412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зигфрид Ленц » Учебный плац » Текст книги (страница 9)
Учебный плац
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:10

Текст книги "Учебный плац"


Автор книги: Зигфрид Ленц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)

Дома она ничего не рассказывала о цветах, ничего не показывала и не спрашивала, и все-таки я думаю, что она подозревала меня, потому что чаще, чем обычно, глядя на меня, качала головой, не с упреком, а только с грустной улыбкой. Больше всего я радовался, когда она давала мне задания. Чистил я ее туфли или чинил замочек ее цепочки, на которой висел каплевидный янтарь, я старался продлить свою работу; частенько я от страха бросал все, потому что мне казалось, что я прикасаюсь к самой Ине, к ее ноге, ее шее. А если мне случалось передавать в холленхузенскую сберкассу письмо для Рольфа, так я только первую половину пути нес его в руках; едва выйдя на Тополиную аллею, я засовывал ее письмо за ворот рубашки. Какое испытал я счастье, когда мне позволено было одолжить ей деньги; у нее на глазах я открыл чучело хорька, в котором я прятал все монеты, полученные от шефа или от Доротеи; больше восьми марок высыпал я из хорька. Ина пересчитала деньги при свете моего карманного фонаря и в благодарность разрешила мне на другой день ее проводить. Она купила Рольфу игру с шестью стрелами.

Ина собиралась отдать мне эти деньги через месяц, но, когда время истекло, она попросила еще такой же срок, чему я очень обрадовался и желал только, чтобы она еще долго-долго должна была мне эту сумму. Ину тяготило, что ее карманных денег не хватало, чтобы выплатить долг, это ее очень тяготило, но, когда она однажды хотела дать мне две марки в счет долга, я не взял ее денег и утешил ее. Довольна она все равно не была, она беспокоилась, страдала оттого, видимо, что не могла сдержать своего обещания, иной раз мне даже казалось, что она избегает меня, чтобы не вспоминать о своем долге, но это тяготило и меня, и потому я придумал план, как освободить ее от долга, от всей суммы разом.

Разгадать мои знаки; я придумал много всяких знаков, ведущих вдоль и поперек нашей территории к моему тайнику, к старому остову лодки; я разметил путь к нему, разложив кое-где камни, обломал сучья, повывесил тряпицы и клочки пестрой бумаги на молодые деревья; поначалу Ина колебалась, но на мои терпеливые уговоры согласилась и приняла мое предложение: она попытается отыскать меня с помощью моих знаков. Удовольствия она никакого не испытывала, и, хоть согласилась, видно было, что сомневается; возможно, думала, что я слишком уж облегчаю ей задачу – как разом избавиться от долгов. Поиск следовало начать у валуна, который мы с шефом выкопали; стрела, начертанная мелом на выветрившемся горбе, указывала направление, в котором должна была пойти Ина – не зная, что мой тайник находится у самого валуна.

Из своего укрытия я следил, как хорошо она ориентировалась поначалу, взгляд ее испытующе перебегал с предмета на предмет, с земли на растения, на столбы; кое-какие знаки она совала в карман, порой, казалось, потешалась сама над собой, особенно когда отбрасывала то, что приняла за знак, – палку или черепки цветочного горшка. Вскоре она уже зашла на участки молодых деревьев, чуть постояла у туй, но нашла бутылку, которая указывала на старый командный холм, поднялась на него и тут же исчезла в низине. Я не сомневался, что она обнаружит белую стрелу на нашем сарайчике, обойдет его и посевные гряды, подойдет к большой стреле, у которой лежал первый знак, подсказывающий обратную дорогу, и я уже радовался и представлял себе, как она найдет меня в моем тайнике. Притворюсь мертвым, я решил притвориться мертвым и вскочить, только когда она меня подтолкнет; так я решил.

Ина все не шла. Ина меня не находила. Я лежал, ждал, высматривал ее, я покинул тайник, вышел открыто, взобрался на валун, а потом побежал даже на командный холм, откуда мог обозреть всю окрестность. Ины нигде не было. Я еще немного посидел там, наверху, а потом отправился ее искать, я искал повсюду, у нас среди посадок, у Холле, у выжженной насыпи, но Ина не появлялась, и на Коллеровом хуторе никто не знал, где она. Когда стемнело, на меня напал страх, я ощутил его в животе, в висках, точно колонну муравьев на коже, и сразу же после ужина поднялся в свою клетушку.

Было еще не очень поздно, когда Ина вернулась, ее никто не упрекал, наоборот, ее похвалили за то, что она съела весь суп из фиолетовой бузины, да еще и все манные клецки. Обо мне она не спросила, но и со всеми не осталась, они же каждый вечер оставались и читали книги; она только минутку-другую поговорила тихонько с шефом, после чего поднялась наверх, спокойно, так что по ее шагам ничего понять было нельзя, а перед нашими дверьми на какой-то миг остановилась, словно бы ей надо было еще что-то обдумать.

И постучала ко мне. Стукнув второй раз, она вошла и шепотом спросила:

– Ты спишь, Бруно?

Я поднялся, убрал вещи с табурета, просто смел их на пол, а Ина села на него в свете моего фонаря и улыбнулась огорченно, не спуская глаз с клочка бумаги, который держала в руке. Я узнал его. Это было то самое письмецо, которое я прикрепил к стреле, как первый знак, подсказывающий обратную дорогу, карандашом я написал там: «Чтобы Ина меня нашла».

– Не огорчайся, – сказал я, – ты же разгадала бо́льшую часть знаков, и этого достаточно, ты мне больше ничего не должна.

И еще я сказал:

– Ты хорошо читаешь язык знаков. Я тайком наблюдал за тобой.

Какая она вдруг стала серьезная, какая серьезная, и как едва-едва отрицательно помотала головой; она наклонилась ко мне, посмотрела на меня, и взгляд ее выражал лишь одну-единственную настоятельную просьбу. Внезапно она положила письмо на мое одеяло и сказала:

– И речи не может быть о том, Бруно, я в последнее время все заметила, но о том, о чем ты думаешь, речи не может быть.

Я видел, как тяжело ей говорить об этом. И почувствовал, как что-то кончилось, ощутил в голове какой-то хаос звуков, все слова улетучились, но облегчение не наступило, даже когда Ина положила руку мне на плечо; мне внезапно вспомнилась река Мемель, она несла вниз последний лед, огромные льдины, на одной льдине стоял я, и меня несло по течению, я видел, как подтаивают голубоватые края льдины, а меня несло все быстрее и быстрее, льдины обламывались одна за другой, их уносило, а на берегу остался отец, его багор до меня не доставал.

– Ты же близкий нам человек, – сказала Ина, – мы же твоя семья.

Так она сказала, но это было не все; не шевеля своими сухими губами, она говорила еще своим другим, своим внутренним голосом, и я слышал четко, как этот голос сказал: «Бедный Бруно».

Знать бы мне, что она хотела этим сказать и что хотели сказать шеф и Доротея, когда порой коротко бросали: «Оставьте Бруно в покое…»

Бросали грустно, предостерегая, а иной раз и озабоченно, после чего всегда на какой-то миг умолкали, словно их угнетала неизвестность. Но я догадываюсь, что́ это было, это, видимо, мой вечный голод и моя вечная жажда, которые ставили их в тупик.

Однажды Доротея увидела, как я пил из Большого пруда у Датского леска, я лежал на берегу, облака отражались в воде, и мне казалось, что я одновременно пью из пруда и из отраженного неба. Вдруг Доротея закричала:

– Боже, Бруно, да ты же лопнешь!

Тогда я сказал, что могу выпить весь пруд, стоит ей только захотеть; но она подняла меня и повела домой. А однажды шеф застал меня на брюквенном поле Лаурицена, он глазам своим не поверил, глядя на кочерыжки, что остались после меня; просто невозможно, считал он, чтобы в меня влезло столько брюквы; он покачал головой, встревоженно пощупал мой живот и сказал только одно:

– Бруно, Бруно.

И еще он сказал:

– С тобой, видимо, надо исходить из иных масштабов.

Не знаю, как все это могло случиться, знаю только, что Ина подарила мне свою янтарную бусину – не цепочку, а только бусину, и я зажал ее в руке, когда Ина ушла, я сжимал ее, давил на нее, пока ладонь не заболела. Знать бы мне только, куда подевалась эта бусина, она исчезла, как все остальное, может, ее затоптали в землю; а может, она в Датском леске, заросла мхом и папоротником.

Значит, меня все-таки позвали – иной раз я слышу свое имя, хотя меня никто не окликает, или кто-то окликает, а я не знаю, кто это, – но тут в воротах стоит Макс, с кульком в руках, из которого сыплет в рот изюм с орехами, вот сейчас он и мне даст горсть своей любимой смеси. Башмаки его в глине, отвороты брюк потемнели, судя по этому, он уже давно вышел из дому, наверняка бродил среди плодовых деревьев; приветствуя меня, он протягивает мне свой кулек.

– Вот, Бруно, попробуй.

Он хвалит утро, вытаскивает меня из упаковочной, подталкивает к многорядному культиватору, и я понимаю, что он чего-то от меня хочет, Макс, он еще раз предлагает мне отведать его любимой смеси и приглашает меня присесть на раму культиватора.

– Вот чего мне порой не хватало в городе, – говорит он и кивает в сторону участков, где работники перешколивают двухлетние ели, – только в отлучке понимаешь, чего ты лишен.

Хожу ли я хоть иногда к Судной липе, хочет он знать, и я отвечаю, что нет. Помню ли я еще наши с ним совместные прогулки по берегу Холле, хочет он знать, и я отвечаю:

– Дивные были прогулки.

А то жаркое долгое лето – вспоминаю ли я при случае то лето, когда Холле почти пересохла и мы ловили рыб руками, и я отвечаю:

– Тогда каждый день готовили рыбу.

– Знаешь, Бруно, поначалу Холленхузен для меня мало что значил, но чем старше я становлюсь, тем больше ощущаю я его своим домом, – так он говорит и смотрит вдаль, куда-то поверх наших участков, над которыми то тут, то там повисла легкая дымка. – Под конец, когда ты ничего не достиг, тебе хочется по меньшей мере хоть где-то иметь свой угол.

Он тяжело дышит, иной раз даже со свистом, кулек ему не удается спокойно держать в руке, что-то его мучает, он все снова и снова отирает лоб и глаза, а башмаками то и дело едва заметно стукает друг о друга. Я не хочу его спрашивать, но вдруг все-таки спрашиваю:

– А когда выйдет к нам шеф?

Макс повернулся ко мне, и тогда я говорю:

– Многим его недостает.

Макс смотрит на меня так пытливо, словно подозревает меня в чем-то, и он, от которого я редко что-нибудь утаивал, не спускает с меня глаз; эта внезапная холодность, эта пытливость во взгляде и постепенно пробуждающаяся подозрительность – я едва в силах все это вытерпеть, он отступает от меня, чтобы лучше вглядеться в меня, а потом опускает голову, словно его мучает сомнение.

– Скажи, Бруно, ты не получал письма, письма из Шлезвига?

– Нет, – отвечаю я, – последнее письмо, какое я получил, было от Зимона, старого солдата, девять лет назад он прислал мне свои чертежи и планы. А когда я говорил в последний раз с шефом, это я точно помню: в прошлый вторник, вечером, я вытягивал из еловых веток мягкие хвоинки и жевал их, на этом он застал меня врасплох.

– И что он сказал тебе?

– Он только предостерег меня, вот и все.

Почему он так вымученно улыбается, почему хватает мерную рейку и начинает выцарапывать канавку между двумя лужами, канавку с уклоном, так, чтоб вода могла слиться? Почему хочет, чтобы мы прошлись по посадкам, немного, может, только до Холле?

– Тебе не хочется, Бруно?

– Отчего же, – говорю я и, обернувшись к Эвальдсену, машу ему, но он и так уже увидел, с кем я сижу.

Почему все сегодня не так, как обычно, когда я провожал Макса, почему я не ощущаю радости, которая всегда рождалась, когда он шел рядом со мной и рассказывал мне, как можно обрести счастье, рассказывал мне, почему человек тем больше остается самим собой, чем меньшим он владеет.

– Осторожней, дорога скользкая, – говорю я.

– Ах, Бруно, – отвечает он, – нигде, сдается мне, дождь не омывает так землю, как здесь, у вас, глянь-ка, как она блестит.

Как и в прошлые времена, я хотел, чтобы говорил Макс, я хотел только слушать его, но он почти ничего не говорит, ему приходится уравновешивать при ходьбе свою тучность и неловкость.

У одной из бочек с дождевой водой Макс остановился, выудил из воды двух-трех насекомых, смочил водой лицо и посмотрел на меня из-под склеенных ресниц, я понимаю, что он хочет меня о чем-то спросить, но сделать это ему не так-то просто.

– А теперь, Бруно, ты мне кое-что покажешь, да?

– Что? – спрашиваю я. И он тут же говорит:

– Нашу лучшую землю, нашу самую плодородную землю, надел, который ты выбрал бы себе, будь у тебя свобода выбора. Пошли, покажи мне.

– Шеф, – говорю я, – только шеф может это определить, это его земля от железнодорожной насыпи до Холле, он как никто другой знает, где лучше растут тополя, а где теневыносливые вишни и гребенчатые пихты, ему стоит только набрать пригоршню земли, и он уже знает, кому что полезно.

– Правда, – соглашается Макс, – никому не знакомы так хорошо его земли, как ему, но я хотел бы знать, какую часть ты считаешь самой ценной, какую ты выбрал бы, если бы тебе ее подарили или переписали на твое имя.

– Может, низину, – говорю я, – землю от валуна до низины, и подзолистую до каменной ограды, весь север бывшего учебного плаца.

Я показываю в том направлении, где лежит валун, машу в сторону посадок, описываю рукой круг, словно бы очерчивая границу до каменной ограды, за которой начинается заболоченный участок. Макс обдумывает мой ответ, что-то при этом припоминает, сравнивает мысленно; если бы Макс так не устал, я бы этого по его лицу не увидел, но вот он удовлетворенно кивает, словно бы выяснил то, что было ему очень важно.

Надо скорее рассказать ему мой сон; вот, значит, мне снилось: однажды в воздухе послышался рокот, взмахи крыльев, в темноте что-то потрескивало, что-то шуршало, слышался какой-то перестук, кто-то, точно на ходулях, ходил и бурил, где-то сшибались друг с другом стволы, тучи листьев тянулись мимо окна; слышен был какой-то бурный шелест, словно кустарник ходуном ходил, и я, выглянув, глазам своим не поверил: все наши деревья и кусты, все растения куда-то устремились, двигались туда-сюда с суматошной поспешностью. Собственными силами сорвались они со своих мест и расползлись на корнях во все стороны – не беспорядочно, как получается в толчее, а организованно, будто по команде. Уйти от нас они не собирались, это поспешное ночное перемещение совершалось только потому, что они меняли свои участки, опробовали новые места и хотели глянуть на шефа, меня и других, онемевших от удивления. Лиственницы быстро закапывались там, где только что еще стояли кипарисы, дуб поменялся местом с медленнорастущим нотофагусом, чубушник договорился с пузыреплодником и занял его посадочное место; особенно торопились плодовые деревья – айва, слива и орех. Во сне я бодрствовал до утра, и, когда наконец пришел шеф, я рассказал ему, что произошло; он с довольным видом выслушал меня, во всяком случае, не испугался, что ночное перемещение доставит нам много хлопот, и, подмигнув мне, посоветовал:

– Оставь их, Бруно, они сами лучше знают, какая почва им хороша.

У Макса мой сон вызвал только усмешку; он хочет идти дальше, хочет, возможно, измерить шагами ту территорию, что я ему очертил, но почему, почему ходит он со мной по участкам, на которых раньше никогда не бывал, почему у него такой вид, словно он все оценивает – маточную гряду, хвойные деревья. Как-то раз он сказал мне:

– Ничто так не владеет людьми, как боязнь потерять то, чем они владеют.

Каменная ограда еще сырая, в углублениях камней посверкивает дождевая вода, мы выбираем себе место и по знаку Макса садимся спиной к Холле и пастбищам. Он мог бы мне сказать, что случилось с шефом, что с ним будет, теперь, когда мы одни, и еще он мог бы мне сказать, придется ли мне уехать из Холленхузена, он же не обидится на меня за этот вопрос, Макс не обидится, он, который наверняка приехал сюда только затем, чтобы спасти что-то, он все прекрасно понимает.

– Итак, Бруно, – говорит Макс, – представь себе, что это твоя земля, от насыпи, там, вдали, досюда, вся твоя и записана на твое имя. Что стал бы ты делать?

– Эта земля – собственность шефа, – отвечаю я, – он ее поначалу арендовал, а потом купил, и все, что здесь создано, все это создано по его планам, ему принадлежит здесь решающее слово и всегда будет принадлежать.

– Ладно, – говорит Макс, – но предположим, она вдруг станет твоей, ты будешь ее владельцем, сможешь по своей воле распоряжаться всеми участками и посадками. Что стал бы ты делать?

Чего он хочет, почему ставит такие странные вопросы, это какой-то другой Макс, Макс, обуреваемый задними мыслями, может, он даже хочет поставить мне ловушку, теперь, когда все покатилось под уклон, как говорит Магда, как говорит Лизбет.

– Что стал бы ты делать? – снова спрашивает он.

– Шефу, – отвечаю я, – я бы сейчас же все со всеми правами передал шефу, ведь он способен сделать, что никто другой не способен, и ведь только ему подобает здесь распоряжаться.

Моя жестяная коробка с вишневыми косточками; там, где он сидит, в выемке между камнями, припрятана моя коробка, но я не стану ее доставать, не сейчас, у него на глазах я не хотел бы колоть вишневые косточки. Я чувствую, что он хочет задать мне еще вопросы, хочет еще порасспросить меня, а молчит потому, что нам машет с дороги у живой изгороди Иоахим и быстро идет к нам, так, словно искал нас, я уже слышу поскрипывание кожаной подшивки его бриджей. Всегда ему надобно носить с собой тросточку, полированную тросточку из черного дерева, которую он уже не раз приставлял мне к груди, когда разговаривал со мной, когда напоминал мне о чем-нибудь во второй раз. Они обменялись быстрым взглядом – я понимаю, что они хотят что-то обсудить, – Иоахим подает мне руку, он, который последний раз подал мне руку в мой день рождения, и наконец спрашивает:

– Все в порядке, Бруно?

– Да, мы тут немного посидели, – говорю я и хочу сразу же сделать то, что он ждет: возвратиться в упаковочную.

Но его тросточка пока возражает.

– Послушай, Бруно, нам надо кое-что уладить. Надо собраться всем вместе. В крепости все считают, что тебе надо как-нибудь вечером подняться к нам. Мы известим тебя.

Ну вот, час настал, теперь они меня отошлют, после всех этих лет, может, и мне дадут на прощание фотографию и какую-то сумму денег, как Лизбет, торжественно вручат, а потом захлопнут за Бруно дверь; но до того я еще поговорю разок с шефом, с ним, которому я всем обязан, который назвал меня однажды своим единственным другом. Я попрошу шефа оставить меня у него, я принесу ему все, что у меня в тайниках, он нуждается во мне, он войдет в мое положение.

– Ты понял, Бруно? В крепости, в один из ближайших вечеров.

– Да, – говорю я и спрашиваю: – Мне придется уйти?

И опять они обменялись взглядом, Иоахим смотрит на меня с удивлением, не иначе, как если б я сказал что-то запрещенное.

– Об этом речи не было, Бруно, – говорит он, на этот раз не покачав головой.

Кивком он приглашает Макса, который с готовностью следует за ним; им надо много сказать друг другу.

Какой же ералаш в моей голове, мне надо наколоть вишневых косточек, горсть горечи, ядрышки помогут мне обрести покой, ясность, мне нужно составить план, чтобы, когда они меня позовут, план был готов. Нет, я не уйду с бродячими ремесленниками и в город не уеду, охотнее всего я бы уехал к морю или туда, где сажают леса, сосны приморские, может, на какую-нибудь косу. Желтый плот. Команда, выстрелы, крики. Топот ног. Они объявили шефа недееспособным. Солдаты штурмуют командный холм, штурмуют палубу, устремляются в низину, прыгают с оружием и снаряжением в воду; сбор после атаки, фонтаны брызг над тонущими.

Может, шеф тоже хочет уйти, тогда я буду его сопровождать, просто пойду вслед за ним. Была бы у меня хоть та окарина, которую я нашел под карликовыми елями на месте старого бивака, она была грязная, липкая, но, когда я вымыл ее в мыльной воде, она опять стала издавать звуки. И шеф как-то сказал:

– Кто эти звуки услышит, пойдет вслед за ними, продолжай упражняться, Бруно.

И еще он сказал:

– Когда ты будешь достаточно хорошо играть, все здесь за тобой последуют, даже буки и вязы, все наши посадки.

Но остается еще то место, которое избрал муж Ины, когда не нашел для себя никакого выхода; он, который, когда жил здесь, всех оттеснял, брал на себя всю ответственность и был на голову выше всех остальных, только не шефа, – Гунтрам Глазер – просто пошел на железнодорожный путь, лег там на рельсы и стал ждать ночного поезда в Шлезвиг.

Скоро, Бруно, скоро они тебя позовут. Ограду я оставлю чистой. Кто найдет скорлупу вишневых косточек, подумает, конечно же, что здесь мышиный склад.


Экспедиционный сарай; здесь, где теперь упаковочная, стоял когда-то наш экспедиционный сарай, меня не было, когда его снесли, возвели же мы его для нашего первого Дня открытых дверей, ранней осенью. Я тогда не знал, что такое День открытых дверей, это была идея шефа, он многого ожидал от этого дня в те времена, когда Доротея, как только мы расходились по своим каморкам и они оставались внизу одни при тусклом свете, вечно ему на что-то жаловалась. Она подсчитывала и показывала ему, как возросли их долги, не упрекая, но озабоченно говорила ему об огорчениях, какие испытывала она, сталкиваясь кое с кем из Холленхузена, эти люди рекомендовали ей вернуться туда, откуда она прибыла, – только потому, что Доротея рассказывала в лавке о тьме-тьмущей черники и грибов в Роминтской пустоши; жаловалась она и на какие-то обиды, что наносили ей в местном самоуправлении, и на то, что в большой Ольховой усадьбе нам больше не продавали ни яиц, ни молока.

– Они относятся к нам как к чужакам, – говорила Доротея.

Шеф, который по вечерам часто еще вносил записи в поквартальную книгу или просматривал картотеку, куда заносил данные о наших первых, еще мизерных торговых операциях, отвечал ей не слишком речисто, может, очень уставал, переутомлялся, он всегда одно говорил:

– Придется потерпеть, Дотти.

Или:

– Мы не сдадимся.

А чтоб утешить ее, он говорил еще:

– Не слушай их болтовни, Дотти, настанет день, когда они первыми будут тебе кланяться.

Однажды шеф очень спокойно спросил Доротею, не бросить ли ему все и не уехать ли с ней и остальными; тут меня такой страх обуял, что я отполз на свой мешок и зажал уши, боясь ответа Доротеи. Она, видимо, была уверена, что здешняя земля нас разочарует и рано или поздно обнаружится, что все было напрасно, все проекты, усилия и старания, все впустую, но все-таки она не предложила шефу покончить здесь со всем и вовремя убраться, этого она не сделала.

Как-то вечером – мы все сидели еще у них внизу, перед уже пустыми тарелками, – шеф вдруг объявил:

– Мы проведем День открытых дверей. Если они сами, по своей охоте, не идут к нам, так мы их официально пригласим, чтобы познакомить с нами и нашей работой в питомнике.

Поскольку никто из нас не знал, что ответить на его предложение, он поднялся и, медленно шагая вокруг стола, стал высказывать идеи, приходившие ему в голову, – что следует включить в программу такого Дня открытых дверей; начнется этот День приглашением и общим знакомством, а закончится показом экспонатов и приемов и советами каждому гостю. Мы организуем экскурсии по всем участкам, Эвальдсен и два работника из тех, что с половинным рабочим днем, покажут, как следует сажать ягодные кусты и вечнозеленые деревья, розы и фруктовые деревья; мы дадим советы, как украсить вазы, кадки и ящики для цветов, продемонстрируем искусство прививки; а завершить этот День шеф замыслил розыгрышем в лотерею редких растений.

– Что вы на это скажете? – спросил он.

Ему и спрашивать было незачем. Ина тут же готова была нарисовать цветные приглашения, с деревьями, низко кланяющимися, с кустарником, подзывающим гостей; она сразу же заявила, что даст объявление в шлезвигскую газету и позаботится о рассылке приглашений. Иоахиму поручили заведовать кассой, а в конце Дня взять на себя лотерею, и он сразу же сообразил, где можно одолжить кассовый аппарат и как будут выглядеть лотерейные билеты, каждый аккуратно вырезанный и скрученный, перевязанный резинкой. Когда шеф внезапно остановился за мной, я сразу же догадался, что он и для меня нашел задание; его руки легли мне на плечи, и он заговорил надо мной:

– Никто так искусно не умеет прививать, как Бруно, он продемонстрирует все способы прививки, он покажет не только все методы прививки, но и улучшенную копулировку – с язычком. У Бруно найдется, чем их удивить.

Так он сказал. А поскольку сам он собирался провести обе экскурсии и к тому же обо всем позаботиться, то без задания осталась только Доротея – если бы Макс не уехал, шеф, конечно же, и его бы привлек, – Доротея не хотела сидеть дома, она хотела тоже внести свой вклад в устройство Дня открытых дверей, и когда шеф предложил ей приветствовать каждого гостя цветком, она ответила – нет, улыбнулась, чуть подумала и решила:

– У меня будет особое выступление, вы еще ахнете, я принаряжусь и выступлю особо, вот увидите.

Вспоминая наш День открытых дверей, я прежде всего вижу Ину, как она трудится над приглашениями, потом слышу стук молотков оттуда, где шеф с двумя работниками строит временный экспедиционный сарай, потом смотрю, как Иоахим нарезает и надписывает лотерейные билеты, и вновь чувствую, как сам я дрожу всем телом, практикуясь в обращении с серпеткой, со скоропрививателем и с окулировочным ножом.

Доротея – та в дни подготовки на долгие часы уединялась, читала, делала выписки, иной раз улыбалась, иной раз прыскала со смеху, а если кто из нас интересовался, над чем она смеется, она прикладывала палец к губам и опускала взгляд. Все волновались; даже бездомная кошка, которая прижилась у нас, стоило мне ее выпустить, тут же начинала мяукать у окна, просила впустить ее и прыгала всем по очереди на колени, Штумпе, наша кошка с шерсткой в желтых пятнах.

А раз все этого хотели, так наш День открытых дверей наступил очень быстро, осенний день, ветер уже потихоньку опустошил заросли кустарника, живую изгородь; две-три припозднившиеся ласточки еще выписывали свои узоры, погода была ясная, солнечная, хотя солнце и не могло высушить росу, и, выйдя ранним утром в воскресенье с Коллерова хутора, мы подмигивали друг другу и с надеждой тащили наше добро на участки. А что Доротея несла в мешке, закинув его за спину, оставалось все еще ее тайной, она не захотела даже, чтоб я дотронулся до ее мешка, она сама несла его до низины и исчезла с ним в сарайчике, запретив нам входить в него и подглядывать в щели.

Эвальдсен и оба его помощника расставили кадки и ящики и приготовили все, чтобы продемонстрировать свое искусство, Ина и Иоахим притащили раздвижной стол туда, где начиналась временная Главная дорога; кто к нам придет, должен будет пройти в ворота, украшенные гирляндами и бело-голубыми флажками, за воротами стоял шеф, чтобы приветствовать влиятельных особ и, возможно, немного их проводить. Мы сразу же встали по своим местам, словно все заранее отрепетировали; чего теперь еще не хватало, так это посетителей, воскресной процессии, какую я себе все время представлял: скептических, недоброжелательных и любопытных холленхузенцев, кое-кого – с разряженными детьми, которых придется много раз предупреждать, что ничего нельзя рвать или вытаптывать, и еще поток посетителей из окружающих селений, из Зеешпе, Лундби и Кляйн-Сарупа, и ко всему еще битком набитый поезд из Шлезвига.

Но как внимательно ни вглядывались мы в сторону Холленхузена и нашей пустынной станции – не видели никого, никто не выходил из поезда, никто не двигался к нам; нет, одна-единственная пара приближалась к нашим воротам – председатель общины, эта занудливая цапля, и его малорослая жена; она угрюмо ковыляла на кривых ногах рядом с ним, делая по меньшей мере в два раза больше шагов, чем Детлефсен. Они были первыми, с любопытством выслушали они приветствие шефа, но отклонили предложение сопровождать их, хотели сами глянуть на все тут – ну, так пошли, Труде, – и они пошли, а шеф остался, улыбнулся, пожал плечами. Детлефсены двинулись по направлению к валуну, а мы опять остались одни, ждали, озирались, мысленно представляли себе Холленхузен, где на каждом дереве висели наши цветные приглашения; Иоахим ничего другого придумать не мог, как встряхивать свою запечатанную коробку с лотерейными билетами, а шеф ходил туда-сюда, опустив голову, что-то время от времени бормотал и потирал запястья. Я никак, никак не мог оставить его, огибал ли он какой-нибудь участок, я сразу же бросался за ним, я все время чего-то ждал, не раз хотел ему что-то сказать, но просто не осмеливался заговорить с ним, сам не знаю почему. А так как я внимательно следил только за ним и занят был тем, что мысленно помогал ему, чтобы исполнилось его желание, я не заметил, как Ина ускользнула, она тайком прокралась к откосу у железной дороги и помчалась в Холленхузен; только когда она, вся голубая, скачками пересекала привокзальную площадь, я заметил, что ее нет.

Внезапно какие-то крики, смех – это Эвальдсен и оба его помощника, они кричали нам что-то, хохотали, обращая наши взгляды к низине, откуда поднималась какая-то старуха, она приближалась, шаркая в своих дырявых калошах, сгорбившись крюком, налегая всем корпусом на суковатую палку. Кофтой ей служил старый мешок, юбкой – еще более старый мешок, а с веревки, которой она подвязалась, свисала, покачиваясь и болтаясь вокруг нее на темной бечевке, всякая всячина: сушеные травы, кольраби, морковины и белая луковица. На руках у нее были шерстяные перчатки, но пальцы торчали наружу. Огромный головной платок, на котором был оттиснут календарь, едва позволял различить землисто-бурое лицо, а трясущийся подбородок, видимо, побуждал ее беспрерывно что-то бормотать себе под нос.

Я помчался к шефу, потянул его с ящика, а потом попытался подобраться к старухе с тыла и сорвать себе что-нибудь из болтающихся овощей, но старуха, остерегая, зашипела на меня так решительно, как и гусак не шипит, а шеф сказал только:

– Осторожно, Бруно, с ведьмами-травщицами надо соблюдать осторожность.

Старуха не только шипела, она нежданно-негаданно начинала делать пассы у тебя над головой, и ты замирал, стоял как вкопанный, а то стукнет палкой в землю с глухим буханьем, взвоет жалобно, так у тебя по спине мурашки побегут. Как легко она вспрыгнула на ящик, как уверенно повертелась раз-другой, тыча палкой во все четыре стороны света, на восток даже дважды ткнув, и все мы притихли, когда она выкрикнула своим ржавым голосом:

– С востока ветер, гусеницы, с ним,

страны неведомой, Татарии чужой,

а ты люпин мельчи, плети коняги влас,

избавишься навек от на́пасти лихой.


Помощники Эвальдсена подталкивали друг друга локтями, хлопали, но старуха глянула на них таким ведьминым взглядом, что им сразу расхотелось хлопать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю