412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зигфрид Ленц » Учебный плац » Текст книги (страница 13)
Учебный плац
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:10

Текст книги "Учебный плац"


Автор книги: Зигфрид Ленц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)

– Поразительно, то, что здесь создано, просто поразительно. Мы показались себе здесь чуть ли не чужаками.

– Иногда так бывает, – сказал шеф, и еще добавил: – Порой природа выставляет нас за дверь собственного дома.

Перед тем как вернуться в Холленхузен, в «Немецкий дом», они пригласили шефа на вечер к себе, хотели, чтобы он был их гостем, и седовласый заверил, что будет особенно рад видеть шефа, но тот поблагодарил и извинился, сославшись на неотложные дела. Не знаю почему, мне было их жалко, когда они уходили по Главной дороге, даже не взглянув на маточные гряды и на маленькое поле роз, не знаю даже почему, но было жалко.

Неожиданно один из них вернулся, еще сравнительно молодой человек, узколицый, держался он непринужденно; не разрешит ли господин Целлер задать ему один вопрос, хотел он знать, на что шеф ответил:

– Конечно, валяйте.

Он однажды прочел, этот бывший солдат, статью, работу о деревьях, которые обмениваются сигналами, как бы подают сигнал тревоги, когда грозит опасность; фамилии автора он в точности не помнит, но кажется, тоже вроде бы Целлер.

– Не вроде бы, – сказал шеф, – а действительно Целлер. Кстати, работу эту я написал давно, когда мы еще жили в восточных областях.

После чего бывший солдат улыбнулся и сказал только, что ему очень приятно, и тут же ушел, а шеф задумчиво покачал головой, возможно потому, что никак не мог предположить, будто кто-то способен еще помнить о чем-либо столь давнем; работая рядом с ним, я видел, как это его растрогало.

Но говорить об этом он не стал, это сделала Доротея, вечером после ужина, когда мы остались одни и ждали шефа, сидевшего вместе с буровиками у нового колодца, где они на радостях, что нашли прекрасную воду, пропускали по маленькой, как это именовала Доротея. Я прямо спросил ее, как шеф открыл, что деревья могут подавать сигналы тревоги; сначала она удивилась, откуда я это знаю, но, когда я рассказал ей, задумалась, и по лицу ее было видно, как она мысленно возвращается к прошлому, все более и более давнему, вплоть до утраченных участков, где они раньше жили и где я давно чувствовал себя почти как дома, хотя никогда там не был. Большая теплица, необъятные участки хвойных, обвитый виноградом дом, в котором они жили, – все это сразу возникло передо мной, а также лесное озеро, где одной памятной зимой утонула маленькая сестричка шефа, слишком рано осмелившаяся выйти на лед, и еще река, что была шире и чище, чем наша Холле, и большой участок, который принадлежал семейству шефа.

Там, у реки, росли вполне здоровые ивы, а несколько поодаль от берега, на полого подымавшихся склонах по обе стороны реки, в поле видимости, стояло несколько кленов, и казалось, будто одни хотят убедить других, что на их стороне лучше. Однажды, когда шеф шел к реке, чтобы быстро выкупаться, только окунуться и сразу вылезть, ему бросилось в глаза, что на ивы и клены напали гусеницы, это был не кольчатый шелкопряд, не пяденица-обдирало, не нарядная медведица-кайя, а неизвестные гусеницы, красиво окрашенные, с рогатой головой, мохнатые и с блестящими бусинками глаз. Своими подвижными сяжками они нащупывали дорогу к краю листа и выпиливали в нем характерное полукруглое отверстие, совершенно неизвестные красавицы гусеницы. Когда шеф положил их к себе на ладонь, ему показалось, что от листьев исходит какой-то особый запах, резкий, быстро улетучивающийся запах гнили, какого он никогда раньше не слышал. Он тут же сорвал несколько листьев, но невооруженным глазом ничего не обнаружил, лишь когда он поместил их под микроскоп и посадил на них несколько гусениц, то увидел, что листья чуть заметно потемнели, и снова ощутил тот же выделяемый ими легкий запах, биологически активное вещество, от которого гусеницы через некоторое время сделались вялыми, не так чтобы очень, но немножко.

В тот же день он перешел на другую сторону реки – по мосту с перилами из березы, однажды они с Доротеей на нем сфотографировались, – перешел на другую сторону и немало удивился, что здесь ни ивы, ни клены не пострадали от неизвестной гусеницы, ни один лист не был подточен, однако от него не ускользнуло, что деревья издавали тот же самый запах, который он обнаружил у зараженных. Тут шеф вынужден был признать, что деревья издают этот запах, чтобы защититься, они это делали загодя, потому что другие их предупредили, забили тревогу с помощью летучих биологических веществ.

Отец шефа, тот просто над этим посмеялся. Он сказал:

– Может, они станут еще переговариваться с помощью флажков, наши деревья, рук у них для этого хватает. – И еще добавил: – Животные – это еще куда ни шло, они могут подавать сигнал тревоги, но чтобы деревья… тут лучше поставить вопросительный знак.

Но шефа это не остановило, он продолжал наблюдения за пораженными и непораженными ивами и кленами, сравнивал, все записывал, затем отослал листья на исследование, и в один прекрасный день ему подтвердили: да, в листьях содержатся какие-то особые вещества, которые обычно у ив и кленов не обнаруживаются; когда шеф получил этот ответ, он очень обрадовался, описал свое открытие, все с самого начала, и тетрадь отослал старому дипломированному садовнику в Иоганнисбург, Плинскому, широко известному своей книгой о болезнях деревьев.

Как и на первое письмо, тот долго не отвечал, молчал так упорно, что шеф уже было подумал, что дипломированный садовник Плинский приказал долго жить, но вот, в одно воскресенье, он прибыл самолично, в сопровождении своей племянницы, у него оказались какие-то дела по соседству, самолично прибыл, ему было интересно узнать, что это шеф обнаружил, и он желал с ним лично побеседовать. И после того, как он долго слушал и спрашивал, он посоветовал шефу продолжать свои наблюдения в течение двух лет, надавал ему также советов и, перед тем как уехать, сказал отцу шефа:

– То, что он открыл, твой малец, может оказаться очень важным для всех нас. Когда он достаточно продвинется, я позабочусь о дальнейшем.

Вот что он сказал, и когда наступило время, то сдержал обещание, и при его содействии работа шефа была напечатана.

Доротея рассказала это в тот вечер, когда мы сидели с ней одни и ждали шефа, я стал просить, чтобы она больше рассказала о лесных участках у себя на родине, но она не пожелала, чувствовала себя слишком усталой, лишь когда я сказал, что мне очень хочется узнать побольше о том времени, она с улыбкой на меня поглядела и добавила:

– Ну так узнай и это, Бруно: племянница, сопровождавшая дипломированного садовника, была я.

После чего налила мне еще полный стакан пахты и стала собирать со стола, причем время от времени, усмехаясь, останавливалась, щурила глаза и, выставив нижнюю губу, дула себе в лицо, в свое прекрасное лицо.

Как все оживает в темноте, внезапно в маточных грядах блеснет что-то, словно раскрываются глаза, а шорох – он не от ветра, это два кривых колышка трутся друг о друга. Суетня и частый топоток в траве, при свете месяца что-то сворачивается клубком, лежит, сжавшись в комочек, мертвец мертвецом; тополя непрестанно шелестят, зеленый лист, серебряный лист, кто там на воле на что-то наступит, должен быть готов к тому, что это мягкое и что оно побежит туда, к голубым елям, запах голубых елей спорит с доносящимся издалека запахом свежескошенного сена; а теперь надо задвинуть засов. Над лугами крик какой-то птицы, а на отдаленных дворах лай собак, они спрашивают, прислушиваются, отвечают: «Ну, отзовись же, мы сторожим округу».

Было уже совсем темно, когда он послал меня в Холленхузен, в «Немецкий дом»; вернувшись от бурильщиков, он немного покачивался, дважды довольно-таки неуклюже поцеловал Доротею, посмеялся над собой и попросил сварить ему кофе. Что Ина помогает кельнерше в «Немецком доме» – против этого шеф не возражал, но, взглянув на часы, послал меня за ней.

– Вам незачем торопиться, Бруно, – сказал он, – только возвращайтесь благополучно домой.

Голоса, я все время слышал за собой голоса, когда бежал по Тополиной аллее, будто кто-то первый начинал и голос его отличался какой-то особой звучностью, он все повторял одну и ту же фразу, а другие голоса отвечали ему, так продолжалось до самого «Немецкого дома», лишь на ярком свету они смолкли. Я не решился просто так войти; в старую пивную, в «Загляни-ка», я вошел бы не раздумывая, но в новый «Немецкий дом», сложенный из красного кирпича и такой большой и просторный, с множеством окон, я так сразу не осмелился войти, сперва обошел дом и все жался к стенам.

На дворе тележка, выступ стены, сложенные штабелем пивные бочки; вмиг я залез наверх и, присев, подобрался к большому окну. Они сидели там и показывали друг другу фотографии, писали что-то на маленьких листочках, некоторые разгуливали по залу с большими стаканами и чокались; там, где они стояли группками, они клали руку на плечо соседа, так, как это делает, разговаривая со мной, Мирко. Я увидел седовласого, он сидел во главе длинного стола, увидел однорукого – окруженный дружками, он все балагурил, – и вдруг узнал того узколицего, что обратился к шефу с таким неожиданным вопросом; Ина с подносом как раз проходила мимо него.

Ах, Ина, если бы ты тогда знала, кто он и что тебя с ним ожидает, если бы могла предвидеть, что будет с вами обоими, с тобой и этим непринужденным, узколицым человеком, который был моложе всех остальных и ни разу на моих глазах даже не пригубил спиртного. Всякий раз, как он оказывался в моем поле зрения, он стоял возле какой-нибудь группки и слушал, стоял, скрестив руки, с зажатой в губах раскачивающейся сигаретой, но никогда не вмешивался в разговор и сам ничего не рассказывал. Хотя казалось, что ничто его особенно не интересует, от него, видимо, ничто не ускользало, и, когда ты проходила мимо с тяжелым подносом, ему сразу бросилось в глаза, что у тебя ослабла одна из завязок маленького передничка и что сейчас развяжется на спине бант, и, прежде чем ты сама что-то заметила, он уже подскочил к тебе и принял у тебя из рук поднос, чтобы ты могла завязать ленты передника. Возможно, что ты тут впервые его заметила или он среди других бывших солдат обратил на себя твое внимание, он стоял перед тобой с этой своей улыбкой, выделяясь своей уверенностью, и ты смущенно улыбалась в ответ; со штабеля пивных бочек я все это видел.

Когда затем седовласый поднялся и начал говорить, все вернулись на свои места, а он говорил, опустив глаза, но, как я ни прижимался к самому окну, я не мог ничего разобрать, а посреди речи вдруг раздался яростный собачий лай, меня обнаружил огромный черный пес, он пытался забраться на штабель бочек, прыгнул и сорвался, снова прыгнул и опять сорвался, что лишь усилило его ярость и яростный лай. Мне нечего было ему кинуть, нечем было в него запустить, не помня себя от страха, я лег плашмя на бочки, выглядывая поверх края, не спуская с него глаз. И вдруг это жжение, эта обжигающая влага, когда огромный черный пес уперся в стену дома и чуть не достал передними лапами до выступа, причем лаял и пытался меня схватить, так что слышался жесткий стук его челюстей. Я уже хотел было постучать в окно, они бы мне, конечно, открыли, эти бывшие солдаты, впустили бы меня, но тут вдруг из двери кухни упал свет, появилась фигура в белом, женский голос позвал: «Аско», и еще раз «Аско», и так как пес не послушался, девушка в белом халате и белом же колпаке пересекла двор. Она не стала особенно всматриваться, схватила собаку за ошейник и легонько хлопнула по пасти, и я слышал, как она сказала:

– Всегда поднимаешь такой шум, и все из-за кошек.

После чего она заперла пса.

Я лежал и не смел пошевельнуться, пока из зала вдруг не донеслась музыка, два гармониста – черные брюки, блестящие шелковые рубашки – стояли на низком помосте и играли, причем глядели лишь друг на друга, ободряюще, весело улыбаясь. И тут в зале начались танцы, причем лучше всех танцевал однорукий. Я лишь два раза в жизни танцевал, с Доротеей, – один раз, когда мы переехали в крепость и праздновали новоселье, и еще с ней же на освящении, но я никогда не мог дотанцевать, потому что мне скоро делалось дурно и я падал; мне достаточно лишь покружиться под музыку, как мне делается нехорошо и я падаю. Смотреть я могу, только смотреть, как танцуют другие, да и то недолго, спустя немного я вынужден отворачиваться, даже когда танцевала Ина, Бруно вынужден был отворачиваться.

Ах, Ина, я и теперь вижу, ты стоишь с черным подносом у танцплощадки и думаешь, как тебе пройти между танцующими парами, и как он вдруг очутился рядом, взял у тебя поднос и уверенно понес к столу, опустил и затем попросту взял тебя за руку и потянул на танцплощадку, а ты, ты не противилась. Он тебя не притянул к себе и не прижимал, как это делали многие бывшие солдаты со своими дамами, а держал тебя свободно и несколько даже отстранив от себя, ты положила руку ему на плечо, вы встретились взглядом, и тут все пошло так легко, вы будто стали невесомы, и уже нельзя было понять, что вас двигало и несло, потому что все слилось у вас в движении, особенно когда ты отклонилась назад и словно парила. Не только я, и другие любовались вами.

Конца вашего танца я не видел, я смог снова взглянуть в окно, когда все уже вам аплодировали и требовали еще одного танца, но он улыбнулся и повел тебя к твоему подносу, где пена в стаканах уже улеглась; там он поклонился тебе и отпустил твою руку, которую все продолжал держать в своей: Гунтрам Глазер, что внезапно возник, надолго исчез, а затем неожиданно появился вновь и, прожив у нас несколько лет, не нашел иного для себя выхода, как лечь на рельсы и ждать ночного поезда в Шлезвиг.

Поскольку я не решался войти в «Немецкий дом», мне ничего другого не оставалось, как свистнуть: когда музыканты сделали перерыв и, чтобы проветрить помещение, открыли окна, я издал наш свист и увидел, как Ина насторожилась и вышла из зала с пустыми стаканами. Думаю, никто быстрее моего не соскользнул бы со штабеля бочек, я мигом обежал дом к главному входу, спрятался за дерево и стал ждать, и лишь только она появилась в дверях и начала вглядываться в темноту, свистнул еще раз нашим продолжительным, чуточку жалостливым свистом, посредством которого мы всегда мгновенно находили друг друга на Коллеровом хуторе. Она принялась клянчить у меня еще десять минут, всего только каких-то десять минут; хотела меня туда втащить, в вестибюль, но я предпочел ждать снаружи, уселся на велосипедную стойку и слушал, как они в зале распевают свои песни.

Что это творилось с ней? Она дорогой подпрыгивала, вдруг ни с того ни с сего закружилась на месте, шутливо склонилась передо мной и на какой-то миг взяла меня под руку, причем прижала меня к себе так крепко, что я почувствовал ее ребра; потом принялась вышагивать с наигранной серьезностью, потом стала делать вид, будто обязана меня слушаться; а потом, крикнув: «Побежали, кто первый будет дома!», понеслась по Тополиной аллее, не оставив мне другого выхода, как бежать следом, сперва до каменного мостика и оттуда по лугу. Я легко мог бы ее догнать, но не хотел, бежал за ней почти по пятам, подгоняя и подгоняя, дыхание ее становилось все учащеннее, все тяжелее, там, где раньше был лаз, лаза уже не было, столбы подняли и заново натянули колючую проволоку, Ина полезла вверх, натянутая проволока затрещала, заходила и откачнулась, прыгая, Ина что-то порвала и полетела кувырком, полетела в ров. Воды там не было, одна только тина, Ина стояла по самые бедра в тине, одной рукой подобрала юбку, а другую протягивала мне.

– Помоги же!

И когда я ее вытащил из вязкого булькающего месива, она принялась на меня кричать:

– Так гнать. Вот что получается, когда человека так гонят. – И тут же приказала: – А ну сотри все это.

Приподняв юбку, она упорно глядела в сторону Коллерова хутора, а я стоял перед ней на коленях и счищал с ее ног комочки тины, сначала пальцами, потом травой, а напоследок, когда не осталось ни комочков, ни нитей тины, счищал и вытирал платком, который она мне дала. Пока я занимался этим, мы не обменялись ни словом, из ее полуботинок тину никак не удалось полностью вычистить, и тогда я сказал:

– Полуботинки тебе, видно, придется мыть.

Она строго отрезала:

– Это ты их вымоешь. Кто так меня гнал, тому и отмывать.

Но потом мы все же помирились; рассказав шефу и Доротее, что и как было, она все же зашла потом ко мне в клетушку, нащупала дорогу к изголовью кровати, сказала, чтобы я протянул ей руку, и подарила мне одну марку из заработанных ею денег за то, что я проводил ее и вообще. Это были ее первые самолично заработанные деньги после окончания школы.

В крепости только внизу горит свет, в его комнате темно, может, он стоит у окошка, как стою я, и смотрит на свои участки, где сейчас, под покровом подымающегося с Холле легкого тумана, выходят на промысел мыши и ночные птицы. Может, он думает обо мне, как я сейчас думаю о нем. Завтра, я чувствую, они уже завтра пригласят меня в крепость, Макс или Иоахим, тогда я и от них услышу, что значит эта дарственная, и узнаю, что будет со мной. Треть земли со всем инвентарем; не может того быть, даже если он однажды и назвал меня своим единственным другом; они наверняка ошибаются.


Сегодня я должен быть чисто выбрит. И опять я забыл купить себе лезвия, но если я почищу и наточу старое, то сойдет, по крайней мере не порежу нижний край шрама. А новыми лезвиями мне уже не раз случалось так порезаться, что даже сквозь десяток клочков бумаги, наклеенных мною на крохотную ранку, просачивалась кровь, и Эвальдсен однажды сказал мне: «Ну, из тебя кровь хлещет, как из заколотой свиньи», – и даже, подмигнув, спросил, не нужна ли мне его помощь при бритье. Новое зеркальце для бритья я, может, и пожелаю себе ко дню рождения, хотя трещина на старом мне не мешает, она проходит как раз по рту, и я так привык к ней, что почти ее не замечаю. Таким же барсучьим помазком намыливается и шеф, лучшего помазка наверняка не найти, мне хотелось бы только знать, волос помазка от живого или от мертвого барсука.

Сегодня я должен быть чисто выбрит. Когда я гляжу на свое лицо в рамке из пены, я сразу вижу то, чего, конечно, никто другой не видит: правый глаз у меня меньше левого, после операции он не только немного съехал вниз, он также уменьшился; вероятно, причиной тому приживленная кожа, которая всегда так натянута, так белеса. На самом шраме ничего не растет, кожа гладкая, багрово-сизого оттенка, и там нечего брить, но на выступающем рубце всегда вырастают единичные толстые волоски, жесткие как щетина, их нужно выдергивать. «Слезная лужа» как-то назвал Иоахим мой глаз и еще сказал: «Мокроглазый», это мой правый глаз постоянно мокрый и выделяет влагу, некоторые считают, что это слезы, но я уже давно не плачу. Прыщи на лбу больше не появляются, мазь их свела, избавила меня от них прекрасная мазь Доротеи, которой я готов был бы мазаться хоть каждый день, она так приятно холодит. Доротея считает, что у кого такой красивый высокий лоб, как у меня, обязан следить за тем, чтобы он оставался чистым. Зубы, до чего же они завидовали моим зубам, даже шеф, тот хотел их у меня купить, когда он все смачивал пиленый сахар ромом и клал кусочки на болевшие коренные зубы.

Сегодня мне надо и получше одеться, не клетчатую рубашку и серые брюки, а к серым брюкам надеть светлую рубашку, и на нее штормовку, хотя молния на ней сломана, оставлю ее открытой, так, как Иоахим носит свою штормовку, и засуну в карман серпетку, мой любимый садовый нож, который мне разрешено было взять из отслужившего набора. Хотя у нас нет особого смысла чистить ботинки, в этот раз можно бы их наваксить и натереть до блеска, приберегаемые мною ботинки, у которых и тогда не белеет носок, когда я в дождь хожу в них по заболоченному участку. К парикмахеру мне, видно, не успеть, может, сам сумею подрезать кончики волос, что уже стали закрывать уши; Магда не верит, что волосы у меня были когда-то светлыми, цвета кукурузы, она думает, они всегда были такими тусклыми и бесцветными. И откуда только берется столько света в воде, даже коричневая миска светлеет, когда я погружаю в нее кружку.

Надеюсь, мне придется отвечать не одному только Иоахиму, надеюсь, и Макс, и Доротея будут говорить со мной, с ними мне легче, мысли приходят сами собой, а он, ему достаточно только на свой манер головой покачать и, словно бы ища помощи, оглядеться, как все во мне сразу застывает, сердце бешено бьется, и я чувствую, как что-то во мне будто обрубилось и закупорилось. И когда я еще вижу, как он моет руки – даже не сочтешь, сколько раз в день он их моет, и вне дома на участках, в каждой дождевой бочке, под каждым краном, – тогда я просто не нахожу слов.

Если кто хочет, чтобы я отсюда убрался, так это, без сомнения, Иоахим, он с самого начала был против того, чтобы шеф, за какое бы дело ни брался, держал меня при себе, посвящал меня в свои планы и доверял немало своих тайн. С самого начала он давал мне почувствовать, что вправе мною распоряжаться, этот франт в своих обшитых кожей бриджах, длинных шарфах и мягких сапогах для верховой езды, в которых он так часто щеголяет. Он не желал слушать, когда я говорил ему, что шеф поручил мне до вечера укрыть посевы, он просто требовал, чтобы я бежал в привокзальный буфет в Холленхузен и принес ему и обеим рослым девицам из Ольховой усадьбы три бутылки лимонада, просто-напросто требовал. А если он зяб и ему нужна была куртка, он посылал меня за ней на Коллеров хутор; я должен был относить его письма на почту, должен был слушать, когда он упражнялся на кларнете, собирать и вязать для него букеты, чистить щеткой его куртки, а однажды, когда он со своим другом и девушками из Ольховой усадьбы захотел купаться в Большом пруду, то заставил меня носить за ними шерстяное одеяло и корзину с едой и потом одеяло расстелить. Шеф, конечно, всего этого не одобрил бы, но я ничего ему не говорил, никогда не жаловался ему на то, что Иоахим от меня требовал.

Как он был поражен, когда однажды вечером я сказал ему «нет», как изумленно на меня уставился, когда я даже не пошевельнулся, не принял у него поводья его лошади и не привязал ее к буку по его требованию. Они мчались галопом прямо на меня, он и обе девицы, и сначала я подумал, что они хотят перемахнуть через каменную ограду, только немного меня попугать, а потом перескочить через нее, как они не раз уже делали; но чуть ли не перед самой оградой они остановились и спешились, и Иоахим, бросая мне поводья, сказал:

– Привяжи коня, Бруно.

Я смотрел в выпученные глаза лошади и не решался, невольно отступил немного назад под защиту ограды, чтобы в крайнем случае броситься в мертвое пространство и прижаться к земле.

– Привяжи, говорят тебе, – угрожающе произнес Иоахим.

И так как я опять попятился, он двинулся на меня, не спеша, решительно, пока ограда не преградила мне путь и я обеими руками в нее не уперся. Девицы, держа лошадей за поводья, молча с интересом наблюдали.

– Говорю тебе в последний раз, – сказал Иоахим, – привяжи коня.

И когда я покачал головой, поднял руку, чтобы меня ударить, даже не сгоряча, а спокойно и обдуманно поднял, но потом опомнился и руку внезапно, чуть ли не в последнюю секунду, опустил. Затем, сказав: «Мы еще поговорим», окликнул девиц, они оседлали лошадей и помчались вниз к лугам.

Не мне одному, он считал себя вправе всем указывать, даже Эвальдсена однажды стал было учить, как часто следует поливать наши сеянцы хвойных в парниках. Не знаю, почему Доротея всегда его защищала и за всякую малость не уставала его хвалить, достаточно было ему подмести пол на Коллеровом хуторе, как она весь вечер его расхваливала, а если он в кои веки что-то приносил из Холленхузена, Доротея тотчас озабоченно спрашивала, не слишком ли ему было тяжело нести хлеб, гвозди, батарейки. Гусенок, наш гусенок, который страдал, если, боже упаси, у него оказывалось пятно на рубашке или брюках – так все должно было быть чисто, так опрятно. Запоздай кто-нибудь из нас, я или шеф, Доротея, конечно бы, уже спала, другое дело Иоахим: она ложилась лишь после того, как он возвращался из Ольховой усадьбы, как бы ни было это поздно. Вдоль Холле, одним летом они всё ходили под руку вдоль Холле; время от времени они что-то бросали в воду и смотрели, как течением это уносит, а потом под руку шли дальше, точно муж с женой.

Где он раздобыл револьвер, я так никогда и не узнал, не знал также, где он его хранит; он показал его мне на Большом пруду, маленький такой револьверчик, он протянул его мне и предложил разок выстрелить, но у меня ничего не получилось – хотя магазин был полон, выстрела не последовало. Тогда он мне продемонстрировал, как это делается, выстрелил в лист кувшинки и в плывущую ветку, и оба раза попал; затем снова дал мне револьвер, я нажал слишком рано, и пуля зарылась в землю, а Иоахим покачал головой и сказал:

– Давай-ка лучше его сюда!

Прежде чем спрятать, он его тщательно вычистил.

Всегда было неприятно, когда он приходил со своими ведомостями, да и другие не ждали от того ничего хорошего, едва он раскрывал папку и начинал спрашивать и сравнивать с тем, что было у него занесено в ведомости, или когда он хотел что-либо точнейшим образом узнать, чтобы затем с непроницаемым видом вписать туда. Шеф, тот никогда ничего подобного не делал, и, конечно, не он посоветовал Иоахиму все записывать: цифры, и часы, и оставшуюся наличность. Но шеф был также вовсе не против того, чтобы Иоахим расхаживал со своими всезнающими ведомостями, от одного вида которых у тебя становилась нечиста совесть; в конце концов он достаточно долго разрешал ему сидеть с собою рядом за темным ломберным столом, что специально выписал из Шлезвига и где вскоре не стали уже умещаться все книги, скоросшиватели и бумаги. В те времена, когда шеф в основном все еще делал сам, заказы были кнопками пришпилены к стене, счета пачками насажены на гвоздь, вокруг стола на полу лежали скрепленные вместе или прижатые камнями деловые бумаги, а на протянутом шнуре, подцепленные на металлическое кольцо, напоминали ему о себе исписанные им страницы; как он тут что-то находил, лишь ему одному ведомо.

С того дня, как он разрешил Иоахиму сидеть рядом с собой, все постепенно изменилось, шнур, гвоздь и кольцо исчезли, по полу можно было всюду ходить, поскольку Иоахим позаботился о том, чтобы рядом со столом стояли полка и открытый канцелярский шкаф; что было разбросано и трепалось на ветру, нашло свое определенное место, не только снабженное табличкой, но и защищенное от сквозняка. Удивительно, как мало труда потребовалось шефу, чтобы ввести Иоахима в курс дела, часто он лишь молча пододвигал ему бумаги, или обводил кружком какую-нибудь цифру, или ограничивался тем, что говорил: «Ты как считаешь?» И очень скоро Иоахим мог уже отвечать так, что шеф оставался доволен. Он доверял Иоахиму и все больше дел оставлял на его усмотрение, иногда дивясь тому, сколько тот вершил по собственному почину, и однажды я застал их, когда они вместе распивали бутылку вина, это было после того, как они обсудили и пришли к одному мнению относительно контракта, который еще лежал перед ними на столе.

За ужином шеф сказал Доротее:

– Чтобы ты знала, Доротея, рядом с тобой сидит мой маленький компаньон. Тут смотри в оба, этому парню палец в рот не клади.

Вот что он сказал, после чего мне разрешено было отхлебнуть глоточек вина.

Когда вдалеке раздался выстрел, я сразу заподозрил, что случилось несчастье, сухой хлопок в воскресный день, который у нас в низине так слабо прозвучал, что шеф поднял голову и спросил:

– Похоже на выстрел?

Но он не придал этому никакого значения, пожал плечами и продолжал определять всхожесть семян, меж тем я сидел на табуретке и наблюдал, как часто это делал в нашем сарайчике в низине.

Иоахим; и вдруг к нам ворвался Иоахим, он так тяжело дышал, что едва мог говорить, лицо у него от быстрого бега было все в поту и руки не переставая дрожали; даже когда он оперся о стол, они все еще продолжали дрожать. Шеф все бросил, притянул к себе Иоахима и пытался узнать, что же случилось, но Иоахим мало что мог выговорить, он только выдохнул:

– Пошли, скорей. – И еще: – У каменной ограды, скорей. – Больше у него не получалось.

А когда мы с шефом бросились туда, он, шатаясь, поспешил за нами следом, раз даже упал – я видел, когда на него оглянулся.

Мы бежали к лошадям – одна спокойно стояла у каменной ограды, а две другие щипали листья с моего куста бузины, – и подбегая, я постепенно замедлял шаг. И тут я ее увидел: одна из девушек лежала на земле, другая стояла возле нее на коленях и ее уговаривала, причем плакала и лицо у нее было все измазано, а когда узнала шефа, заплакала еще пуще, но потом вдруг затряслась от кашля и уже только всхлипывала. Шеф тотчас перелез через ограду, нагнулся к лежавшей, будто мертвой, девушке, спросил, слышит ли она его, но губы девушки не шевельнулись, глаза ее были открыты, взгляд даже следовал за круговыми движениями его руки, но говорить она, видно, не могла. Я остался на этой стороне ограды и наблюдал за лошадьми, они были оседланы, равнодушно двигались и щипали мою бузину. Шеф вдруг спросил:

– Она здесь упала?

На что стоявшая на коленях девушка, как-то замявшись, кивнула, поднялась и показала на дорогу, по которой они с луга ехали к ограде, и потом тихо произнесла:

– Здесь, – и осведомилась, скоро ли будет врач.

– Лошадь испугалась и понесла? – спросил шеф.

Девушка, не ответив, опустилась на колени и стала осторожно отодвигать с лица подруги прилипшие длинные пряди волос, шепча:

– Майке, ты меня слышишь, Майке? – И лишь когда шеф повторил свой вопрос, сказала: – Выстрел, когда раздался выстрел, она понесла, а сбросила она Майке здесь.

Что именно мне придется бежать за доктором Оттлингером, я знал наперед, я только ждал, чтобы шеф дал мне это поручение, и когда он послал меня, Иоахима все еще не было тут, но я уже увидел его, подбежал к нему и, пробегая мимо, крикнул, что доктор Оттлингер сейчас будет. Вниз с откоса к железнодорожному полотну, и затем бегом по твердой, утоптанной тропинке вдоль колеи до шлагбаума, не по главной улице Холленхузена, а мимо заброшенной спортивной площадки и густой шпалеры елей, которыми доктор Оттлингер окружил свой большой, из красного кирпича дом, скорей через лужайку и давай звонить и звонить, пока ко мне не вышла женщина и не сказала:

– Его нет дома, муж поехал к больным.

Значит, сперва к Зибберсену, но доктор Оттлингер уже оттуда уехал, потом дальше к Кнуллу, от которого он собирался ехать к Вирманам, там я его чуть не застал, но перед бакалейной лавкой Тордсена стояла его старая, поместительная машина. Наконец-то я его поймал, я ждал возле машины, пока он не появился, пожилой человек с пролысинами, дружелюбный, но с поджатыми губами. Слушая, он все покачивал головой, словно сомневался во всем. Короткий жест, приглашавший меня сесть рядом с ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю