я владел пером так же хорошо, как вожжами, я никому бы не уступил такого сюжета, а сам бы написал роман.
– Ну, так изложите мне этот сюжет.
Он взглянул на меня, прищурившись.
– О, вы – другое дело.
– Почему?
– Да вы-то ведь не пишете книг?
– Нет, зато я пишу пьесы. И быть может, ваша история послужит мне для какой-нибудь драмы.
Он второй раз взглянул на меня.
– «Два каторжника», случайно, не ваша пьеса?
– Нет, друг мой.
– А «Постоялый двор Адре»?
– Тоже не моя.
– Так для какого же театра вы пишете пьесы?
– До сих пор мои пьесы шли во Французском театре и в Одеоне.
Он скривил рот, и эта недовольная гримаса ясно дала мне знать, что я сильно упал в его глазах; затем, подумав немного и как бы приняв решение, он проговорил:
– Ну что ж, я и во Французском театре бывал с господином Эженом и видел Тальма в «Сулле»: он был вылитый император. Все-таки это неплохая пьеса; а затем показывали одну ерундовину, в которой кривлялся какой-то шельмец, одетый лакеем; такой был забавник!.. Но все равно, мне больше нравится «Постоялый двор Адре».
Возразить на это было нечего. Впрочем, в ту пору я был сыт по горло литературными спорами.
– Так, значит, вы сочиняете трагедии? – спросил он, искоса взглянув на меня.
– Нет, мой друг.
– Так что же вы сочиняете?
– Драмы.
– Так вы романтик! На днях я возил в Академию какого-то академика, и он порядком честил романтиков. Сам-то он пишет трагедии и декламировал мне отрывок из своей последней вещи. Фамилии его я не знаю. Он такой высокий, худой... Носит крест Почетного легиона, а кончик носа у него красный. Вы, верно, знаете его.
Я кивнул, что соответствовало слову «да».
– Ну, а ваша история?
– Дело в том, что это грустная история. В ней гибнет человек!
Глубокое волнение, прозвучавшее в его словах, усилило мое любопытство.
– Давайте рассказывайте!
– Вам легко говорить «давайте»! Ну, а если я заплачу и не смогу ехать дальше...
Я в свою очередь посмотрел на него.
– Видите ли, – заметил Кантийон, – я не всегда был кучером кабриолета, о чем вы можете судить по моей ливрее (и он с готовностью показал мне остатки своих красных нашивок). Десять лет тому назад я поступил в услужение к господину Эжену. Вы не знавали господина Эжена?
– Эжена? А фамилия его?
– Гм, его фамилия? Я никогда не слыхал, чтобы его называли по фамилии и ни разу не видел ни отца его, ни матери. Это был высокий молодой человек, такого же роста, как вы, и приблизительно вашего возраста. Сколько вам лет?
– Двадцать семь.
– Вот и ему было столько же. Он тоже брюнет, только посветлее, чем вы, кроме того, у вас негритянские волосы, а у него они были прямые. В общем, красивый малый, только вид у него, понимаете ли, всегда был уж очень унылый. Он получал десять тысяч ливров годового дохода и все-таки грустил, так что я долгое время думал, будто у него больной желудок. Итак, я поступил к нему в услужение. Ладно. Ни разу, обращаясь ко мне, он не повысил голоса. Только и слышу, бывало: «Кантийон, подай мне шляпу... Кантийон, заложи кабриолет... Кантийон, если придет господин Альфред де Линар, скажи, что меня нет дома». Надо вам признаться, он терпеть не мог господина де Линара. Да и то сказать, этот тип был распутник. Чего уж там, распутник, это точно! Жил он в том же доме, что и мы, все время привязывался к нам и надоел нам до крайности. Однажды приходит он и спрашивает господина Эжена. Я отвечаю, что его нет дома... И вдруг – бац! – тот кашлянул, а гость услыхал его, вот так-то. Он тут же ушел, сказав мне: «Твой хозяин – невежа!» Я промолчал, сделал вид, будто ничего не слышал... Кстати, сударь, у какого дома остановиться на улице Бонди?
– У номера шестьдесят четыре.
– Хорошо!.. Ба, да ведь мы уже приехали!
Тейлора не было дома – я вошел и тут же вернулся.
– Ну, а дальше?
– Дальше? А, мой рассказ... Скажите прежде, куда поедем?
– На улицу Сен-Лазар, номер пятьдесят четыре.
– Понятно, к мадемуазель Марс! До чего замечательная актриса! Итак, в тот же день мы отправились на улицу Мира, на званый вечер; я и стал в хвост, тпру! Ровно в полночь выходит мой хозяин в прескверном настроении: он встретил господина Альфреда и они поссорились. «Я должен проучить этого хлыща», – бормотал он. Забыл вам сказать, что мой хозяин прекрасно стрелял из пистолета, а шпагой владел, как святой Георгий. Едем по мосту – знаете, по тому самому, на котором стоят статуи, но в то время их еще не было – и видим женщину, которая рыдает так громко, что ее слышно, несмотря на стук колес. Хозяин кричит мне: «Стой!» Я останавливаюсь. Не успел я обернуться, как он уже спрыгнул на мостовую. Ладно...
Темень стояла такая, что не видно было ни неба, ни земли. Женщина шла впереди, мой хозяин – за ней. Вдруг она останавливается посреди моста, забирается на парапет, и я слышу – плюх! Мой хозяин не мешкает ни секунды и – трах! – прыгает вниз головой. Надо вам сказать, что плавал он, как корюшка.
Я говорю себе: «Если мне остаться в кабриолете, это не очень-то поможет господину Эжену; с другой стороны, плавать я не умею, и, если брошусь в реку, ему придется вытаскивать из воды еще и меня в придачу». Я говорю лошади, вот этой самой, но в то время ей было на четыре годика меньше, а в брюхе у нее – на две меры овса больше. Итак, я говорю ей: «Стой здесь, Коко». Можно было подумать, что лошадка меня поняла. Она остается стоять как вкопанная.
Я опрометью бегу вниз, к берегу. Вижу небольшую лодку, прыгаю в нее – она привязана; дергаю веревку, дергаю – никакого толку. Ищу свой нож: нет его, забыл; да уж, сказать тут нечего. А тем временем мой хозяин ныряет, как баклан.
Я с такой силой налегаю на веревку, что – крак! – она рвется; еще немного, и я свалился бы вверх тормашками в реку. Так что оказался я в лодке на спине; по счастью, упал на скамью. Говорю себе: «Сейчас не время считать звезды» – и вскакиваю на ноги.
Из-за толчка лодка уже успела отчалить. Ищу весла: увы, когда я грохнулся, одно из них свалилось в воду. Гребу одним веслом, верчусь на месте как волчок. Ну, думаю: «Это дело пустое, подождем».
Эту минуту, сударь, я буду помнить всю свою жизнь; то было ужасно: казалось, что в реке не вода, а чернила, так темно было за бортом. Лишь время от времени поднималась небольшая волна, неся с собой пену, да на мгновение посреди течения появлялось белое платье девушки или голова моего хозяина, который высовывался из воды, чтобы набрать воздуха. Один-единственный раз они всплыли одновременно. Я услышал, как господин Эжен сказал: «Вижу ее!» Он в два броска подплыл к тому месту, где только что мелькнуло белое платье. И тут же над водой остались только его разведенные ноги. Он мигом соединил их и нырнул... Я был шагах в десяти от этого места и плыл вниз по реке не быстрее и не медленнее, чем несло меня течение, сжимая обеими руками весло, да так сильно, словно хотел его сломать. «Черт возьми! – бормотал я. – Надо же, чтобы я не умел плавать».

Мгновение спустя господин Эжен снова показался на поверхности. На этот раз он держал девушку за волосы; она была без сознания, так что для нее самое время было, да и для моего хозяина тоже. Он дышал с присвистом, и у него едва доставало сил держаться над водой, ведь утопленница не могла пошевелить ни рукой, ни ногой и была поэтому словно свинцом налитая. Он повернул голову, чтобы взглянуть, какой берег ближе, и заметил меня... «Кантийон, – крикнул он, – ко мне!» Я перегнулся через борт и протянул ему весло – не тут-то было! Между нами все еще оставалось более трех футов... «Ко мне, Кантийон!» – повторил он. Ну и волновался же я! Волна захлестнула его, а я замер с открытым ртом, устремив глаза в одну точку; он опять всплыл, и у меня словно камень с души свалился. Я снова протянул весло; он слегка приблизился ко мне... «Держитесь, хозяин, держитесь!» – крикнул я. Он уже не мог отвечать. «Бросьте вы ее, – взмолился я, – и спасайтесь сами!» – «Нет, – выдавил он из себя, – я...» Тут вода влилась ему в рот. Ах, сударь, на голове у меня не было ни одного сухого волоса: так я взмок. Я наполовину вылез из лодки, чтобы дотянуться до него веслом; мне казалось, что все вертится вокруг меня. Мост, здание Кладовой, Тюильри – все плясало, и, однако, я не сводил взгляда с головы моего хозяина, мало-помалу погружавшейся в реку, и с его глаз над поверхностью воды, все еще смотревших на меня и казавшихся мне вдвое больше, чем обычно; затем осталась только его макушка, но вот и она погрузилась, как и весь он. Только рука его со скрюченными пальцами еще торчала из воды. Я сделал последнее усилие и протянул весло. «Ну же, поднатужься!» – сказал я себе и вложил весло в его руку... Ух!..
Кантийон вытер себе лоб. Я перевел дыхание.
– Правду говорят, – продолжал он, – что утопающий хватается и за раскаленный прут. Господин Эжен так судорожно вцепился в весло, что от его ногтей на дереве остались отметины. Я оперся веслом о борт лодки, она накренилась, и господин Эжен показался над водой. Я дрожал от страха, боясь выпустить из рук это чертово весло. Грудью я навалился на него, пригнув голову к борту лодки, и стал осторожно подтягивать его, удерживая своим телом. Голова моего хозяина была откинута назад, словно у человека, потерявшего сознание. Я продолжал тащить на себя весло вместе с его грузом. Наконец, протянув руку, я ухватил господина Эжена за запястье. Ладно! Теперь все было в порядке, я сжал его руку как в тисках: неделю спустя у господина Эжена еще был на руке синяк.
Девчонки он не бросил; я втащил его в лодку, а вместе с ним и ее. Они лежали на дне почти одинаково беспомощные... Я кричал, окликал своего хозяина – какое там! Я попытался разжать ему руки, чтобы похлопать его по ладоням, но он так крепко стиснул кулаки, словно намеревался расколоть орех, – хоть локти кусай от отчаяния.
Снова схватив весло, я попробовал добраться до берега. Я не мастак грести, даже если сижу на двух веслах, ну а с одним веслом получалась все та же песня: я хотел повернуть лодку в одну сторону – она шла в другую, а течение уносило меня все дальше от пристани. Убедившись, что я прямехонько плыву к Гавру, я рассудил, признаюсь, что незачем делать глупости – надо позвать на помощь. И я принялся кричать как резаный.
Меня услыхали веселые парни из хибары, куда свозят утопленников. Они тут же спустили на воду свою чертову посудину, в два счета настигли меня и прицепили мою лодку к своей. Пять минут спустя мой хозяин и девушка лежали на соли, как сельди в банке.
На вопрос, не тонул ли я тоже, я ответил отрицательно, заявив, однако, что не против выпить стаканчик водки, чтобы успокоиться: ноги у меня были как ватные.
Мой хозяин первый открыл глаза. Он бросился мне на шею... Я рыдал, смеялся, утирал слезы... Бог ты мой, до чего бывает глуп человек!..
Тут он повернул голову и заметил девушку, которую как раз приводили в чувство.
«Плачу тысячу франков, друзья, – сказал он, – если девушка очнется. А ты, Кантийон, мой друг, мой отважный спаситель (я все еще плакал), приведи кабриолет».
«А ведь и правда! – вскричал я. – Про Коко-то мы забыли!»
Можете мне поверить, что я бросился бежать со всех ног. Добираюсь до того самого места... Ни кабриолета, ни лошади – и след простыл. На следующий день полиция отыскала Коко: какой-то любитель лошадей присвоил себе нашего конягу.
Возвращаюсь к хозяину и говорю:
«Дудки!»
«В таком случае возьми фиакр», – отвечает он.
«А что с девушкой?» – спрашиваю.
«Она чуть пошевелила ногой».
«Великолепно!» – воскликнул я.
Привожу фиакр. За это время девушка окончательно пришла в себя, вот только говорить еще не могла. Несем ее в рыдван. «Кучер, – приказывает господин Эжен, – на Паромную улицу, дом тридцать один, да поживее!»...
Эй, хозяин, приехали! Дом пятьдесят четыре, здесь живет мадемуазель Марс.
– Разве твоя история кончена?
– Кончена? Какое там!.. Я и четверти ее не рассказал, так, самую малость, все еще впереди.
История, которую он рассказывал, и в самом деле не была лишена интереса. Мне надо было высказать только одно пожелание нашей великой актрисе: видеть ее на сцене в 1831 году такой же божественной, какой она была в 1830-м. Десять минут спустя я уже был в кабриолете.
– Продолжай свой рассказ.
– Скажите прежде, куда вас везти.
– Безразлично, поезжай куда хочешь. Так ты говорил...
– Да, моя история! Мы остановились на словах: «Кучер, на Паромную улицу, дом тридцать один, да поживее».
На мосту наша девушка вторично лишилась чувств.
Хозяин высадил меня на набережной, велев позвать его домашнего врача. Выполнив приказание, я нашел мадемуазель Мари... Я говорил вам, что ее звали Мари?
– Нет.
– Так вот, это имя и было дано ей при крещении. Я нашел мадемуазель Мари в кровати, а у ее изголовья уже дежурила сиделка. Не могу выразить, до чего наша девушка была хороша: лицо бледное, глаза закрыты, руки сложены крестом на груди. Она походила на Божью Матерь, в честь которой была наречена, к тому же бедняжка была беременна.
– Так вот почему она бросилась в воду, – заметил я.
– То же самое сказал и мой хозяин врачу, когда тот объявил ему эту новость. Ведь мы-то ничего не заметили. Врач дал ей понюхать какой-то флакончик – вовек не забуду этого флакончика. Представьте себе, его оставили на комоде, а я, дурак этакий, подумал: наверно, аромат у него замечательный, раз он привел девушку в чувство. Слоняюсь я возле комода как ни в чем не бывало и, улучив минуту, когда никто на меня не смотрит, вынимаю из флакона обе пробки и подношу к носу. Вот так понюшка! Мне показалось, что я втянул в нос сотню иголок... Ладно, думаю, больше меня на этом не поймаешь. Слезы так и хлынули у меня из глаз. Увидев это, господин Эжен сказал:
«Утешься, мой друг, доктор отвечает за ее жизнь».
А я твержу про себя: «Может, он доктор и толковый, но если я заболею, нипочем за ним не пошлю».
Между тем мадемуазель Мари пришла в себя и, оглядев комнату, прошептала:
«Как странно... Где я? Ничего не узнаю...»
«Естественно, – отвечаю я, – по той простой причине, что вы никогда здесь не были».
«Помолчи, Кантийон», – говорит мне хозяин и тут же обращается к девушке, а он-то умел разговаривать с женщинами.
«Успокойтесь, сударыня, – говорит он, – я буду ухаживать за вами с братским уважением, а когда вы поправитесь настолько, что вас можно будет отправить домой, я немедленно перевезу вас туда».
«Так, значит, я больна? – удивленно спрашивает она; а затем, собравшись с мыслями, внезапно восклицает: – О да, да, я все вспомнила, я хотела... (Тут у нее вырвался стон.) И это, несомненно, вы, сударь, спасли меня. О, если бы вы знали, какую пагубную услугу вы оказали мне! Какое горестное будущее уготовило ваше самопожертвование незнакомой вам женщине».
Теребя свой нос, который по-прежнему горел огнем, я внимательно слушал их разговор, не пропуская ни единого слова, и потому пересказываю вам все в точности, как оно было. Мой хозяин утешал девушку как мог, но она только твердила:
«Ах, если бы вы знали!»
Видно, ему надоело слушать одно и то же, потому что, наклонясь к ее уху, он сказал:
«Я все знаю».
«Вы?» – переспросила она.
«Да! Вы любили, а вас предали и бросили».
«Да, да, предали, – подтвердила она, – подло предали, безжалостно бросили».
«Послушайте, – сказал ей господин Эжен, – поверьте мне ваши горести. Знайте, мною движет не любопытство, а желание быть вам полезным. Мне кажется, что я более не должен быть чужим для вас».
«О нет, нет! – воскликнула она. – Ведь тот, кто готов, как вы, рискнуть жизнью ради другого, – благородный человек. Уверена, что вы не бросили бы несчастную женщину, оставив ей в удел либо вечный позор, либо скорую смерть. Да, да, я все вам расскажу».
Тут я подумал: «Ладно, начало положено, выслушаем историю до конца».
«Но прежде всего, – добавила девушка, – позвольте мне написать отцу, ведь я оставила ему прощальное письмо, в котором сообщила о своем решении, и он теперь думает, что меня уже нет в живых. Вы позволите ему, не правда ли, приехать сюда? О, только бы в порыве отчаяния он не отважился на какой-нибудь безрассудный шаг! Позвольте, я напишу ему, чтобы он приехал незамедлительно. Чувствую, что только с ним я смогу поплакать, а слезы принесут мне облегчение!»
«Напишите, конечно, напишите, – сказал мой хозяин, пододвигая ей перо и чернильницу. – Кто посмеет оттянуть хотя бы на минуту священное свидание дочери с отцом, полагавших, что они разлучены навеки? Пишите, я первый прошу вас об этом. Не теряйте ни минуты. Как должен страдать в эту минуту несчастный ваш отец!»
Тем временем девушка настрочила записку хорошеньким бисерным почерком и, подписавшись, спросила адрес нашего дома.
«Паромная улица, дом тридцать один», – пояснил я.
«Паромная улица, дом тридцать один!» – повторила она.
И – хлоп! – чернильница опрокинулась на простыню. Помолчав, девушка заметила с грустью:
«Верно, само Провидение привело меня сюда».
«Провидение или не Провидение тому виной, а потребуется целая прорва щавелевой кислоты, чтобы вывести это пятно», – пробормотал я.
Господин Эжен казался озадаченным.
«Я вижу, вы удивлены, – проговорила она. – Но, узнав мою историю, вы поймете, почему такое впечатление произвел на меня адрес, названный вашим слугой».
И она вручила ему письмо для своего отца.
«Кантийон, отнеси это письмо».
Я бросаю взгляд на адрес: улица Фоссе-Сен-Виктор.
«Конец не близкий», – говорю.
«Не важно, найми кабриолет и возвращайся обратно через полчаса».
В два счета я выбежал на улицу; мимо проезжал кабриолет, и я вскочил в него.
«Сто су, приятель, чтобы отвезти меня на улицу Фоссе-Сен-Виктор и вернуться обратно!»
Хотелось бы мне самому хоть изредка иметь таких щедрых седоков...
Останавливаемся у невзрачного дома. Стучу, стучу, наконец привратница, брюзжа, отворяет дверь.
«Брюзжи себе, – бормочу я и спрашиваю: – На каком этаже живет господин Дюмон?»
«Боже мой, уж не с вестями ли вы от его дочки?»
«Да, и с отличными», – отвечаю я.
«На шестом этаже, в конце лестницы».
Я поднимаюсь, перескакиваю через две ступеньки; одна дверь приоткрыта; смотрю и вижу старика военного, который безмолвно плачет, целуя какое-то письмо, и заряжает при этом пистолеты. «Должно быть, отец девушки, – думаю, – или я очень ошибаюсь».
Толкаю дверь.
«Я приехал к вам от мадемуазель Мари», – говорю ему.
Он оборачивается, становится бледным как мертвец и переспрашивает:
«От моей дочери?»
«Да, от мадемуазель Мари, вашей дочери. Ведь вы господин Дюмон и были капитаном при том самом?»
Он утвердительно кивает.
«Вот, возьмите письмо от мадемуазель Мари».
Он берет письмо. Скажу, не преувеличивая, сударь, что волосы дыбом стояли у него на голове, а воды у него лилось со лба не меньше, чем из глаз.
«Она жива! – воскликнул он. – И спас ее твой хозяин. Сию минуту, сию же минуту вези меня к ней! Вот возьми, мой друг, возьми!»
Он шарит в ящике небольшого секретера, вынимает оттуда три или четыре пятифранковые монеты, которые словно играли там в прятки, и сует их мне в руку. Я беру деньги, чтобы не обижать его. Осматриваю помещение и думаю: «Не больно ты богат». Поворачиваюсь на каблуках, кладу все двадцать франков позади бюста того самого и говорю отставному военному:
«Благодарю, капитан».
«Ты готов?»
«Жду только вас».
Тут он ринулся вниз по лестнице, да так быстро, как если бы съезжал по перилам.
Я кричу ему:
«Послушайте, послушайте, служивый, на вашей витой лестнице ни черта не видно!»
Какое там! Он был уже внизу. Ладно. Сидим мы в кабриолете, и я говорю ему:
«Не сочтите за нескромность, капитан, но позвольте вас спросить, что вы собирались делать с заряженными пистолетами?»
Он отвечает, сдвинув брови:
«Один пистолет предназначен некоему негодяю, которого может простить Бог, но которого я простить не могу. (“Понятно, – говорю я сам себе, – он имеет в виду отца ребенка”.) А другой – мне».
«Хорошо, что все обошлось иначе», – замечаю я.
«Дело еще не кончено, – говорит он. – Но скажи мне, каким образом твой хозяин, этот превосходный молодой человек, спас мою несчастную Мари?»
Тут я все рассказал ему. Слушая меня, он рыдал как ребенок... Сердце разрывалось на части при виде того, как плачет старый солдат; кучер и тот сказал ему:
«Сударь, как это ни глупо, а слезы застилают мне глаза, и я с трудом правлю лошадью. Если бы бедное животное не было умнее нас троих, оно прямиком отвезло бы нас в морг».
«В морг! – воскликнул капитан, вздрогнув. – В морг! Подумать только, что я не чаял найти мою несчастную Мари, мою любимую дочь в ином месте; я уже представлял себе ее, бездыханную, на черном и мокром мраморе! О, скажи мне его имя, имя твоего хозяина: мне хочется благословить его и поместить в своем сердце рядом с другим дорогим мне именем».
«С именем того, чей бюст стоит у вас в комнате, не так ли?»
«О, Мари! Ведь правда, что она вне опасности? Врач отвечает за ее жизнь?»
«Не говорите мне об этом враче: это редкостный олух!»
«Как? Разве состояние моей дочери внушает опасение?»






