Текст книги "Учебный плац"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
Крепость, он решил строить крепость.
– Настало время, Бруно, – сказал он. И еще сказал: – Теперь мы им окончательно завладеем, бывшим учебным плацем, на котором обучались всему, атаке и защите. Здесь будет стоять наш дом, он будет возвышаться над участками, дом, где достанет места всем. Коллеров хутор слишком уж обветшал. – Палкой он набросал на земле примерный план. – Здесь, видишь, здесь терраса на юго-запад во всю ширину здания, которое будет трехэтажным, а здесь главный вход и два боковых, ты получишь собственную комнату со всем необходимым, а впереди, видишь, это клумбы с розами, а по бокам рододендроны. Это будет дом-мечта, где каждый захочет жить.
Вечером после ужина шеф принес рулон с чертежами и разложил на столе, все было уже спроектировано по его планам и представлению, мы его окружили, слушали его пояснения и только диву давались тому, как хорошо он все предусмотрел и о каждом из нас подумал – даже Максу было выделено свое маленькое царство, хотя он приезжал к нам только на каникулы. Эти сплошные и пунктирные линии, эти поперечные разрезы, стрелки и числа; я не мог в них разобраться, не видел общей картины – в отличие от Ины, которая тут же все поняла и себе представила и только очень хотела бы иметь свой отдельный вход. Иоахим – того больше всего интересовало расположение комнат, его не заботил вид, в какую сторону выходят окна; кто будет жить рядом с кем – об этом он по крайней мере трижды спрашивал, и именно он хотел узнать, въеду ли я тоже в новый дом. Конечно, он рассчитывал на то, что шеф поселит меня в другом месте, и только хмурился, когда Ина на свой лад изобразила дом-мечту, высокий, неприступный, весь залитый солнцем дом, восточное крыло сплошь увито виноградом, красиво изгибающиеся клумбы с розами; на террасе она в качестве стража нарисовала дога, а из несоразмерно больших окон весело выглядывали все мы – причем мое окно было обрамлено виноградом. Не ведая, что шеф в будущем это для нее сделает, она посадила перед своим окном несколько лип – свое любимое дерево, а там, где низина, набросала небольшой прудик с гусями и утками, но шеф не дал выкопать там пруд.
Сколько было планов, вопросов и пожеланий; одна лишь Доротея почти ничего не спрашивала, она выглядела подавленной, казалось, ее гложет какая-то тревога, хотя она и радовалась вместе с нами и, словно бы скрепляя окончательное решение, подала чай с печеньем из кокосовых орехов. Перед сном, один в своей клетушке – лишь шеф с Доротеей еще оставались внизу, – я услышал, что ее угнетает, услышал ее опасения, тревоги, сомнения. Она была за постройку крепости, радовалась этому, как и все мы, но хотела, чтобы все было отложено по крайней мере на год. Я тут же решил на следующее утро пойти к остову лодки и вырыть все свои сбережения.
Дважды обламывалась палка, которой я рыл и скреб, и, так как руками было трудно копать липкую, от дождей липкую и глинистую землю, я взял лопату с коротким черенком и выкапывал у камней, которые положил как метку, небольшие ямки, но ни разу не услышал скрежета или звона. Все, все исчезло. Ничего, как то бывало раньше, не блеснуло мне навстречу. Я сел и долго размышлял о своих друзьях и о дожде, который смывает следы, и, чтобы успокоиться, раскалывал косточки вишен и ел ядра, и еще глотал капли молочного сока из одуванчиков.
Всегда этот зов; как часто мне казалось, что меня зовут, ясно слышу, как растягивают мое имя, но, когда я оглядываюсь по сторонам, никого поблизости нет.
– Бру-но!
– Да-да, иду, иду.
Это был голос шефа, он стоял у подножия командного холма, там, где тяжелая машина врезалась в землю и вынимала грунт, где они рыли котлован и обнесли участок земли металлическими прутьями и провисавшим красно-белым шнуром. Я сразу понял – тут что-то случилось; не только шеф и экскаваторщик, но также Эвальдсен и еще два-три человека стояли на свежевырытой горке земли и всматривались во что-то внизу, только стояли и всматривались, и по их лицам видно было, что они обнаружили там нечто необычное. Желтая машина с ее зубчатым ковшом извлекла на свет не полностью сохранившийся скелет, одной руки недоставало, ковш подцепил ее и выкинул на груду земли, но в остальном все было цело, все ребра, все лодыжки. Эвальдсен спустился в яму и осторожно стал смахивать остатки земли с костей, а череп обтер собственным носовым платком, в грудной клетке он долго и истово рылся и искал, жалея, что нет сита, которое ему бы сейчас очень пригодилось. Экскаваторщик скрутил себе сигарету и все только повторял:
– Только этого мне не хватало.
Хотя я стоял рядом с ним, шеф спросил:
– Но куда запропастился Бруно?
И когда я отозвался, послал меня в полицейский участок к Дуусу:
– Скажешь ему, чтобы он тотчас пришел.
Сначала Дуус не желал идти, как того требовал шеф. Он только, качая головой, поглядел на меня, когда я ему сказал, что мы там, где роют котлован для крепости, нашли уйму костей, и лишь тогда пристегнул портупею, когда я заговорил о мертвеце, которого экскаватор извлек на свет божий. Тут он припустился, тут он только поторапливал – скорей да скорей, а на командном холме хотел от каждого знать, когда и с какой точки тот обнаружил скелет, и все что-то записывал. Когда я спросил его, не останки ли это фельдфебеля, что много лет назад здесь пропал, он сказал только:
– Что ты в этом смыслишь.
После чего спустился в яму, немного пошарил и просеял немного земли сквозь пальцы; грудную клетку он лишь ощупал, но череп очень тщательно обследовал. Шеф помог ему выбраться из ямы, мы сразу окружили его, но и он мог сказать нам лишь то, что мы все и без того знали: что земля эта в прошлом служила учебным плацем и человека этого, конечно, захоронили здесь в те времена, кто знает почему. И еще он сказал:
– Тут такое творилось.
Он распорядился приостановить работы. Потребовал, чтобы ни к чему не прикасались до тщательного обследования и транспортировки останков. На прощание он только шефу подал руку и сказал:
– Как нарочно, правда?
А шеф пожал плечами и сказал на это:
– Учебный плац, тут можно всякое ожидать.
В сарае, в низине, где мы хотели немного отдохнуть, шеф лежал с открытыми глазами, это он-то, который способен был словно по заказу в любом месте мгновенно засыпать, никак не мог теперь уснуть, он рассматривал пятна сырости на потолке, растирал пальцы, временами тихонько кряхтел. Мне не пришлось оберегать его сон, как это часто случалось у каменной ограды или возле валуна, дыхание его никак не успокаивалось, и, зная, что я тоже не сплю, он вдруг начал говорить, рассказывать о другой стране, там горы мягко спускаются к морю, между редкими лесами пробкового дуба проглядывают мышино-серые камни, и холмы выглядят так, будто у них потертая шкура. Горы огибала железная дорога, временами исчезая в туннеле, а в ущелье, где росло лишь несколько низкорослых пихт, валялись опрокинутые вагоны, разбитые и искореженные, кверху колесами.
Поскольку пути постоянно разбирали или взрывали, шеф обязан был их сторожить, он и несколько человек из его роты, но они мало чего могли сделать, так как противник был всюду и нигде, и однажды их окружили и взяли в осаду. Многих перестреляли. Шеф был со своим лучшим другом, они делились всем, под конец горстью оливок, они долго защищались, но однажды ночью обоих ранило, и шеф пришел в себя лишь в медпункте. А друг пропал без вести.
После поправки у него была лишь одна задача: он должен выяснить, что сталось с его другом, и он искал и справлялся, проверял списки потерь, половину отпуска он потратил на то, чтобы все расследовать, – и лишь спустя два года, когда его снова командировали туда же, он что-то нашел. В красноватой чуть бугристой земле рядом с железнодорожными путями росло два оливковых деревца, из тех последних оливок, которые шеф сунул в карман своему другу. Так он узнал то, что хотел узнать.
Вот что шеф поведал внизу, в сарае, когда лежал, не в силах глаз сомкнуть, и он от всей души пожелал, чтобы нашли возле скелета у подножия командного холма хоть какие-то предметы, с помощью которых удалось бы установить, откуда человек родом, его имя, причину смерти; он имел в виду личный опознавательный знак или какую-нибудь зажигалку с монограммой, однако оказалось, что у человека там внизу все изъяли. Его останки бережно собрали и увезли; работа возобновилась лишь после того, как машина исчезла из виду, шеф самолично подал сигнал и предложил взяться за дело.
И он же самолично наблюдал за земляными работами и заливкой фундамента, всюду должен был поспеть, брал у архитектора или артельного старосты из рук чертежи и контролировал и сверял, случалось, сам подносил камни, а случалось, и пиво, обмерял и клал кирпич, лазал по лесам, даже мешал раствор. Монеты, газеты и документы мне было доверено заложить в стенной проем, и все стояли вокруг и хлопали, пока шеф замуровывал отверстие. Что за сутолока, подъезжающие и отъезжающие грузовики, и вечное облако пыли, и грохот, и приносимые ветром оклики; крепость росла все выше, и скоро мы с нашего Коллерова хутора уже стали различать еще не отделанную постройку – внушительное каменное строение, изумлявшее холленхузенцев и наполнявшее нас гордостью и нетерпением.
– Еще немного, – говорил шеф, – и мы своего достигли, тогда это раз и навсегда станет нашим учебным плацем.
Вот что он говорил.
К празднику по случаю окончания строительства пришли и кое-кто из соседей, дул порывистый ветер, унесший многое из того, что говорил артельный староста, да и речь шефа доходила лишь урывками, как бы то ни было, мы уловили пожелания, надежды и похвалы, которые попеременно становились слышны, а Доротея фотографировала ораторов и поодиночке, и когда они жали друг другу руки, она снимала не переставая, когда привязывали праздничный венок с пестрыми лентами и когда кровельщики и плотники демонстрировали нам свою игру, сохранившуюся еще только в Холленхузене: с последней уложенной балки кровельщики пытались подтянуть к себе наверх плотников, те же всей своей тяжестью сопротивлялись и в свою очередь пытались стащить вниз кровельщиков, от такого перетягивания и балансирования страх брал, что тот или другой сорвется или будет сброшен, но все хорошо знали правила игры, и потому никто не пострадал.
Но, какое бы ни царило веселье, меня все же била дрожь, и я успокоился лишь тогда, когда стали разносить корзины с холодными тефтелями и сосисками, с панированными отбивными, корзины, откуда каждый мог брать себе сколько пожелает. Пиво и пшеничную водку каждый должен был наливать себе сам у буфетной стойки, которую я установил в защищенном от ветра месте; столько бутылок, надо думать, редко когда выстраивалось вместе. Наверняка от всего этого нам что-нибудь да осталось бы, не будь здесь холленхузенцев; явившись сюда лишь из завистливого любопытства, они всякий раз, как мимо проносили корзину, уж непременно протягивали руку и, что не хотели съесть сразу, заворачивали себе на потом; и пока они набивали себе животы и опорожняли стаканы тем, что вовсе не для них было припасено, они вволю чесали языки о крепости, презрительно называя ее казармой или замком беженцев, а одна старая камбала с выпученными глазами, сожравшая по меньшей мере уже шесть тефтелей, придумала название «Вилла фу-ты ну-ты». Охотнее всего я обратил бы их всех в телеграфные столбы или придорожные камни.
Один человек, правда, не скупился на похвалы и одобрение, человек, одетый в серое, которого никто не ждал; со смущенной улыбкой он направился к шефу и вручил ему бочоночки для муки и для соли, красивейшие бочоночки, какие я когда-либо видел, после чего хотел уже скромно отойти в сторону, но шеф, по которому было видно, что он столько же обрадован, сколько и удивлен, этого не допустил; он сразу же подозвал к себе Ину, передал ей бочоночки, и оба повели Нильса Лаурицена по еще не отделанной постройке и показывали ему, наверняка пришедшему без ведома отца, еще не оштукатуренные комнаты, причем не раз вынуждены были перелезать через какие-то доски. Я все время наблюдал за ними и, как только они вышли, схватил корзину и предложил Нильсу Лаурицену холодные панированные отбивные, но он не захотел ничего есть, дружески протянул мне руку и сказал:
– Спасибо, Бруно. – И еще сказал: – Прекрасный дом, тут можно многое выдержать.
У него были светящиеся добротой умные глаза спаниеля, и хотя он был еще очень молод, на лбу его уже обозначились морщины. Сколько ему ни предлагали взять что-нибудь из корзины, он всякий раз отказывался, но Ине, той удалось заставить его что-то выпить, он ждал, пока она и себе немного нальет, а потом они выпили, пожелав друг другу здоровья, и сели на оставшийся штабель кирпича, где Ина снова попросила ей объяснить, как наполнять хорошенькие бочоночки мукой и солью.
Лечь, надо немного полежать, кто знает, какие у них на сегодняшний вечер насчет меня намерения, как долго они меня будут обрабатывать – в том числе Макс, которому я стольким обязан. Его книга, поблекшее посвящение: «Бруно, моему терпеливому слушателю, в память о совместно прожитых годах»; когда я медленно это читаю, я сразу же слышу его голос. Теория собственности. Человек, который ничего не желает. Человек, который ничего не знает. Человек, у которого ничего нет. Пять раз я это уже читал, и все пронеслось мимо и исчезло без следа, имена, мысли, но мастера Экхарта[4] я запомнил, Макс называет его всегда только «мастер» и много о нем говорит, о его значении и о том, что все написанное им столько лет назад справедливо и по сей день.
Я всегда представлял его себе в кожаном фартуке, сидящим за столом, на котором лежит открытая книга, а рядом с книгой стоят кувшин с водой и кружка, и через крохотное оконце на книгу падает луч света. Иначе я не могу себе его представить. Многие люди суть то, что они имеют, говорит он, и не хотят иными быть, и это нехорошо. Свободным должен быть человек, свободным от всех вещей и дел, как внутренних, так и внешних, свободным, и это хорошо. Неплохо, если мы чем-то владеем или что-то делаем, но мы не должны быть связаны, прикованы цепями к тому, чем владеем или что делаем.
И откуда только эта усталость, она растет вместе с теплом, вечерние облака застыли над лугами, точно слезами смоченными прибрежными лугами Мемеля, что, бормоча, бежит мимо, но из глубины что-то, поднимаясь, сверкает, словно бы разлетаются маленькие звезды, может, рыбий король куда-то держит путь по дну своей реки, среди водяной капусты и всего затонувшего, что там осело.
Нет, не пойду обедать, как бы это их ни удивило; сегодня не пойду на кухню, чтобы получить тарелку из оконца, скорее всего кисло-сладкую чечевицу, заправленную салом; когда-то на Коллеровом хуторе это было любимым блюдом шефа. О том, какое мое любимое блюдо, мне нечего долго раздумывать: это не угорь в желе, не мясной рулет в томатном соусе, да и не тушеные свиные ножки, а с самого детства и до сих пор гусиные потроха, хорошенько разваренные с горохом – голубовато отливающие желудки, шейки и ножки, а также кусочки кожи со спинки, меня не смущает, что они шероховаты из-за стержней перьев.
Ина, когда подавали гусиные потроха, всегда делала гримаску и сразу же перекладывала куски мне, оттого что питала отвращение к белесой гусиной коже; Иоахим тоже не очень ее любил, но все же съедал; не прикасался он только к желудкам и отодвигал их на край тарелки. Однажды Ина сказала:
– Вот увидите, когда-нибудь у вас еще вырастут перья и вы, может, станете летать над Коллеровым хутором.
Лизбет очень редко готовит мое любимое блюдо, да у нее оно и не такое вкусное, как гусиные потроха, которыми нас прежде потчевала Доротея; зато у нее хорошо получаются груши с фасолью, и голубцы, и рис с корицей, которого я мог бы съесть раз в семь больше, чем она мне кладет. Когда Лизбет в духе, то, случается, готовит и что-нибудь особенное: свиные ножки с жареным картофелем или хлебный пудинг с ванильным соусом; если же вместо первого и второго подает лишь похлебку с кусочками говядины, или густой соус, или еще картофельный суп, тут я сразу догадываюсь, что она не в духе. Нет, я не пойду обедать.
Кто это у сеянцев тиса? Скорей всего, Элеф, неизвестно, удастся ли мне еще пойти к нему в гости, Элеф, который непременно хочет походить на некоторых холленхузенцев и потому бегает по участкам только в деревянных башмаках; как он неестественно держится, как нетвердо стоит на ногах – это от комков глины, налипших к подошвам. Однажды он хотел надо мной подшутить, взволнованно подозвал меня: «Скорее, господин Бруно, только взгляните, господин Бруно», его деревянные башмаки, мол, будто бы за одну ночь пустили корни, эдакие тоненькие, с волосок, корешки, которые он показал мне, чтобы я на них подивился. Я сразу же увидел, что тоненькие корешки приклеены, но не подал виду, сказал только, что теперь башмакам требуется хорошая поливка, тут же схватил лейку и наполнил деревянную обувку до самых краев, этого Элеф никак не ожидал, но от души смеялся, когда я уходил. Он попросту оставил тукоразбрасыватель на месте, не то что Мирко, тот поехал бы на нем обедать.
Одного пота мало. Прежде, так говорит шеф, землю кормили только по́том, но этим никакую землю не насытишь, мы не можем себе этого позволить; чтобы земля нас отблагодарила, мы даем ей навоз и торф, сфагновый торф, – эти удобрения заботятся о питательных веществах и перегное, в курином помете еще больше питательных веществ, но они слишком концентрированны, а костяная мука и роговая стружка слишком дороги. Четыре года потребовалось шефу, чтобы мы узнали, что лиственные древесные породы предпочитают навоз, тогда как хвойные лучше растут, если получают торф.
Семь; семь раз стучит только Магда, да, это ее платок с якорем, подзорной трубой и бухтой троса, сейчас она снова постучит, она знает, что я дома, Магда это ощущает, это чувствует; раньше в помятом судке она мне много чего приносила, жареный карбонад и рыбное филе. Надо открыть, надо впустить ее.
– Иди, садись, – говорю я, – садись в кресло.
Она не снимает платка, видно, очень торопится; как небрежно ставит она судок на стол, на этот раз Магда, конечно, пришла не только затем, чтобы принести мне поесть, с таким серьезным, таким озабоченным лицом она здесь редко когда сидела.
– Что-нибудь случилось, Магда? С шефом?
– Мне надо тебе кое-что рассказать, Бруно, но не спрашивай меня, откуда я это знаю, знаю, и все, и можешь быть уверен, что все именно так. – Она говорит это без всякого выражения, запинаясь, словно должна сообщить мне приговор.
– Так скажи же, наконец, что случилось? – Почему она так на меня смотрит, словно я невесть что натворил, я ведь никому еще ничего дурного не сделал. – Почему ты так на меня смотришь, Магда?
– Из-за тебя, Бруно, они возбудили судебное дело о признании шефа недееспособным, также из-за тебя, если я верно поняла. Они это сделали и подписали, потому что шеф составил дарственную, по которой ты должен получить лучшую здешнюю землю, после его смерти тебе будет принадлежать лучший участок и какая-то доля инвентаря. Понимаешь, что это значит? Если все сложится так, как того хочет шеф, тебе будет принадлежать здесь пожалуй что третья часть, причем земли, которая стоит больше, чем все остальное, ты только представь себе, кем ты станешь, если все выйдет так, как того хочет шеф… С тобой сразу придется всем считаться.
– Ну вот, снова начинается неразбериха. Кто только все это придумал? Мне шеф ни слова не говорил, даже и не намекал на то, что составил и подписал дарственную, и, чтобы ты знала, Магда, мне ничего не надо, и я ничего не жду, только бы оставаться с ним сколько можно, вот чего мне хотелось бы, только этого. Почему ты качаешь головой?
– Выслушай меня, Бруно, что случилось, то случилось, эта дарственная существует, этот договор дарения, но другие в крепости не могут с этим примириться, не хотят признавать того, что решил шеф, и потому ополчились на него, да и ты, Бруно, должен быть готов ко всему, я тебя предупреждаю. Они слишком много теряют, поэтому они предпримут что-нибудь и против тебя, я это поняла из их разговоров. «Слабоумный» – вот как выразился человек, который у них в гостях, и он имел в виду, конечно, тебя. Он сказал: «Этот слабоумный не может обладать чувством ответственности, а тот, кому достанется эта земля, должен по меньшей мере сознавать обязанности, которые на себя берет».
Как тихо Магда говорит и как она отдалилась, все расплывается и становится смутным, и сквозь нарастающий гул голос Магды:
– Не знаю, Бруно, не знаю, что тебе делать, но поговорить с шефом ты должен.
– Сегодня вечером, Магда, я буду в крепости, они велели мне прийти. Не уходи, побудь еще немножко, ты должна посоветовать, что мне делать, что мне им отвечать. Да, я знаю, тебе надо идти.
Когда рука ее лежит у меня на плече, ко мне сразу же возвращается спокойствие.
– Не спеши, Бруно, – говорит она, – все внимательно выслушай и не спеши, не торопись отвечать «да» и не торопись отвечать «нет», у всех слишком много поставлено на карту, так что нельзя торопиться с ответом. – И еще говорит: – Ты должен все запомнить и потом все рассказать мне, я постучу к тебе, как бы ни было поздно. Вот так.
Никогда не слышу, как она закрывает дверь, так мягко, так бесшумно она это делает, в два прыжка она уже на дороге, оборачиваться она наверняка не станет.
Этот, с его желтоватыми резцами, Мурвиц, он здесь сказал: «Вас много чего ждет, господин Мессмер», – и еще сказал, что семейство Целлер не намерено мириться с такой дарственной. Если б только знать, что он имел в виду, когда говорил: меня много чего ждет, но уж, конечно, ничего хорошего, наверняка что-нибудь они там для меня придумают, может, станут за мной следить, меня запугивать, как тогда, когда у нас стали исчезать инвентарь, посевной материал и рассада в горшках и подозрение пало на меня. Подозрение. Всегда кто-то за мной следил, кто-то, не спускавший с меня глаз ни днем, ни ночью, он выступил из тени деревьев Датского леска, когда я возле Большого пруда ломал камыш, выступил и тут же снова скрылся в тени, он следовал за мной по участкам – я слышал вокруг шорох и треск, – ожидал меня в тумане у реки, подслушивал у моей двери, и всегда ему удавалось оставаться неузнанным.
Если они и сейчас отрядят кого-то за мной шпионить, я не стану скрывать это, а расскажу шефу, он уж будет знать, что делать, он, однажды назвавший меня своим единственным другом. На худой конец я могу и здесь запереться, на оба замка и засов можно положиться, их не так-то легко сломать, и всему, что мне предстоит, придется остаться снаружи и ждать. К насилию они навряд ли прибегнут, но если на это пойдут, то и я могу устроить им хорошенький сюрпризец, достаточно одного удара моей серпетки – откинуть назад голову и сильный поперечный разрез слева направо.
Картофельный салат и тефтели; какие они рыхлые и как крошатся, Лизбет, конечно, здорово переложила в них хлеба, в буфете на станции они тверже, старее и тверже. Если бы распоряжался не шеф, то Лизбет, верно, уже завтра пришлось бы убраться из Холленхузена, она и я были бы первыми, кого отсюда попросили бы, но пока что еще он решает, кому можно оставаться в сарае для инвентаря, и его воли достаточно, чтобы Лизбет сохранила свою комнату там, в крепости. Там много пустых комнат, не знаю, право, сколько их за это время набралось, но еще тогда, при въезде, оказалось несколько лишних комнат, впрочем, это меня не касается; мне не было жизни в крепости, я никогда не возвращусь в тот подвал.
Ах, Ина, я и сейчас слышу, как ты в вечер перед переездом, когда мы все сидели среди узлов и ящиков, на Коллеровом хуторе, настояла на обещании, что ты сама, самолично, обставишь свою комнату. И только грузчики, помогавшие нам при переезде, входили к тебе, и взгляды, которыми они обменивались в коридоре, сказали мне, что увидели они нечто вовсе непривычное.
Я был первым, кому ты все показала, может, ты на мне хотела проверить впечатление, которое твоя комната произведет, или должна произвести, на других.
– Идем, Бруно, на одну минутку, – и повела меня к себе.
На воле, я стоял не в комнате, а оказался на воле, потому что все стены были покрыты большими цветными плакатами, которые ты от всех нас скрывала: меня окружали луга, где лошади нежно терлись шеей друг о дружку, тут над камышовыми зарослями летели дикие гуси, а там, под цветущими плодовыми деревьями, стояли пчелиные ульи, можно было даже заглянуть на лесную поляну, где расположилась отдохнуть и перекусить вспотевшая компания. Стен почти не было видно.
Но всего лучше, Ина, были рисунки, которые ты повесила в один ряд, все одного размера, и на них изображены мы все: Доротея и шеф, Макс и Иоахим, и я, и ты. Лицо шефа нужно было отыскать в кроне ореха, а Доротея – ту обрамляли заросли ежевики, у Макса и Иоахима глаза были сощурены, будто их слепило солнце, а ты сама выглядывала из зеркала. Себя я сразу узнал, ты нарисовала мое лицо на бумажном змее. И в восторге я сразу же попросил тебя подарить мне рисунок, но ты сказала «нет». И еще ты сказала:
– У меня вы должны быть все вместе.
Тут я очень обрадовался и попросил разрешение время от времени тебя навещать, и ты согласилась и сказала:
– Ты же знаешь, Бруно, моя дверь всегда открыта, и здесь, в крепости, это не изменится.
А потом ты захотела пойти со мной в подвальную комнату, которую предназначил мне шеф, хотела помочь мне там устроиться, и немало удивилась, когда я сказал, что помогать нечего, я уже давно все сделал.
Из своего окна мне не было видно светлой конторы шефа в полуподвале, но я мог видеть всех, кто направлялся к нему, это были главным образом мужчины в куртках или зеленых грубошерстных пальто, реже пары, они приезжали в легковушках и автофургонах, и первый их взгляд был направлен не на контору, а на простиравшиеся до самого горизонта наши участки. Как они стояли. Как затеняли рукой глаза. Как подталкивали друг друга и вытянутой вперед рукой указывали на что-то, что они узнавали. И министр, посетивший нас однажды в воскресный день, стоял точно так же и тоже затенял глаза и объяснял сопровождавшим его людям, что́ он там вдалеке узнавал.
Мне ничего не стоит ждать, но другие, они начинают выказывать нетерпение, даже если им приходится ждать какие-нибудь полчаса, особенно Иоахим; тогда он снова и снова выскакивал на террасу и оттуда осматривал шоссе в бинокль, пока наконец не обнаружил две черные машины. Они подъехали по Главной дороге, и министр первый вышел из нее и стал со всеми за руку здороваться, причем по ошибке подал руку Эвальдсену, который опустил на землю охапку хвороста и просто глазел, а затем тот, кого шеф назвал великим садоводом-любителем, оглядел наши участки, одобрительно кивнул и стал что-то объяснять сопровождающим. У министра-садовода было моложавое лицо и седые с желтыми прядками волосы, руки были теплые и мясистые, и на пальце надето массивное кольцо-печатка с голубоватым гербом; его маленький ротик был всегда немного приоткрыт, словно бы министр чему-то удивлялся. То, что он ходил сутулясь, верно, объяснялось его высоким ростом, он возвышался надо всеми и к каждому, с кем разговаривал, должен был наклоняться, а разговаривал он решительно с каждым, кто оказывался с ним рядом. Меня он спросил о моем любимом занятии, и я сказал: «Подвязывать к колышкам саженцы голубой ели», на что он так удивленно закивал, словно бы это было и его любимым занятием.
Шефа он, видно, откуда-то уже знал, потому что по-дружески взял его под руку и сказал, взглянув на крепость:
– Какой прекрасный дом вы себе построили, господин Целлер. – И еще сказал: – О вашей работе слышно очень много хорошего, говорят, вы творите чудеса.
На это шеф, пожав плечами, ответил:
– От молвы никуда не уйдешь, господин министр. – Больше он ничего не сказал.
За накрытый для кофе стол, приготовленный Доротеей, решено было сесть позднее, после осмотра, после обхода, министр хотел для начала что-то увидеть, и они с шефом пошли вперед, а я попросту увязался за ними вместе с людьми, приехавшими с министром.
Это были все молчаливые, доброжелательные люди, кроме одного, кроме тощего, в темно-синем костюме, который с лихорадочной готовностью суетился, боясь хоть что-то упустить – какое-то высказывание или пожелание министра, – он должен был все услышать только затем, чтобы министру поддакивать. Что я шел вместе с министерской свитой, его явно не устраивало, он то и дело со стороны неодобрительно меня оглядывал, но, поскольку шеф меня терпел и раза два или три просил помочь ему в парниках и в пленочной туннельной теплице, он не решался что-либо меня спросить.
Министр вполне мог бы наняться у нас на любую работу, так хорошо он во всем разбирался: он знал, что на разновидности тополей почти нет спроса, знал, что лесные деревья несколько повысились в цене, а всего лучше идут плодовые и декоративные породы, – о чем бы они ни говорили и перед чем бы ни останавливались, министр мог сказать свое слово. Раз он стал даже возражать шефу, это когда они обменивались мнением о лучшем подвое для сирени, шеф считал, что лучшие подвои должны два года находиться в посевной гряде, потому что в это время на них лучше приживаются глазки, тогда как министр, напротив, стоял горой за пересаженные дички, хотя их штамбы довольно сильно древеснеют.
Чего только он не находил, не подбирал и не рассматривал – легчайшие крылышки жуков, совершенно высохшего кузнечика, клок шерсти из заячьей шкурки, стручки и метелки травы, а также скелет какой-то крохотной птахи, – все это он подбирал и подносил к глазам. В нашем маточнике смородины и крыжовника он спросил у шефа объяснения, он хотел знать, что заставляет растение цвести, и шеф ответил:
– Лист, конечно, время цветения определяется листом.
И когда министр лишь вопросительно на него посмотрел, шеф рассказал ему то, что давно рассказал мне: в листе у растения находятся своего рода часы, измеряющие длину следующих друг за другом дней и ночей, и когда они определили, что длина дня благоприятна для цветения, они дают к этому сигнал. Каким-то там веществом. Эдаким химическим вестником. И даже если растение еще не готово к цветению, оно сразу же последует сигналу, как только ему привьют лист с получившего подобную команду другого растения.
– Все дело в листе, – сказал шеф.
А министр, помедлив, сказал:
– На этот счет существуют разные точки зрения, дорогой Целлер, но в пользу вашей говорит, без сомнения, многое.
Кроме того, тощего, все мы уселись на моей каменной ограде и глядели на гряды и посадки, и шеф рассказал министру, как мы участок за участком осваивали и использовали бывший учебный плац; и он сказал также, что я с самого начала ему помогал:








