Текст книги "Учебный плац"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Что она бы ни делала, что она бы ни исполняла перед нами, она нет-нет да не преминет поискать взглядом шефа, она искала его и разглядывала – задумчиво, озабоченно; раз один она отщипнула травинку-другую из своего букета у веревочного пояса и бросила ему, другой раз она ткнула кончиком своей суковатой палки ему в грудь и забормотала:
– Огуречник даст отвагу,
базилик немо́ту снимет,
майоран жуй стар и млад,
чемерица песнь напомнит.
Высказав все это, старуха подняла голову, и от меня не укрылось, что она подмигнула шефу и тут же погрозила, так, словно бы ждала, что присутствующие незамедлительно последуют ее советам.
Внезапно я услышал голос Ины, она что-то кричала, кого-то подбадривала, подгоняла, и в ее свите я узнал двух-трех ее одноклассников, и Рольф был там, и Эльма, и Дитер, они сразу же подошли к нам, посетителей эдак восемь, скрестив руки, они со сдержанным интересом отдавали должное рецептам травщицы, которые она дала неожиданно появившейся паре – двум сестрам, – забавным рецептам против улиток и тли, а также против кротов, подземные ходы которых, советовала она, следует законопатить карбидом. Тут под смех окружающих один из Ининых одноклассников спросил, есть ли средство против плохой памяти, к примеру, памяти на исторические даты, в ответ травщица что-то забормотала, видимо, копалась в своей памяти, стала перелистывать книги со своим накопленным опытом и спустя какое-то время, победно ткнув палкой в спрашивающего, решительно заговорила:
– Турнера давнишнее ученье
до наших дней дошло, как откровенье.
Лаванду под картуз клади,
уму работу облегчи.
Ее весело поблагодарили аплодисментами, но она махнула, прося тишины, и продолжала:
– Буквица и розмарин
нашу память сохранят.
Связки мяты под подушкой
бедолаге подсобят.
Охотнее всего я остался бы возле нее, только чтобы слушать ее и брать на заметку, что отвечала она спрашивающим и что они, оживившись, схватывали на лету; я охотно выучил бы все наизусть, но как раз, когда я весь обратился в слух, шеф подтолкнул меня и показал на Главную дорогу, по которой шла фройляйн Рацум, моя бывшая учительница, и какой-то человек в зеленой форме, держа за руку неуклюжего мальчугана.
– Иди, Бруно, – сказал шеф, – займи свое место.
Я взял инструменты и помчал к бывшему командному холму, где приладил на козлы столешницу, на которой уже лежало все, что мне было нужно: черенки и подвои и мочало для обвязки – бандажей из резины мы тогда еще не знали.
Прививочный инструмент тоже был аккуратно разложен, и фройляйн Рацум остановилась прежде всего у моего стола, она дружески протянула мне руку и спросила, что предложит им «наш Бруно», и прежде, чем я успел ответить, подошел и тот человек в зеленой форме, вернее, его притянул неуклюжий мальчуган, толстогубый, с большой головой.
Я хотел начать с простой окулировки, показывал как раз, как надо делать Т-образный разрез и осторожно отводить отвороты коры, но тут раздался выкрик Лаурицена:
– Сюда, Нильс, недоумок хочет нас чему-то научить.
Они протиснулись к моему столу, их близости, однако, было достаточно, чтобы я начал дрожать в ту самую минуту, как хотел срезать глазок для прививки. Сын Лаурицена кивнул мне и, успокаивая, подал мне знак, видимо, хотел, чтобы я не принимал слишком близко к сердцу слова старика, который нетерпеливо и требовательно следил за моими пальцами, но оттого, что старик не переставал называть меня недоумком и полудурьем – а ну давай начинай, полудурье, – я дрожал все сильнее и поранил первый глазок, срезал новый и попытался его вставить. Он не желал втискиваться в отвороты коры, мне пришлось его обрезать, и я, приставив к нему короткое, но острое лезвие скоропрививателя, нажал, скользнул вниз и увидел, как лезвие косо врезалось мне в указательный палец, прошло до самой кости; я почувствовал боль, тут же выступила кровь. Быстро отвернувшись, я обвязал палец носовым платком. Лаурицен, веселясь, бросил:
– Что, промахнулся?
Но я вложил глазок, сделал обвязку, однако мне не удалось уследить, чтоб мочало не испачкалось.
Неуклюжий мальчуган с восторгом схватил привитый черенок, сунул в рот и стал жевать, но человек в зеленой форме, терпеливо убеждая его, отобрал черенок, тогда мальчуган вовсю засопел, затопал ногами и стал умолять меня, сложив руки, дать ему новый. Лаурицен, ухмыляясь вовсю, сказал:
– Вас всех еще не раз ножом жахнет.
После чего, качая головой, отошел, потянув за собой сына, но тот не забыл одобрительно кивнуть мне.
И человек в зеленой форме кивнул мне, на ногах у него обмотки, на плечах – плетеные погоны, а темную кожу лица усеяли сотни синеватых точечек, словно в него угодил заряд дроби, он по-хорошему уговаривал мальчугана, успокаивал его, а потом просто взял мою руку и осмотрел рану, повернув туда-сюда палец, выясняя глубину пореза. Но еще прежде, чем он успел слово сказать, фройляйн Рацум объявила:
– Бруно нужно сделать перевязку, его нужно полечить, пошли, Бруно.
Тут человек в форме, не говоря ни слова, вынул из нагрудного кармана перевязочный пакет, надорвал, не говоря ни слова, водонепроницаемую обертку и перевязал мою рану, завязав свободно и вместе с тем прочно концы бинта на запястье. Палец пульсировал. Горел. Словно раскаленная игла колола в кончик моего пальца.
– Так, – сказала фройляйн Рацум, – а теперь наш Бруно прервет показ, и я отведу его к господину Целлеру.
– Нет-нет, – заторопился я, – все в порядке.
С нарочитой обстоятельностью стал я отбирать черенки и подвои, наблюдая при этом за Хайнером Валенди и двумя парнями из его шайки, пришедшими, надо думать, со стороны участков, все трое курили и, дымя, протиснулись ко мне, по их виду было ясно, что они готовы поднять меня на смех, собираются что-то предпринять, каждому понятно было, что у них на уме какая-то каверза, я подумал, не нацелились ли они на мои прививочные инструменты.
Человек в зеленой форме пожелал, чтобы я выполнил прививку в полурасщеп; дело не шло как обычно, каждое движение вызывало боль, и когда я расщепил подвой и заострил черенок, бинт окрасился кровью, не сильно, кровь не сочилась, но все, кто стоял вокруг меня, увидели кровь; мочало я затянул зубами. Человек в форме похвалил меня, а фройляйн Рацум сказала:
– Отлично сделано, Бруно.
И попросила привитый образец на память, но неуклюжий мальчуган подскочил ко мне и повис на моей руке, пришлось мне уступить и отдать образец мальчонке, он опять засопел, впился в него зубами, совершенно счастливый. А вот прививку клином, которую я после этого выполнил, не сумев, как мне хотелось, выдержать пропорции трехгранного клина, я быстро протянул фройляйн Рацум, она так обрадовалась, что открыла свою старомодную сумочку, вынула пятидесятипфенниговую монету и сунула мне в карман куртки; видя это, Хайнер Валенди и его приятели обменялись взглядами и подошли так близко, что задели мой стол.
Опаляющая боль; помню, я хотел сделать перерыв и сделал бы, конечно, если бы не появился шеф с двумя незнакомцами, какими-то молчаливыми личностями, с которыми человек в форме почтительно поздоровался; шеф подмигнул мне, украдкой улыбнулся – а я уж знал, что означает его улыбка, – и под зоркими взглядами незнакомцев взял равные по толщине привой и подвой, чтобы выполнить копулировку с язычком. Я слышал, как шеф обратил их внимание на этот особенно сложный вид прививки, я слышал это и сразу почувствовал, как боль утихает; вырезы в форме язычка должны мне удаться, так, чтобы привой и подвой вплотную соединились друг с другом, обретая большую прочность. Я надрезал и соединил привой и подвой, и мне удалось так легко вставить один в другой, и они так плотно соприкоснулись друг с другом, что обвязки мочалом даже не потребовалось.
Оба незнакомца не удостоили меня ни единым словом, они лишь кивнули мне, но шеф сказал:
– Хорошая работа, Бруно.
Они пошли дальше, а я все-таки наложил обвязку, как это требовалось, поднял глаза и встретился взглядом с Хайнером Валенди.
– Вот, – сказал я, – это тебе.
Сказал я это, надо думать, из страха, а он был так поражен, что даже не разжал пальцы; я повторил сказанное и добавил:
– Может, это тебя порадует.
Тогда он недоверчиво взял образец и повернулся, а тех двоих, которые только хмыкали и хотели ради интереса тоже подержать образец в руках, тех он сурово оттолкнул. Ворча, последовали они за ним, в низине остановились, тут он разрешил им рассмотреть образец, и, пока они его разглядывали, Хайнер Валенди помахал мне.
Что с ней, что Магде от меня нужно, сейчас, среди бела дня, здесь, в упаковочной, где нас всякий и каждый может увидеть, ведь она же считала, что нам надо избегать встреч друг с другом на людях, просто чтоб о нас не распускали слухов, ведь стоит людям о ком-нибудь заговорить, и любопытство их обостряется, они начинают до всего у этого человека докапываться, до всего у него докапываются, пока от человека ничегошеньки не остается.
– Что случилось, Магда? – спрашиваю я.
И она говорит:
– В аптеку, я бегу в Холленхузен в аптеку. – И тут же добавляет: – Меня никто не видел, не волнуйся.
Ах, этот триумф в ее глазах, эта спокойная уверенность, всякий сразу бы по ее виду понял, что она не просто так пришла сюда, не для того только, чтоб поглядеть, как мой веник из пальмового волокна вжикает по цементному полу.
– Ну ладно, так что там, Магда, говори скорее.
Она еще немного выжидает, надувает губы и усаживается на выступ стены, ни о чем не заботясь, как человек, у которого есть в запасе козырная карта и потому ему все нипочем.
– Ну, говори же.
– Ничего, – говорит она, – шеф еще не объявлен недееспособным. Они еще только возбудили дело об объявлении его недееспособным. Теперь я все знаю точно, дело еще в суде, в Шлезвиге, а суд еще ничего не решил, назначена только предварительная опека, так я поняла, отдано только распоряжение о предварительной опеке над шефом.
А кто же возбудил судебное дело, хочу я как раз спросить, но Магда уже сама говорит:
– Это они, в крепости, это они возбудили судебное дело и все подписались.
Магда смотрит на меня и тихо говорит:
– Не спрашивай, откуда я это знаю. Знаю – и точка, можешь мне верить, все так и есть.
Если только это правда! Еще, значит, никакого постановления нет, они еще не добились, чтобы шефа объявили недееспособным, его, которому они здесь всем обязаны; он будет защищаться, он же здесь умнее всех и в конце концов выиграет дело, а мне не придется уезжать. Не объявлен недееспособным! Шеф еще не объявлен недееспособным.
– А почему, – спрашиваю я, – не знаешь ли ты, почему они так решили и возбудили это дело?
Теперь Магда явно чувствует себя не так уверенно, она пожимает плечами, поднимается, выглядывает на улицу.
– Говорят, что он страдает слабоумием, – замечает она и шепотом добавляет: – Говорят также, что он ставит под угрозу семейную собственность, все здесь вокруг нас.
Не знаю, как можно поставить под угрозу семейную собственность, об этом я еще не думал, но не могу даже себе представить, чтобы шеф подверг риску то, что сам создал и упрочил за многие годы, я этому не верю, так он не сделает, он, человек, который выступал прежде от имени всех школ садоводов и был бургомистром Холленхузена, получил множество наград и однажды, весной, сопровождал по нашим посадкам министра. Он же шеф, ему же здесь все принадлежит, и никто не пользуется здесь таким авторитетом, как он, никто.
– Что же он сделал, Магда? Чем поставил он все под угрозу?
– Подробностей я не знаю, – говорит она, – но там, наверху, они говорили о каком-то договоре, который он сам составил в Шлезвиге, о каком-то договоре дарения.
Она должна идти, но до того она еще меня остерегает.
– Да, я обещаю, от меня никто ничего не узнает, никогда, хорошо, что ты пришла, Магда, и что я наконец это знаю, и не ходи по рельсам.
Охотнее всего я бы помчался к нему, просто в крепость, просто проскочил бы мимо Доротеи и Ины в комнату, где он сидит один, я ни о чем не стал бы его спрашивать, мне не положено, всего лишь помощь, всего лишь помощь предложил бы ему, если что-то надо передать или что-то разузнать, я мог бы взять это на себя.
Они только еще возбудили дело, еще ничего не решено, они должны быть готовы к сопротивлению с его стороны, кто собирается объявить шефа недееспособным, тот будь начеку да сумей выдвинуть обвинения, я, во всяком случае, еще никогда не замечал, что шеф ставит под угрозу семейную собственность или страдает слабоумием. В чем только не обвинят они человека! Чего они, собственно говоря, боятся, он же всегда составлял проекты договоров, подписывал договоры, все зависело только от его подписи, что они имеют против этого? Не знаю, в каком смысле надо понимать договор дарения, но если шеф его составил, значит, он для чего-то нужен. Только бы мне остаться с ним, я бы повсюду его сопровождал, его, который всегда хорошо ко мне относился.
Шеф сразу увидел, что повязка, которую наложил мне тот человек в зеленой форме, пропиталась кровью, он снял ее, когда мы остались одни, осмотрел рану и заново перевязал, а потом сказал:
– Пошли, Бруно, твой рабочий день кончился.
И больше ничего не сказал. Он повел меня вниз, к украшенным гирляндами воротам, где Иоахим раздавал лотерейные билеты, а Ина выдавала установленные рядами выигрыши, большей частью цветы и кустарничковые многолетние растения, а также ягодные кусты; уносили с собой выигрыши в основном чужие, из Холленхузена пришли главным образом коммерсанты, а они вели себя сдержанно, интерес выказывали только к украшению кадок для цветов и ваз. Старуха в тряпье из мешковины все еще собирала вокруг себя больше всего слушателей, вокруг нее так и сыпались забавные вопросы и туманные ответы, вокруг нее смеялись, пугались и грозили друг другу в шутку, а старуха все снова и снова озадачивала своих слушателей советами, которых им никогда не доводилось слышать. На все вопросы у нее имелся готовый ответ: чтоб дольше сохранить срезанные цветы, она советовала добавлять в воду щепотку высушенных и толченых корней касатика; против краж она, по зрелом размышлении, рекомендовала пучок аврана; какому-то человеку, который непременно хотел увидеть привидения, она предложила подмешать в салат дикий тимьян и бутоны штокрозы, против улиток она знала лишь одно средство: пиво, и только пиво. Это записано было и в ее потрепанной книжице, куда она время от времени заглядывала и которую, когда возникали сомнения, поднимала в доказательство над головой.
Когда она внезапно спрыгнула со своего ящика, так легко, что все обомлели, и подскочила ко мне, схватила меня за руку и потащила за собой, я не знал еще, что шеф тайно договорился с ней, я не подозревал даже, что она хочет отвести меня домой, на Коллеров хутор; я пришел в такое замешательство, что шагал за ней чертовски неуклюже, она же вовсю шипела и фыркала, на радость окружающим.
Мы удирали, она – целеустремленно, я – неуверенно, скорее влекомый насильно, чем по доброй воле, оттого бегство наше смахивало, пожалуй, на похищение, так мы бежали до ветрозащитной полосы, а когда оставили ее за собой, взялись за руки и скользнули по откосу вниз к железнодорожной насыпи, где нас никто не мог разглядеть. Здесь мы наконец присели, Доротея сняла платок и долго не могла отдышаться, когда же наконец дыхание ее стало ровным, она сказала:
– Мне думается, Бруно, что затея наша себя оправдала, мы можем быть довольны. – И еще она сказала: – Куда проще было бы, если б они обходились загадками, которые им предлагались, но эти холленхузенцы, они же хотели, чтоб загадки им еще и разжевали.
Она удовлетворенно фыркнула, губы ее задрожали, как у жеребенка, а потом она потянула меня за руку и сказала:
– А теперь скорее домой, надо полечить твою рану.
Еще увешанная мешками, она поставила на плиту воду, настрогала мыло и опустила мой палец в теплый мыльный раствор; потом кисточкой помазала рану каким-то снадобьем, я ощутил жжение, ранка стала стягиваться, Доротея, чтобы облегчить боль, гладила мою руку, ее пальцы легко скользили по моим пальцам – какая прохлада, какое успокоение, раз-другой она подула на рану, а потом, наложив свежую повязку, нашептала бодрый колдовской стишок, сотворила какие-то знаки и внушила мне, что заживление уже началось. После этого Доротея принесла хлеб с кровяной колбасой и миску грушевого компота; сидя рядом со мной, она только диву давалась, как быстро я справлялся с едой, она приносила мне еще и еще и, сияя от радости, рассказывала мне о шефе, о его идеях и его упорстве, и о том еще, что он никому не уступит, если придется поспорить, если речь пойдет о его праве.
Однажды, дело было еще в Роминтской пустоши, когда они жили на участках в восточных областях страны, местные власти, кажется, Сельскохозяйственная палата, объявили открытый конкурс на лучшее решение определенной задачи: как удалять листву с выкопанных растений, предназначенных к пересылке осенью, как обрывать листья – что в ту пору проделывалось ручным способом, – ибо с выкопанных лиственных пород необходимо оборвать все листья, иначе они очень быстро засыхают. Шеф случайно увидел у своего отца условия конкурса; отец не принимал в конкурсе участия, он был членом комиссии, которой предстояло определить лучший ответ на вопрос конкурса и наградить его премией; триста марок, рассказывала Доротея, были объявлены как награда, и хотя шефу исполнилось только семнадцать и потому он еще не имел права участвовать в конкурсе, он тайком переписал условия и, прячась в таких местах, где его не могли застать врасплох, ответил на конкурсный вопрос по своему разумению. Пни служили ему подставкой, доски да старая тачка, только чертеж барабана для обрывания листьев, который пришел ему на ум, он выполнил в запертой комнате – его стоячий барабан, важной особенностью которого было щадить побеги. Затем шеф вложил все в большой конверт и отослал в город, в Сельскохозяйственную палату, и никто о том ничего не знал.
Дело затянулось, время шло, порой шеф даже думал, что его работа потерялась, и когда он уже решил все забыть, тут-то однажды вечером его позвали к отцу. Отец поначалу сказал коротко:
– Поздравляю, ты всех заткнул за пояс. – Но, помолчав, добавил: – Премию ты, конечно же, не возьмешь.
И шеф не выдержал – сел, его трясло как в лихорадке, потому что отец, поздравив его еще раз за работу, еще раз, однако, повторил, что премию он принять не вправе, иначе все станут говорить, будто дело решилось благодаря семейным связям.
Шеф с этим согласился, в тот же вечер сел и написал в комиссию письмо, в котором просил вернуть ему конкурсную работу, но главное, просил не присуждать ему объявленной премии. Отец его позаботился о том, чтоб все так и случилось. Но едва шефу вернули его работу, как он тут же вновь ее отослал, на этот раз дипломированному садоводу из Иоганнисбурга[2], который тоже участвовал в открытом конкурсе и который теперь, как узнал шеф из документов отца, должен был получить премию вместо него. Плинский была фамилия того садовода; он пользовался повсеместной известностью благодаря своей книге о болезнях деревьев и кустарников. Садовод не давал о себе знать, он молчал и делал вид, будто бы никогда не получал письма шефа с чертежами барабана для обрывания листьев; но за день до вручения ему премии в Сельскохозяйственной палате он послал шефу краткую телеграмму, это была первая в жизни телеграмма, полученная шефом, в ней ему предлагалось приехать в город по известному поводу.
Шеф поехал не вместе с отцом, он поехал туда, где происходило торжественное награждение, один; он сидел в заднем ряду, скрытый фикусом; после музыкального вступления, после приветственного слова и вручения дипломов Плинский, этот старый садовод, произнес речь, речь эта, по идее благодарственная, таковой не стала. Как ни была ему важна собственная работа – ряд предложений по искусственному снижению содержания ростовых веществ в листе, – куда более значительным представлялся ему ответ, который дал один молодой компетентный человек на конкурсный вопрос, после чего Плинский повторил мысли и идеи шефа, продемонстрировал чертеж барабана для обрывания листьев, сохранявший больше, чем это было до сих пор, побеги, а под конец Плинский попросту заявил, что он, со своим полувековым опытом, может распознать, кому по праву положена первая премия. И пошел через весь зал к фикусу, вытащил шефа из его укрытия и познакомил с ним присутствующих, но не только это сделал он; вручив шефу полученную им денежную премию, он обратился к комиссии и попросил изготовить соответствующий диплом; он, со своим полувековым опытом, удовольствуется второй премией.
Но домой они поехали вместе, шеф и его отец, разговоров особенных не вели, а когда доехали до своих участков, отец сказал:
– А барабан, прохвост ты этакий, диковина твоя, пока останется у нас.
Еще немного, и от грушевого компота ничего не осталось бы для других, но Доротея, вскрикнув с перепугу, унесла миску в кладовую, колбасу и сыр она тоже припрятала, только хлеб, который она для этого дня испекла сама, остался на столе, и я отламывал от него и запихивал в себя столько, что здорово отяжелел и едва поднялся, когда вернулись Иоахим с Иной, а вскоре и шеф.
Ина сразу же ощупала повязку, села ко мне и напомнила, как можно мысленно изгонять боль, а Иоахим ходил по пятам за Доротеей, помогал ей подавать на стол, все хватал и хватал ее за руку и при каждом удобном случае спрашивал, довольна ли она им. Один раз, когда она быстро погладила его по щеке, по его лицу пробежала искра радости, и тогда он рассказал нам, как дрались люди за его лотерейные билеты, а кое-кто требовал, чтобы День открытых дверей проходил регулярно, может, дважды в год. Как смотрел он на свою мать, с какой готовностью, как неотступно хватал на лету каждый ее взгляд, ничто не значило для него так много, как ее похвала.
По виду шефа нельзя было определить, доволен он или недоволен, по крайней мере тогда, когда он вошел и шагнул к своему стенному шкафу, который Ина раскрасила в бело-голубую полоску и украсила пионом. Шеф открыл шкафчик, налил себе из своей плоской фляжки и сел к столу, напротив Доротеи; мы сидели тихо-тихо и только смотрели, как он на нее поглядывает, мы наблюдали, как появилась улыбка, вначале словно бы вокруг глаз, потом в подвижных морщинах и под конец вокруг приоткрытых губ, он поднял – осторожно, чтоб ни капли не пролить, – стакан и, обращаясь к Доротее, сказал:
– К следующему моему дню рождения, Дотти, у меня одно-единственное пожелание: чтобы ты еще раз так же выступила для меня одного.
Он отпил и, наклонясь через стол, поцеловал Доротею в лоб.
Во время ужина у шефа для каждого нашлось доброе слово, и для Эвальдсена и двух его помощников, некоторые вазы им так удались, что они тут же получили на них заказы, но, по словам шефа, это было мелочью, только-только покрывало расходы; в счет же шли – и за это он позволил себе еще стаканчик – поставки, о них он договорился под самый конец, когда все уже уходили, поставки шести тысяч молодых араукарий. Внезапно шеф положил мне руку на плечо и сказал, что должен передать мне привет, он сказал:
– Меня просили передать тебе привет, Бруно, и сказать, что копулировку с язычком лучше не сделать, а человек, который просил передать это тебе, знает в этом толк.
А я спросил, не в зеленой ли был он форме и не ходил ли с ним неуклюжий мальчуган, шеф кивнул и тихо добавил, что это был он, главный лесничий Деенхардт, который заказал у нас молодые араукарии.
Шефу надо было еще многое записать и обговорить с Доротеей, и мы оставили их одних. Иоахим с Иной пошли в Холленхузен, у меня охоты не было, я поднялся в свою клетушку и сразу же увидел что-то на подушке, что-то растрепанное – небольшого формата коричневая книжица ведьмы-травщицы, которую Доротея всю сама исписала. У меня голова пошла кругом, я не осмелился открыть ее, я крепко сжал книжицу и стал ходить взад-вперед по клетушке, но потом все же раскрыл, там стояло: «Бруно, на память о нашем Дне открытых дверей».
Позже я прислушался к разговору внизу, но впервые не мог разобрать, что они обсуждали, я уловил только, что они чокались толстыми стаканами; может, оттого не мог разобрать, что крепко сжимал коричневую книжку и слышал при этом другие голоса, пугающие голоса, а иной раз и смех.
Знать бы мне только, где потерял Бруно эту книжицу; я уже выучил ее почти всю наизусть, когда она внезапно исчезла, ни под подушкой, ни в тайнике за широким плинтусом ее не было, она пропала, как многое другое, исчезла безвозвратно. Вполне может быть, что у меня многим вещам просто неприютно, Магда однажды сказала, когда я, едва ли не на другой же день, потерял ее футляр с ножницами и ногтечисткой:
– Правда, Бруно, тебе можно дарить вещи только с куском веревки и сразу же их к чему-то привязывать, закреплять узлами. – И добавила: – Кто так много теряет, как ты, с тем, конечно же, что-то неладно.
Перевод И. Каринцевой.
Быстро на станцию, в буфет, где под стеклянным колпаком, красиво сложенные горкой, меня ждут холодные тефтели, за четверть часа я вполне управлюсь, две тефтельки и бутылка лимонада. Эвальдсен и не заметит, что я куда-то исчезал, сам он, едва съев свои бутерброды и сложив пергаментную бумагу, всегда ложится в тенечек. Мне не хватило того, что дала мне Лизбет; когда на обед вареная рыба, полагается всего одна штучка, а от вареной рыбы, не знаю даже почему, у меня лишь сильнее разыгрывается аппетит. Бледная буфетчица за стойкой даже не дожидается заказа, она наперед знает, что мне нужно, и, едва я вхожу, уже снимает стеклянный колпак с тефтелей, улыбается мне и откупоривает бутылку лимонада. Если б только здесь не так воняло табаком и лизолом.
Тут уже сидит посетитель, на этот раз я не один, там под полкой, где пылятся вымпелы холленхузенского Общества взаимного кредита, сидит кто-то в мятой куртке и попивает пиво; да это никак Элеф, во всяком случае, это его кепка висит на спинке соседнего стула. А теперь и он узнал меня.
– А, господин Бруно… – Его поклон, его усики, вопрос, что звучит в его приветствии.
– Иди сюда, – говорю я, – подсаживайся.
Как уверенно несет он свою кружку с пивом, а ведь он ее только пригубил.
– Ах, господин Бруно! С поездом приезжает сестра жены, и отец жены тоже, будут жить в большом деревянном доме, оба уже старенькие, больше посиживают на стуле, много места не займут, если шеф пожелает, могут и поработать, всю жизнь работали на земле, старой желтой земле, да слишком сухой.
Отчего после каждого проглоченного куска он кивает мне и чему так радуется?
– Нет, я не возьму у тебя сигареты, да и пивом не стоит меня угощать, мне надо поторапливаться, Элеф, много работы.
Хотелось бы мне знать, чего надобно здесь Дуусу, нашему полицейскому, хотелось бы знать, почему он так долго торчит у входа и оглядывает пустые столы в станционном буфете, не может же он не видеть, что, кроме нас двоих, меня и Элефа, тут нет никого. Как он ходит, даже не поймешь, как он переставляет ноги; усталый и хмурый, своей крадущейся походкой, безо всякого видимого интереса, он направляется к нам.
– Не угодно ли предъявить документы? – спрашивает он не меня, а Элефа, и тот сразу вскакивает и кланяется, роется в своей мятой куртке, ищет в одном нагрудном кармане, в другом, но вот он нашел, что искал, засаленный бумажник искусственной кожи, и протягивает его Дуусу, однако тот не берет его в руки, хотя Элеф дружелюбно говорит:
– Пожалуйста.
Как быстро до Элефа доходит, что Дуус не желает притрагиваться к бумажнику, а хочет лишь проверить удостоверение с места работы и вид на жительство. Элеф торопливо начинает перебирать бумажки, вытаскивает и выкладывает на стол газетную вырезку, вытаскивает скомканную иностранную ассигнацию и ее тоже выкладывает на стол, он дышит учащенно, теперь он извлекает засохшую, уже осыпающуюся веточку туи, так же мало годную служить удостоверением личности, как и паспортное фото молодой черноволосой девушки.
– Вот, – говорит Элеф, – прошу, пожалуйста, – и подает Дуусу бумагу со штампом.
Бумага действительна, Дуус читает ее и, кивая, возвращает обратно, но еще чего-то недостает – удостоверения с места работы, желательно и это проверить. Элеф копается, ищет, отделяет одну от другой слипшиеся бумаги, но удостоверения нет как нет, и Дуус напрасно протягивает руку.
– У нас, – говорю я, – Элеф давно работает у нас. – И еще добавляю: – Шеф это подтвердит.
Дуус и хотел бы этим удовольствоваться, но что-то а нем, видно, протестует, он задумался, ищет выход и наконец говорит:
– Предъявить документ в полицейском участке, в трехдневный срок.
Он поворачивается, не замечая поклона Элефа, а тот садится и, в растерянности бормоча что-то непонятное, еще раз перебирает содержимое бумажника, и вот, нате пожалуйста, находит написанное карандашом замусоленное письмо, в которое спряталось удостоверение с места работы, пожалуйста, но Дуус уже вышел на перрон, здесь с ним здоровается и вступает в разговор пастор.
– Спокойно, Элеф, сделаешь, как он велел.
Он поспешно засовывает все обратно в бумажник, на перроне уже собрался народ, сейчас придет поезд, надо скорей туда, встретить сестру жены и отца жены.
– Да-да, конечно, ступай, все в порядке.
Он поспешно кланяется и бежит к дверям, но что такое, видно, что-то забыл, возвращается.
– Так вот, господин Бруно, в воскресенье маленький пир, большая радость, вечером ждем господина Бруно, непременно… – И он уже убегает и, выходя, еще раз машет рукой, Элеф, в своих брюках дудочкой.
О таком я не раз мечтал. Будем надеяться, что ничего не случится до воскресенья, ведь не знаешь, что им там, в крепости, до того может прийти в голову, они ведь сообща возбудили дело о признании шефа недееспособным и все подписались. Надеюсь также, что до воскресенья я не захвораю, а такое со мной часто случалось: стоило мне чему-нибудь особенно обрадоваться, и в последнюю минуту я, как назло, заболевал – за день до того, как в Холленхузен приехал цирк, за день до того, как шеф надумал зажечь гигантский костер в Иванову ночь, – судороги и жар всегда ждали до последней минуты и удерживали меня дома.
Но что делает тут Макс на перроне? Кого это он встречает? А вот и Иоахим, крутит ключ от своей машины, словно пропеллер, ведь до дому рукой подать, и если им понадобилась машина, значит, с поездом из Шлезвига встречают какое-то важное лицо. Но им вовсе незачем видеть меня здесь, в этот час; ну и достается им – отвечать на все приветствия, и как по-разному они это делают, то взмахом руки, то чопорным поклоном, а то и подмигнув, а этот небрежный кивок, видно, предназначен Дуусу, то-то он вытягивается и козыряет. Так они прохаживаются до конца платформы, господа из крепости, и меня нисколько не удивило бы, если б их приветствовали и фонари, и семафор, и щит с названием станции «Холленхузен». А вот и Пальме; едва появляется Пальме с жезлом и в красной фуражке – прежний начальник станции, Краске, тот отправлял поезда всегда только поднятой рукой и свистком, – и уже заявляет о себе поезд, я чувствую, как все дрожит, вижу, как колеблются остатки пива в не допитой Элефом кружке, и вот уже потемнело, и слышится скрип и скрежет.








