Текст книги "Время ереси (СИ)"
Автор книги: Deila_
Жанр:
Фанфик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
Рагот качнул головой.
– Я знаю, о чем ты говоришь, thuri, и порой мне действительно кажется, что я слышал ее когда-то. Но не сейчас.
Конарик едва ли различил его ответ, затерявшийся в звучании золотых тонов. Глава Совета и так знал всё, что мог сказать ему Меч Исмира: быть человеком недостаточно, чтобы слышать музыку Звездного Сердца.
Но он, связующая нить между двумя полюсами Ака, слышал.
– Там ее не было, – проговорил Конарик, все так же глядя в пустоту. – Там… на Атморе. Мне тяжело ее вспоминать. Я словно… слепну, когда пытаюсь взглянуть на нее еще раз… Боги, вы ввосьмером переломали меня всего.
Рагот не ответил. Конарик впервые взглянул на него – за узкими прорезями маски было не различить глаз.
– Я больше не глух. Я вижу, как поёт Сердце Мира, вижу звонкое золото в его мелодии и искристую медь, я вижу столько, сколько никогда не увидеть ни тебе, ни кому-либо другому из смертных людей и меров. Но я – стекло, сквозь которое льется свет, я не могу удержать его в себе, как не могу удержать эту музыку.
Разбей меня.
Разбей меня на мириады звездных осколков, чтобы они вспыхнули ярко-ярко, как в самый первый миг Времени, и ослепили мироздание чернотой.
Рагот смотрел ему в глаза, и Конарик до безумия жаждал узнать, видит ли он собственное отражение – или безмолвную тьму. Жрец бога людей отдал бы и свою силу, и свою жизнь, пожелай того Голос Алдуина, без сомнений и сожаления.
Но этого мало.
Конарику нужно его Слово, его Имя, сама его суть, завернутая в тысячи слоев шелухи человечности, и когда настанет время…
– Позже, – только и говорит Рагот. – Время войны наступает позже.
Конарик кивает ему в ответ. Они оба знают, где лежит начало неразомкнутого круга; они знают это, потому что если имена отражают истинную суть – то ни один из них не является более смертным человеком.
Они уходят с Глотки Мира в молчании, прозрачном, словно морозный рассвет. Сейчас им не о чем говорить.
***
И всё же они, властители-рабы с именами драконов, были – полулюдьми. Странными, изломанными, с выскобленным нутром, до краев залитым чистейшим звездным светом: каждый из них был дорогой бога, ни один из них не ступил на нее. Сквозь них проступали обличья тех, чей истинный вид не могла объять земля смертных.
И лишь один из девяти был черен и пуст, и потому музыка мира текла сквозь него без единой ноты искажения.
– Он мертв, – хрипло сказал человек с обжигающе-горячей весной внутри и незрячими глазами. – Эльф. Герой.
– Да, – сказал Конарик. – Я его съел.
Героя больше нет. Исмир пожрал сам себя и ушел на войну, что окончилась тысячелетия назад. То, что осталось, обратилось в тонкую-тонкую нить границы между двумя полюсами пустоты.
– Я очень…
Очень
очень
– …голоден.
И всё вокруг залито музыкой, которой невозможно коснуться.
– Мы и так припозднились с великим пиром, – продолжает Конарик, обводя взглядом безмолвно замерший Совет Бромьунара. – Настало время…
Один из жрецов шагает вперед. Двуликий улыбается, глядя в лицо нагой бездне изначальной тьмы.
– Время лжи.
***
– Самая большая ложь, – говорит Вокун, – это жизнь.
Они остаются одни, наедине друг с другом: жрец создателя жизни и жрец ее пожирателя. Конарик отстраненно глядит, как он раскуривает трубку. Зачем ему эта возня с человеческим телом? Это всего лишь оболочка, ее крики боли и стоны наслаждения – глупое и уродливое подражание музыке, пронизывающей все сущее.
Если бы они хоть на мгновение забыли об этом…
– Вы не слышите музыку, потому что для этого нужно хранить тишину, – говорит Конарик. – Внутри. Нужно быть наполненным тишиной. Ваши тела, страсти, иллюзии… если ты отбросишь их, ты услышишь.
Вокун оборачивается на него и смеется. В его шальных глазах прячется что-то, чему Конарик не помнит названия.
– Ты не можешь ее коснуться, потому что надо понимать, о чем она поет. А это ты сможешь сделать, лишь запев вместе с ней. Тела, страсти, иллюзии… ноты, которыми ты говоришь с миром. Или мне назвать это иначе, ИС?
Вокун кладет ладонь на его плечо – с осторожностью, сожалением, пониманием и тем, чему Конарик не помнит названия. Чуть крепче сжимает пальцы.
– Ты должен стать человеком снова, чтобы закончить кальпу. Ты слышишь музыку, потому что ты пуст внутри, как пуст он, спящий в ожидании своего часа. Ты не можешь заставить ее замолчать, пока у тебя внутри лишь пустота.
– Я должен стать…
Нет, нет, нет, они не могут снова сотворить с ним это. Музыка прекрасна, музыка совершенна, она – единственное, что остается истинным в этом мире иллюзий; оказаться слепым в царстве обмана, глухим на маскараде лжи… всё равно что собственными руками вырезать из себя правду.
– Мне жаль, – говорит Вокун. Улыбается. – Ах, нет, прости, я лгу. Не держи обид на меня; по большей части я только это и делаю. Настало время лжи, Молчание Голода. Я расскажу тебе историю о любви и обмане, и ты начнешь видеть истину моими глазами.
Вокун учит его быть человеком. Снова.
Он говорит о любви и лжи, и о кровавой связи между ними, поскольку и любовь, и ложь стоят на крови. И еще он говорит, что больше нет ничего, лишь множество комбинаций трех элементов, некоторые из которых рассыпаются сразу же, некоторые из которых входят в легенды, а некоторые столь опасны, что их пытаются запретить даже богам.
Время течет сквозь пальцы кроваво-алым, его цвет теперь лишен золота. Часы, дни, ночи; месяцы, годы? Кому есть до этого дело?
Вокун учит его снова быть человеком, и постепенно он научится. Когда все истины мертвого бога станут его.
– Другой будет говорить тебе, что всему причина ложь, – серьезно говорит Вокун. – Третий – что первична лишь война. Не знаю, прав ли из них хоть кто-то, если не все; я не уверен даже в своих словах. Я знаю только, что будь иначе, я бы не смог даже произнести их.
– Двуличие Шора. Даже когда Сердце твоего бога угасло, а разорванные луны его тела гниют в небесах, ты пытаешься спасти его Любовь.
Вокун кивает.
– Любовь через Обман. Мы – лишь нити обмана, дым посреди зеркал, мы здесь потому, что мы должны быть здесь, и мы делаем только то, что мы должны делать. Об этом будут говорить и другие. Но я скажу кое-что еще.
Конарик знает, что скажет ему жрец величайшей лжи, и проговаривает это вместе с ним – беззвучно, как страшнейшую из ересей мира:
– Вопреки всему этому, мы свободны делать, что пожелаем. Всегда.
Ибо таково желание Любви-через-Обман, и до сих пор не нашлось ни в этом мире, ни за пределами мира силы, способной оспорить его.
Они стоят у края огромной чаши, заполненной водой; Конарик склоняется над ней и смотрит в спокойное отражение, на тонкую-тонкую-тонкую-тончайшую нить между двумя бесконечностями. Ему приходится приложить усилие, чтобы увидеть вместо нее жреца в золотой маске.
– Сними ее, – предлагает Вокун. Конарик качает головой.
– Не могу. Я не уверен, что под ней есть тело, и тебе ли не знать, как опасно развеивать иллюзии.
Вокун смеется.
– Что ты видишь в отражении, Конарик?
То, крохотную часть чего ты порой можешь заметить, когда выходишь за пределы смертности.
– Молчание Голода. Голос Алдуина. ИС.
Улыбка Вокуна остается прежней. Он неспешно затягивается, словно им совершенно некуда торопиться – и, отчасти, так и есть. Душистый дым ползет над хрустальной гладью.
– Попробуй еще раз. У тебя ничего не получится с Концом Времени, пока ты не ответишь верно.
Конарик снова склоняется над чашей и снова всматривается в горизонт, острый, словно дагонова Бритва. Возможно, он проведет так целую вечность.
– Я понял, – говорит Конарик. Или кто-то, чье лицо скрыто золотой маской с бивнями.
– Я знаю, что ты понял. Скажешь, если увидишь, – безмятежно отзывается Вокун.
– Я вижу.
Он боится отвернуться от зеркальной глади чаши, боится закрыть глаза даже на мгновение, чтобы не исчез хрупкий морок. Смотреть на него и видеть почти так же сложно, как смотреть и видеть Атмору. Только по другой причине.
Вокун останавливается рядом. Он не удостаивает чашу даже одного взгляда.
– Тебе не нужны зеркала, чтобы сказать это о себе.
Слова царапаются в горле, болезненные, тяжелые. На их сверкающее сияние нацелена ауриэлева стрела: позволь им вырваться наружу, и она всего долей вдоха позже пронзит сердце отчаянного безумца.
Вокун знает это. У него, должно быть, уже нет сердца, его обратил в пепел ауриэлев огонь, драконий огонь.
– Почему… почему это должно быть так, – хрипло говорит Конарик. – Почему… через боль, через смерть? Какой дурак воспевает любовь через смерть? Если бы он чуть получше все продумал, он бы победил, клянусь тебе, я видел эту войну, я на ней сражался! Почему… так?
Вокун пожимает плечами. Его это не слишком заботит.
– А тебе всё расскажи, – смеется он. – Давай, Конарик. Первый шаг на пути к Концу.
Он слушает, как рвется сияющая вечность внутри. Ауриэлева стрела разбивает ребро – ох, тьма, это безумно больно, его тело может чувствовать боль? фантомную боль неслучившегося (случившегося-не-с-ним)? – и вгрызается в сердце. А это почему-то не больно. Хотя он, в общем-то, знает, почему.
– Я человек, – шепчет Конарик, Молчание Голода, Голос Алдуина. Это похоже на признание вины и смертный приговор одновременно.
На самом деле, разницы никакой.
Спустя несколько минут, или часов, или бесконечностей Конарик зачерпывает музыку в ладонь и вдыхает в нее одну нерешительную ноту. Музыка мира слушает его – и принимает, отвечает, сливается с ним воедино, поскольку он говорит на языке Обмана, и этот язык понятен ей. Двуличие Шора подарил ему свой Голос, и когда настанет час конца, Молчание Голода будет говорить им – и семью другими.
Их будет достаточно, чтобы наступила тишина.
***
Совет Бромьунара встречает его снова, и теперь он может различить тревогу и усталость в их глазах, неукротимую решимость и злость. Конарик переводит взгляд с одного жреца на другого: на плаще Хевнораака давно засохшая кровь, конечно же, чужая; косы Вольсунг заплетены так, как плетут их северные воители перед смертельным боем; Рагот не расстается с доспехом из чешуи джиллы, но и на его почти неуязвимых пластинах видны едва различимые борозды, которых не было раньше.
– Сколько… сколько прошло времени?
Он потерял счет дней. Только люди измеряют время; для Конарика вечность – всё равно что мгновение. Он заставляет себя быть человеком, когда вся его сущность кричит об обратном. После Вокуна уже легче.
– Почти месяц, – говорит Вольсунг. Даже Голоса их звенят войной, они глубоки и сильны в этот последний решающий час – час мести и славы.
– Торопись, если хочешь успеть завершить начатое, – добавляет Рагот. Его взгляд чуть проясняется от кровавого хмеля смерти, Конарик не решается представить, впервые за сколько дней. – Я обещал тебе половину года, Конарик, и мы сделаем всё, чтобы у тебя было это время. Но больше мы не выдержим.
– У нас есть армия? – спрашивает великий военачальник. Хевнораак кивает.
– Теперь есть.
Живые, мертвые, одурманенные – все, кого можно швырнуть в горнило великой войны, все, кто может дать хотя бы лишнюю каплю утекающего прочь времени. Конарик слышит трепет множества крохотных крыльев: сладкий шепот Дибеллы чарует людей не хуже дэйдрических иллюзий, и они идут на смерть ради любви.
Ради нашептанной им любви к человеку в одеждах служителя драконов, но они об этом не узнают: любовь слепа, и слепы ее восторженные жрецы.
– Ричмены… несколько кланов, – добавляет Отар. Его владения лежат в окрестностях Маркарта, он делит Предел с Хевнорааком, вспоминает Конарик. Хевнораак фыркает, закашливается и раздраженно утирает кровь с губ – дурманящие разум тысяч людей чары отнимают у него все силы, несмотря на всемогущество шелкопрядов.
– Ричмены пойдут за кем угодно, если им пообещать реки крови и моря золота. У них накопилось довольно счетов ко всем прочим за четыре тысячи лет. А ворожеи? Они начнут войну за горстку человечьих глаз. Когда Костерезы и Зиморожденные перейдут горы, у нас прибавится людей.
– Драугры, – тихо говорит Кросис. – Все древние могильники теперь пусты. Если мы проиграем, позор будет нашим единственным стражем. Если победим, хранители и гробницы нам не понадобятся.
– Но всё это – только полгода, Конарик, – Рагот, не дослушав, жестко обрывает жреца Мары. – Мы ведем эту войну не для того, чтобы победить, и не для того, чтобы выжить. Мы дадим тебе полгода на то, чтобы ты выполнил свою работу. Большее не в наших силах, если только Исмир не спустится с небес, чтобы нам помочь, но… – он криво усмехается, – я бы на это не надеялся.
Конарик кивает.
Полгода на то, чтобы научиться петь так, что сама музыка мира подчинится его приказу. Полгода на то, чтобы принять в себе Голос каждого из восьми жрецов Дракона. Полгода на то, чтобы после этого услышать в себе Тишину.
– Постарайтесь не умереть до конца Времени, – говорит он строго и властно, обращаясь к каждому из самых верных своих слуг. – Я хочу, чтобы вы видели, как ваш долг будет выплачен.
Они молчат. Кто-то кивает в ответ, но не решается нарушить тишину.
Хевнораак недовольно кривится.
– Пошли, о великий. Моя очередь. Время любви, или как там говорят эти глупые правила глупых обрядов.
***
Время любви настигает его в Пределе, в горах Друадах. Здесь ослепительно и пьяняще пахнет весной, и Конарик не знает, отчего больше: от того, что вечных снегов коснулось солнце Руки Дождя, или от того, что Любовник Дибеллы ходит по этой земле. Здесь повсюду слышен тихий-тихий шорох мотыльковых крыльев за гранью тишины.
Хевнораак – возлюбленный правитель западных гор. Всё вокруг пронизано сладкой отравой его чар.
– Это не Изгои.
Грубые метки на скалах и холстинах, служащих знаменами, совсем не такие, как у Изгоев. Хевнораак кивает.
– Изгои у Маркарта с Отаром. Мне достались все прочие. Костерезы. Зиморожденные. Мелкие кланы. Их тут десятки, в Скайриме о них и не слышат, но они все прекрасно ненавидят всех прочих. Сложнее всего было сделать так, чтобы они не перерезали друг друга, – Хевнораак хохочет от души. На нем сейчас нет вычурных одеяний драконьего жреца – точно такие же грубые одежды горных дикарей, как и на прочих. И маска больше не скрывает его лицо, хотя она все так же здесь, незримая, но звенящая угрозой.
– Похоже, тебе нравится с ними, – хмыкает Конарик. Хевнораак фыркает и передергивает плечами.
– Я их ненавижу. Чуть меньше, чем всех остальных, всё-таки ричмены мне родня, хотя мне родня весь этот проклятый Тамриэль, чтоб его сожрали черви.
Он молчит какое-то время. Они стоят на горном уступе, под которым раскинулся огромный лагерь Костерезов; от высоких костров поднимается едкий дым, а от увивших камни ядовитых лоз – сладковатый дурман. Это место пропитано весенним хмелем и магией Предела – той неправильной, жуткой магией, которой пугают детей в пригорьях Хай Рока и Скайрима. Она коверкает саму природу земли, выворачивает ее наизнанку, поднимает мертвецов из могил и связывает их с миром живых оковами некромантии. Здесь молятся не Дибелле, а самым жестоким из дэйдрических лордов.
И Хевнораак позволяет им это – в равной жестокости, милосердии или равнодушии.
– Расскажи мне о ней, – говорит Конарик. – И Шор, и Дибелла говорят о любви, но я не вижу разницы между ними.
– Шор – одержимый слепец. Дибелла – расчетливая потаскуха, – без раздумий отвечает Хевнораак. – Ты увидишь, что такое настоящая любовь, Конарик, но ты захочешь вырезать собственные глаза, чтобы никогда больше этого не видеть.
– Ты поэтому ослеп?
Хевнораак поворачивает голову и смотрит на него как на дурака. И не скажешь, что незрячий.
Видимо, не поэтому, решает Конарик.
В горах Друадах слеп каждый, кроме единственного человека с белыми невидящими глазами. Чем дольше Конарик остаётся здесь, тем яснее различает тончайшую сеть шелка, окутавшую равно людей и нелюдей. Мотыльки цепляются к их душам и пьют их, как пчелы пьют нектар; пеленают их невидимой и неощутимой шелковой нитью. А потом – приносят добычу своему господину.
Хевнораак говорит, что он не хозяин шелкопрядам – не сказать даже, что друг. Просто он умеет с ними обращаться. «Примерно как твой ручной палач с джиллами», – хохочет он. Жрец божественной потаскухи.
А уж она-то знает свое дело.
– Хочешь, я покажу тебе настоящую любовь? – говорит Хевнораак как-то раз. – Чище не бывает. Пойдем, это всегда большое веселье.
Конарик следует за ним к центру лагеря. В этот раз они ночуют в лагере Зиморожденных. Зиморожденные поклоняются Малакату, но это мало заботит Хевнораака, горы Друадах – оплот любой веры и любой ереси. Еще они ненавидят орков, и наравне с трофейными звериными черепами на шестах и тотемах немало орочьих черепов. От этого Хевнораак в восторге. Орков он тоже ненавидит больше, чем кого-либо, и, будь у них чуть больше времени до конца, уже вел бы ричменские кланы на орочьи земли.
Но сейчас его не волнуют свинорылые. Любовник Дибеллы останавливается у одного из костров; Зиморожденные смотрят на него со страхом и обожанием – а это та гремучая смесь, от которой кипит кровь у любого, однажды ощутившего власть в своих руках.
Хевнораак указывает на одного из молодых воинов; ладно сложенного и сплошь исписанного татуировками: гордый знак отличия у горного народа.
– Ты. Помнишь, я взял твою женщину у тебя на глазах?
Мужчина кивает в ответ.
– Я помню, господин.
Конарик не может различить ярость в его голосе.
– Хорошо помнишь, как она визжала?
Хевнораак скалится ему в лицо. Рядом почти можно различить натянутые шелковые нити и трепет крохотных крыльев.
– Я… помню.
– Она любила тебя, как никого больше, и ты любил ее – потому я ее и выбрал. Я славно повеселился, глядя на тебя, пока корни вереска пожирали ее потроха. Подумай об этом хорошенько. Скажи, верен ли ты мне?
– Я верен тебе, господин, – в голосе ричмена призрачной тенью промелькнуло облегчение.
– Сделаешь ли ты то, что я скажу?
– Что угодно.
Хевнораак задумчиво склоняет голову.
– Ее труп все еще гниет у верескового древа. Пожалуй, я бы посмотрел на то, как ты самолично осквернишь ее останки. Вереску это тоже понравится.
Молодой Зиморожденный кивает.
– Я сделаю это для тебя, господин, – безмятежно отвечает он и уходит в сторону верескового древа, чья листва разлитой кровью алеет над присыпанными снегом пегими скалами. Хевнораак только молча провожает его взглядом.
Конарик молчит несколько долгих ударов сердца.
– Зачем ты это сделал?
– Затем, что это – настоящая любовь, – Хевнораак оборачивается к нему, и впервые на его лице видна почти звериная ярость. Мотыльки кружатся рядом; одного из них слепой жрец ловит в ладонь и крепко сжимает в кулаке, оставляя от шелкопряда лишь раздавленный хитин в пыльце и жиже. – Вот она. Вокун говорил тебе, что каждый свободен. Лжец! Даже в этом он лжет, безумное шорово отродье, о, если бы я мог, я бы заставил его сожрать его поганый язык! Думаешь, если бы каждый был свободен, этот мальчишка стоял бы и смотрел, как я развлекаюсь с его женщиной? Думаешь, он глумился бы над ее червивым трупом по одному моему слову? Он любил ее больше собственной жизни, я видел это, и одного только шепота мотыльков достаточно, чтобы всё это не значило ничего. Ни один из нас не свободен! Я стал жрецом Дибеллы, потому что эта тварь хотя бы честна, и она знает, что свобода – это ложь. Сладкая утешительная ложь старика, одурманенного собственным вонючим куревом. Взгляни вокруг: люди из одного клана все равно что братья, хочешь, я заставлю их резать друг друга и купаться в потрохах?! Хватит одного только моего слова!
Конарик отрешенно качает головой. Хевнораак зло выдыхает ругательство на каком-то из старых тамриэльских языков и отворачивается.
– Иди к вересковому древу, Конарик. Увидишь истинную суть любви.
Любовь – это средство; человек в золотой маске осознает это, бродя по лагерям кочевников в горах Друадах. Вместе с кочевниками он спускается в южные предгорья к орочьим крепостям и наблюдает, как резня приобретает привкус хмельного безумия.
Ядовитый дурман, шепот шелкопрядов, ключ к человеческой воле. Это метод власти, не знающий себе равных. И он…
Милосерден?
Поскольку каждый из тех, окутанных шелковыми нитями, бесконечно счастлив и пьян от любви.
Хевнораак плюет Конарику под ноги, когда слышит об этом.
– Это ты называешь милосердием? Песьи потроха, какая разница, счастливы мы или нет? Ничто из этого не имеет значения, поскольку это ложь, это просто еще одна ложь! Я читал Свитки. Это можно проделать, если разбираешься в том, что лепечут мотыльки. И знаешь, что я понял? – он безумно смеется и наклоняется чуть ближе. – Ничто не имеет значения вообще.
– Мы пишем Свитки или Свитки пишут нас? Они не зафиксированы, – возражает Конарик. Любовник Дибеллы качает головой.
– Ты глупец. Будь так, от Свитков не было бы никакого толку в предсказаниях, а толк есть. В них просто почти невозможно разобраться, если ты не джилла. Но даже так… даже глядя на крохотный осколок бесконечно малой части истинных знаний Свитка… можно понять одну простую вещь.
И теперь он наконец понимает – тоже.
Мотыльки шепчутся рядом, сияют разбитым строем строк и символов.
– Шор обманул всех.
Хевнораак кивает.
– Точно. Арена – это козлом драный фарс одного кукловода. Быть богом не лучше, только меньше лжи вокруг и сидишь повыше. Всё сущее – это просто… обман. Свобода? Ха! Каждый твой шаг записан в Свитках еще до того, как ты сделал его. Мы заперты в этом проклятом месте, обречены лгать сами себе, и некоторые из нас прокляты стократ хуже, потому что мы видим истину. Бал дери ее в зад.
– Неплохая причина создать собственного бога, который дает на все вопросы ответ «да пошло оно всё», – замечает Конарик. Хевнораак не понимает его слов, но это не столь важно. – Но ты так тщательно бережешь свою жизнь, Любовник… твоя маска не придает силы внушенной любви, не меняет твой облик, но тебе не страшны хвори и отравы – ты боишься предательства вопреки всей твоей армии шелкопрядов. Отчаянней других ты пытался вернуться в мир живых, когда твою могилу сторожил Валдар. Зачем?
– А отсюда нет выхода, – сказал Хевнораак спокойно и просто. – Сдохнешь – покрутишься в мясорубке Снорукава и начнешь сначала, забыв обо всём, только Свитки могут в следующий раз выдать роль похуже. Станешь богом – лишишься даже той сладкой лжи, которая не дает смертным сойти с ума даже после прочтения Свитков. Я жрец расчетливой шлюхи, Конарик, разве что я честен с самим собой.
Вот отчего Хевнорааку не нравится эта затея с Концом Времени. Он Любовник Дибеллы, самой его сути отвратительно завершение жизни, он слуга Начала. И он вовсе не уверен, что новое Начало Времени будет лучше.
Конарик думает уходить прочь от лагерей кочевников; Любовник научил его всему, чему должен был научить. И всё же почему-то остаётся. Что-то тревожит его серебряной щепкой под ребрами, не позволяет тону Дибеллы звучать ясно и чисто.
Что-то, о чем они умолчали друг с другом.
Иногда мотыльки становятся совершенно видимы. В горных сумерках они сияют крохотными огоньками, неторопливо кружась вокруг слепого жреца. Это не те мотыльки, за которыми тянутся шелковые ниточки ложной любви, незримые цепи контроля, эти – чистые, яркие, наполненные живыми душами. Хевнораак не гонит их прочь.
– Они мертвы, – негромко говорит Конарик. Он догадывается об этом не сразу, но теперь – видит. – Мертвы, и всё равно даже сейчас оберегают тебя от бед. По собственной воле.
Хевнораак огрызается резким ругательством, но больше не добавляет ничего. Один из шелкопрядов садится на его раскрытую ладонь и с интересом елозит длинными усиками по огрубелой коже. От мотылька разит эйдрическим сиянием, как жесткой радиацией. Фактически, это она и есть: падомаику бы не поздоровилось рядом с ним.
– Я не всё сказал, – говорит Хевнораак. Отчего-то акцент в его голосе снова становится ярче. – Мотыльки связывают меня с живыми душами. Я… вижу их. Все. Всё, что видят мотыльки – вижу и я. Не могу перестать видеть. Мотыльки не понимают, они простые, им нет дела до того, что внутри души, они просто таскают эти… фьюроны? Так их монахи называют. Мотылькам нет дела, гниль там, от которой ничем не отмыться, или свет такой, что самого изнутри сжигает. Пытки хуже нет в смертном мире, чем видеть это всё, в каждом, постоянно. Знаешь, что обо мне говорят: что мне на Дрожащие Острова дорога, что я людей мучить люблю веселья ради. Не любил. Но они чище становятся, всю грязь светом заслоняет, когда ничего не хочется, только жить, только чтобы боль кончилась. Легче видеть. Теперь мне почти все равно, только разницы никакой.
Конарик отвечает молчанием. Ему незачем говорить вслух.
– Да, – тихо говорит Хевнораак. – Ты правильно понял. Света там очень мало. А вот всю грязь и за четыре тысячелетия не выблевать.
– Почему ты предпочел видеть? – задает Конарик последний свой вопрос, один из самых важных вопросов. Хевнораак только качает головой. Он знает ответ, видит его в самом себе, видит, почему предпочел гнилую истину сверкающей лжи, но его правда останется только с ним, какой бы она ни была.
Конарик кивает:
– Спасибо.
***
Время милости застает его в древнем городе, расколотом водопадом. Вода в реке Карт по-прежнему хрустально-прозрачная и ледяная, но даже ей не под силу смыть кровь с белоснежных камней маркартских мостовых. Нордской кровью залит Маркарт до самой Подкаменной крепости, и даже в ее стенах все еще стоит запах смерти.
Изгои вернули нордам семьдесят шестой год с излишком.
– Кочевники, шаманы, дикари… и ты собираешься удержать их в каменном городе? Ричмены даже не строили своих городов на протяжении четырех тысяч лет.
Отар неопределенно хмыкнул. Новые властители Маркарта суетились на улицах далеко внизу, но до каменных стен ярлова дворца всё же дотягивался робкий дымок из пекарен и кузницы – роскошь, которой не видело племя Изгоев уже давно.
– Четверть века они мечтали о мести – даже если вычеркнуть из людской памяти четыре прочих тысячелетия. Они ее заслужили. Если мой бог провозглашает милосердие, разве это не оно?
– Ты не можешь быть милосерден ко всем.
Отар кивнул.
– Будь осторожнее, Конарик. Равновесие между милостью и жестокостью значит лишь, что чем ярче свет ты принесешь одному, тем глубже станет тьма вокруг другого.
– Я догадываюсь, что ты испытал это на себе, Отар Безумный. Драконья война – не лучшее время для милосердия.
Рука-со-Щитом Стуна беззвучно усмехнулся и перевел взгляд на улицы города. Птичья стая с пронзительным граем закружила вдали; ворожеи не любили каменные города, но были любопытны, как и их ручные вороны.
– Мне почти нечего сказать тебе, Конарик. Останься ненадолго в стенах Маркарта и смотри, какова жизнь в нем для тех, кто выжил и победил, и для тех, кто выжил и потерпел поражение. Смотри на маятник равновесия и не склонись ни к одной из его крайностей; когда тебе удастся это, сила Стуна станет щитом в твоих руках.
Маятник равновесия качался из стороны в сторону, не находя баланса. В Сидну швыряли мертвецов и тех, кому позволили выжить в маркартской бойне; в шахте их и хоронили новые заключенные, онемевшие от горя и страха. Из Сидны не доносилось даже плача.
Они все знали, что однажды этот день придет. Разогнавшийся маятник не остановить. Изгои, сбежавшие с Маданахом, вернулись бы рано или поздно – разве что их вел обратно Отар Безумный, слуга страшного милосердия бога. Изгои пели дикие песни и возносили жертвы своим идолам, звериным тотемам и дэйдрическим лордам; ворожеи пировали на трупах, бывшие хозяева Маркарта были либо мертвы, либо хуже – живы.
Тонар Серебряная Кровь был уже мертв, убит людьми Маданаха во время их побега из Сидны, а его брат имел несчастье дожить до второго восстания. Конарик с трудом узнал его, привязанного к высокому тотему на городской площади: рук и ног у Тонгвора уже не было, но шаманское колдовство Изгоев не позволяло ему умереть. Язык ему оставили, но Тонгвор кричал беззвучно: после нескончаемых пыток у него не осталось голоса.
Маленьких детей Изгои обычно не убивали, если только этого не требовали ритуальные обряды. Дети были ценны: это он узнал еще в кочевничьих лагерях Зиморожденных и Костерезов. У ричменов выживало слишком мало собственных детей, и они крали их из бретонских и нордских деревень, как крали женщин, а порой и мужчин. Взрослые пленники редко привыкали к новой жизни, а детей растили так же, как и детей самих ричменов. Вопросы о чистоте крови не волновали горные племена. В Маркарте они не стали изменять своим обычаям, хотя Конарик не решился бы ответить, было ли это благом – и для кого.
Равновесие. Это слово перекатывалось на языке каплями металла. Он помнил свой первый урок о нем, беседу о сути Ro.
Единожды нарушенный, его не вернуть.
– Мы не храним мир, – сказал Конарик корчащемуся на тотемных шестах Тонгвору. – Между людьми и драконами, между людьми и богами, между всем и ничем. Мы храним баланс.
Может быть, во времена Драконьей войны Отар оступился – а может, маятник просто качнулся слишком высоко.
Мы просто делаем то, что мы должны делать.
В милосердии, как и в жестокости, нет справедливости. О справедливости не говорит ни один из Девяти богов, кроме Джунала, от чьего Ока не укроется никакая тень.
Конарик уходит из Маркарта к человеку, о котором не знает почти ничего.
***
Время жертвы начинается с подъема на Двуглавый пик. Отчего-то он знает, что его путь лежит туда, хотя никто не Кричал его Имя с вершины, призывая прийти. И отчего-то он предпочитает пройти длинной дорогой, хотя он может просто проложить порта…
Эй, урод!
От неожиданности Конарик останавливается. Ветер залихватски хохочет вокруг: эй, сопля, держу пари, ты не найдешь меня, даже если я буду Кричать у тебя под носом, эй, слышишь, морда арбузом, слабо меня отыскать…
Эхо веселых издевок не затихает до тех самых пор, пока он не поднимается к самой вершине горы. Это занимает время, хотя Конарик все-таки решает поторопиться ближе к концу.
– Ох, точно, – говорит он, бросив всего один взгляд на Стену у открытого саркофага. Ту‘ум-дразнилка. Казалось бы, совершенно лишний Крик для драконьего жреца, чье владение элементарной магией могло бы спалить в пепел Мертвые Земли и остудить Хладную Гавань.
Кросис усмехается без капли обиды.
– У меня был отличный брат. Только он мог написать такое над моей могилой.
– Тебя звали Оскаром?
– Да. Но Глупца дописал Модир.
– О.
Драконий жрец, сохранивший два имени разом?.. Безумие. Это едва ли возможно представить. Ритуал принятия Маски выжигает прежнюю сущность каленым железом, вырезает всё лишнее, и требуется немало времени и силы воли, чтобы собрать из крохотных осколков хоть что-то, напоминающее прежнего «себя».
Если только…
– О боги, – бормочет Конарик. – Редко встретишь драконьего жреца, само Имя которого…