Текст книги "Учебный плац"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)
Время от времени они останавливались, но пожелание остановиться высказывал всегда он, наш гость, он смотрел поверх наших участков на живую изгородь туи или на Холле, черной лентой извивающуюся по лугам; стоило им остановиться, и они умолкали, пожилой человек в темной шляпе в эти минуты погружался, казалось, в глубокую задумчивость, а его кожа – в нашем свете – отливала розоватым оттенком. Дольше всего они стояли перед крепостью, гость пытливо ее разглядывал, что-то явно проверял, сравнивал, видимо, дом со снимком, который когда-то получил.
Но тут ему пришлось ответить Доротее, она махала, нас увидев, стояла на террасе рядом со столом, над которым был раскрыт зонт, махала и протягивала руки – Доротея, она тоже никогда еще не видела нашего гостя, но, здороваясь, обняла его, только и сказав:
– Добро пожаловать, Лесли, добро пожаловать.
Мне старый профессор не привез подарка, но Доротее привез – она получила винно-красную брошь, которую тут же приколола: зубчатый лист в изящной золотой оправе, и шеф получил пять маленьких серебряных бокальчиков, входивших один в другой, бокальчиков, к которым полагался и кожаный футляр. Бросив многозначительный взгляд на свой чемодан, гость сказал:
– Мое официальное поручение я улажу позже.
Это Доротее было только на руку, она хотела, чтобы прежде всего мы выпили кофе, а гость рассказал о своем путешествии.
С какой охотой я бы его послушал, я бы бог знает сколько чего расхвалил и пообещал, чтобы остаться, но шеф напомнил мне о школьниках, которых надо провести по нашим посадкам, и сказал:
– Сделай это вместо меня, Бруно, в такой прекрасный день ты с этим справишься. – И еще он добавил: – Не забудь о сегодняшнем вечере, я хочу, чтобы ты был у нас.
Они уже ждали у деревянных ворот, двадцать или двадцать пять школьников, они гонялись друг за другом, стояли прислонясь к стойкам ворот, толкались и прыгали, и сколько ни призывала их к порядку молоденькая учительница, весь класс безостановочно сновал туда-сюда, и все с неумолчными криками и писком.
– Нет, – сказал я, – я не господин Целлер, у господина Целлера гость из Америки, потому пришел я, меня зовут Бруно.
Дети были разных возрастов, мне сразу же бросились в глаза две совсем маленькие девочки, нарядно одетые, они держались за руки, послушные и серьезные, в противоположность некоторым мальчишкам. Когда учительнице удалось их созвать, она объявила:
– Итак, дети, слушайте внимательно и вспоминайте то, что мы с вами учили.
После чего наша живая гармошка потянулась для начала к парникам, где я показал беспокойному народцу, как хвойные породы размножают черенками, как черенки пускают корни. Потом я показал им одноглазковые черенки и листовые черенки, а у валуна все присели и я продемонстрировал им, как делается прививка: прививка клином и прививка черенком. Это некоторых так заинтересовало, что они вытащили свои карманные ножи и проделали все вслед за мной. Меньше всего их интересовал уход за почвой и сроки посадок; и как мы подразделяем землю на участки, их не интересовало, я мог говорить сколько угодно, они глядели по сторонам или подначивали друг друга. Но в машинном зале они сразу же бросились врассыпную, опробовали все рукоятки и все ручки, рули, рычаги, прятались друг от друга, и пугались друг друга, и забирались на машины.
В машинном зале я внезапно подхватил одну из тех маленьких девочек, поднял и посадил в седло тягача, отступил и оставил ее в седле, но девочка, вместо того, чтобы обрадоваться, начала пронзительно кричать, она кричала так, будто я ей бог весть что сделал, она ерзала в седле, размахивала руками и мгновенно размазала слезы по лицу.
– Ну ладно, – сказал я, – ладно.
И хотел спустить ее на пол, но девочка откинулась назад и стала бить меня по рукам, она не хотела, чтобы я до нее дотрагивался. Пришлось подойти к учительнице, ей пришлось снять малышку и утешать ее, постепенно девочка перестала плакать и подошла опять к своей подружке, наблюдавшей за мной настороженно и боязливо. Обе они, да и кое-кто еще, пятились, как только я к ним подходил. Раз я протянул малышке руку и сказал:
– Может, помиримся?
Тут девчушка опять пронзительно закричала, и учительнице пришлось увести ее от меня, когда же малышка успокоилась, учительница подошла ко мне и попросила не дотрагиваться до детей.
– А почему? – спросил я.
И учительница в ответ:
– Боятся. Разве вы не видите? Кое-кто из ребят вас боится.
Не помогло, что она приветливо мне улыбалась, я уже чувствовал, как в голове у меня разражается гроза, и думал только об одном: к воротам, ты должен их довести до ворот, на это надеется шеф; и я пошел вперед, не заботясь о том, идут ли они следом. Я попросту прошел мимо туннеля из пленки, о котором я бы им охотно все рассказал, подвел их только к большим деревянным воротам, кивнул учительнице и быстро пошел к себе, заперся, задвинул засов и набросил цепь, – вот что я сделал. А потом опустился на колени, не перед умывальником, а перед окном, и, ничего больше не выжидая, стукнул головой по подоконнику, раз, и другой, и третий, пока громыханью ударов не откликнулось другое громыханье, пока не возникла избавительная боль, которая все прервала и заглушила. Я опустился на пол, во рту ощутил лишь кислую жидкость и не делал даже попыток подняться, а лежал и старался привести в порядок мысли, но это мне не удавалось – и еще прежде, чем я что-нибудь решил, меня сморил сон. Я заснул – под подоконником, прижавшись спиной к стене.
Шеф постучал не семь раз, он колотил в мою дверь без счета, он колотил кулаками так, что все кругом тряслось, при этом он выкрикивал мое имя и грозил мне; тут уж никто не посмел бы притвориться мертвым. Как он посмотрел на меня с порога. Как подошел ко мне. Мне даже на какое-то мгновение показалось, что он меня впервые в жизни ударит, но он этого не сделал, он никогда этого не делал; не говоря ни слова, он бережно усадил меня на табурет и ощупал мне лоб, осмотрел его и ощупал, а потом достал из ящика нож для хлеба. Окунул лезвие в кувшин с водой. Легонько прижал лезвие мне ко лбу, покачал им туда-сюда, но вдруг бросил нож на стол и пошел к двери.
– Помни о сегодняшнем вечере, – сказал он через плечо и больше ничего не сказал.
Они все собрались, кроме Макса, и почти все хотели узнать, отчего у меня на лбу шишка. Доротея охотно принесла бы мне тотчас свое чудодейственное средство, а Гунтрам Глазер тихо посоветовал мне то, что шеф давно уже испробовал:
– Положи на лоб нож, Бруно, вот хоть твою серпетку.
Я рад был, что на мне темный пиджак шефа, ведь и все другие нарядились, на всех были выходные костюмы и нарядные платья, галстуки, ожерелья, кругом горело множество свечей. Все перекидывались со мной словом, даже Иоахим поздоровался со мной, щелкнув языком, только она словно бы сквозь меня смотрела, не выказала ни недоумения, ни неприятного удивления, а просто словно сквозь Бруно смотрела: госпожа Зассе из имения Бодден. В зеленом платье, с длинными вьющимися волосами, она не выглядела знаменитой наездницей, занимавшейся выездкой, но именно ею она была, а Иоахим, который называл ее Марен, хотел, видимо, тоже заниматься выездкой, он увивался вокруг нее и следил, чтобы у нее всего было вдоволь. Старик профессор похлопал меня по руке и сказал:
– А вот и наш друг.
И протянул мне свою тарелку с кусочками рыбы и колбасы, которую поставила перед ним Доротея, не знаю, право, почему он сразу же протянул мне свою тарелку. Мы окружили его, слушали, что говорит он о цветении, он назвал цветение актом отчаяния, ибо для самого цветка оно кончается плохо: либо он вянет после опыления, либо он опадает. Профессор, так много поездивший по свету, видел кактус, который уже через пять секунд после оплодотворения прикрывает лепестки своих цветков, просто чтобы уведомить насекомых, что лавочка закрылась. Один из видов вероники изменяет цвет синий на пурпурный, как только у него нет больше нектара, а карликовый бук, рассказал нам еще профессор, тот после оплодотворения краснеет, да, краснеет. Многие цветки теряют вскоре после опыления свой притягательный аромат, извещая тем самым подлетающих визитеров: цель уже достигнута, можете не трудиться.
– Да, – сказал старый профессор, – цветение – это проблема.
Внезапно он потянулся к стоящему рядом столику, взял с него какие-то бумаги и попросил шефа подойти, попросил подойти к нему близко-близко, и шеф, который обычно всех мог заткнуть за пояс, несколько смущенно оглядываясь, последовал приглашению, ему при этом было явно не по себе, даже стерпел, что Доротея ткнула его украдкой:
– Ну иди же.
– Для начала, стало быть, диплом, от имени Общества североамериканских садоводов, любителей рододендронов, – начал старый профессор, но, подумав немного, покачал головой и начал заново: – Дорогой Конрад, дамы и господа! Она, природа, многое нам раскрывает, она одолевает нас, подкупает и ослепляет, она ошеломляет нас своими случайностями и кладет на обе лопатки своими законами, и при всем том мы узнаем, что она еще не все свои карты разыграла.
Старый профессор обдумал сказанное, был явно и этим недоволен, и начал еще раз сначала, обращаясь теперь только к шефу.
– Мой дорогой друг Целлер, – начал он.
А дальше он говорил о том, что растения появились задолго до людей и прекрасно без них обходились, ибо они способны всегда изменяться и приспосабливаться, всегда были склонны к экспериментам и потому подвергались опасности не более, чем это в природе случается. А вот по-настоящему они подверглись опасности лишь тогда, когда люди наложили руку на контроль над растениями и стали думать только об урожае, это совершенно ясно, кроме того, люди должны были селекцией и другими методами добиваться большей продуктивности, но при этом люди не должны были забывать о самом важном урожае, который приносит нам растительный мир: о радости, той огромной непредвиденной радости, которая порождается изумлением, восхищением и добрым телесным и душевным здоровьем.
А потом он заговорил о том, что имеются, к счастью, агенты растительного мира, которые в силах доказывать, как полезна красота, агенты любви, которые радеют о том, чтобы чудо сохранилось. Профессор говорил тихо, иной раз прикрывая глаза, а мне больше всего хотелось каждую его фразу выучить наизусть, особенно когда он потом назвал шефа таким агентом, который выступает в защиту полезности красоты, который, презрев границы, бьется за то, что помогает нам жить – за нечаянную радость. Тут Доротея захлопала, чуточку преждевременно, но захлопала, а я сразу же ее поддержал и тоже захлопал.
Итак, цецилия; Общество североамериканских любителей рододендронов наградило шефа в знак признания его трудов, но в особенности за его цецилию, дипломом, который и передал шефу профессор Гутовский, многокрасочный, богато оформленный диплом, с изображенными на нем нежно-розовыми и матово-фиолетовыми цветами, а также кожистыми, эллиптической формы листьями цецилии, которую шеф культивировал, создав зимостойкий вид. Теперь хлопали все, а старый профессор обнял шефа и шепнул ему пару слов, но Доротея расслышала их, засмеялась и сказала:
– Не тайная любовь, Лесли. Цецилия – так звали бабушку Конрада, вот он и взял ее имя.
Вручили шефу и второй диплом, он был одноцветным и подтверждал, что шеф избран почетным членом североамериканского общества.
– А мы, – сказал профессор, – дорогой Конрад, оказываем подобную честь в редчайших случаях.
Все хотели сейчас же подержать эти дипломы в руках, по крайней мере прочесть их тексты, но профессор еще не кончил, он взял еще что-то со столика, поискал меня глазами и сказал:
– Однако же мы, оказывая в редчайших случаях высокую честь, не должны забывать и тех, кто скромно и надежно вносит свою лепту в успех дела, тех неприметных сотрудников, кто предпочитает оставаться в тени. Вот здесь грамота, выражающая благодарность за заслуги, выданная лично господину Бруно Мессмеру, за его верное, идущее от сердца сотрудничество.
Тут у меня жутко закружилась голова, дрожь пробежала по ногам, но шеф, который, конечно же, знал обо всем заранее, вытянул меня вперед и, когда я брал грамоту, захлопал, захлопали также Доротея и Гунтрам Глазер. Чокнуться, они хотели со мной чокнуться и глянуть на грамоту; это была фотография с широкими полями, на полях был записан похвальный отзыв о моей работе, а на фотографии был запечатлен роскошнейший рододендрон, какой только можно себе представить, четырех, если не пяти метров высоты, с зонтиковидными цветами темно-красного цвета.
Приглашенные должны были набраться терпения, так как слово теперь взял шеф, он был глубоко тронут, он был счастлив, он долго искал слова́, чтобы выразить свою благодарность, а потом рассказал нам о Цецилии, своей бабушке, которая хорошо знала все свойства растений. В своей Библии она засушивала все, что находила: корни, что отгоняли блох и не дозволяли черту переступить порог, и цветы, что с гарантией навевали человеку сны о летних лугах. Она объяснила ему, что будешь носить на груди кусок корня рододендрона, привязанного к тонкому шнурку, – и ты преобразишься и узнаешь то, чего другие узнать не могут. Под конец шеф сказал:
– Я рад, что цецилия вызвала у вас такой живой интерес.
Знать бы только, где эта грамота, она пропала, как и многое другое, как подарки, находки; и хотя мы искали их вместе, Магда и я, но найти не смогли; а вручили мне ее в тот же вечер, когда чествовали шефа, это я помню наверняка. Я должен был всем показать врученную мне фотографию, Ина прочла вслух похвальный отзыв о моей работе, что записан был на полях, все восхищались рододендроном и его цветами, только госпожа Зассе не нашла повода для восхищения, она равнодушно глянула на фото и прикурила от зажигалки, которую ей протянул Иоахим. Ее усталый, пренебрежительный взгляд. Ее дурное настроение. Во всем она находила недостатки, а других слушала она не иначе, как высоко подняв брови. Я все время следил за тем, чтобы не оказаться с ней рядом. Магда знала, что имение Бодден принадлежит не госпоже Зассе, а ее брату, от которого она получала все, что только хотела, он выделил ей даже тренировочную площадку для выездки. А вот что шеф не слишком-то ее уважает, я сразу же заметил; когда ему кто-то не по душе, так он выказывает этому человеку совершенно особую вежливость; этакая вынужденная, но безукоризненная вежливость пришлась и на долю госпожи Зассе, но ее, дважды уже бывшую замужем, это нисколько не трогало.
Привыкнув везде и всюду поднимать голос, она и у нас не сдержала себя; что хотела спросить, то спрашивала; а в слушателях, видимо, никогда недостатка не испытывала.
Как она схватилась со старым профессором, этого я не уловил, но я услышал, что она спросила его, откуда он родом, она имела в виду, что фамилия его, собственно говоря, европейская; и когда профессор это подтвердил – он сказал: «Мой дед родился в Модлине»[5], – она кивнула и сказала:
– Вот именно. Все, что есть хорошего в Америке, родом из Европы.
Профессор Гутовский улыбнулся, поначалу он, видимо, не собирался отвечать на это, но госпожа Зассе не удовольствовалась его неуверенной улыбкой, она хотела услышать от него, что есть в Америке американского, и он тихо сказал:
– Быть может, наше жизнеощущение.
Госпожа Зассе пропустила это мимо ушей. Она не отступала от своего мнения, что Америка всем, что в ней хорошего, обязана Европе, великому множеству переселенцев, их различным знаниям и способностям, их культуре, их умению разбираться в истории, она так и сказала: разбираться в истории.
Чем терпеливей молчал старый профессор, тем больше она распалялась; она была однажды в Америке, она знала ее города, знала эту страну – одно только примиряло ее с этим континентом кулачного права, это свидетельства ее европейского происхождения, европейское наследие.
Я видел, что шеф забеспокоился, он залпом осушил свой бокал и тут же налил еще, непроизвольно протиснулся к госпоже Зассе, готовый вмешаться в разговор, но старый профессор, заметивший это, легонько качнул головой, сосредоточился и очень спокойно сказал, да, ему почти все известно, что выдвигают против Америки, почти все, и притом повсюду. Кое-что наводило его на размышления, это верно, но при всем том он задавался вопросом, как же случилось, что Америка для многих людей в мире понятие, пробуждающее надежды, приободряющее; ее оговаривают, расписывают в черных красках и всячески во всем обвиняют, но она тем не менее многим придает силы и подтверждает их выбор, прежде всего людям, которые лишены того, на что каждый человек имеет право. Он, к примеру, совсем недавно узнал это и о родине своего деда, сказал старый профессор, и еще он сказал:
– Мы надежные должники.
Тут вмешался шеф, протянул профессору бокал и пригласил его наконец вместе выпить.
Он покинул крепость; в жизни бы не подумал, что Иоахим в ту самую ночь покинет крепость; я, чаще всего в одиночестве, стоял и ел бутерброды, которыми обеспечивала меня Ина, пил сок, который она мне наливала, а Иоахим, где бы и с кем бы я его ни видел, не казался мне каким-то иным, чем обычно, был, как всегда, весел и заносчив. Возможно, он и сам еще не подозревал, какие готовятся события, он упорно ухаживал за госпожой Зассе, был счастлив, когда оказывал ей какую-нибудь услугу, радовался, если Доротея с ней заговаривала. Когда я ушел – а я ушел первым, – я и помыслить не мог, что Иоахима на следующий день не будет в крепости. Кто ушел следом за мной, я не знаю, но знаю от Магды, что под конец остались только шеф и Иоахим. Магда сказала, что это не случайно, она считает, что шеф ждал Иоахима, который хотел обязательно выйти вместе с госпожой Зассе и проводить ее.
Возбуждены они вроде не были, никто и не кричал. Шеф втолковывал Иоахиму, что ему впервые в жизни пришлось извиниться перед гостем, и притом – за другого гостя, который, возомнив о себе, нарушал простейшие законы гостеприимства и даже получал от этого удовольствие. Иоахим разыграл удивление, не понимал шефа или не хотел понимать, и тогда шеф напомнил ему о поведении госпожи Зассе и еще раз поставил ему в упрек то, как она высказывалась и как, без всякого на то основания, провоцировала его друга, почетного гостя. В ответ Иоахим сразу же что-то придумал в ее защиту, он преуменьшил серьезность сказанного ею, объяснил, что госпожа Зассе привыкла откровенно выражать свое мнение и что она не делает секрета из своих взглядов, когда они друг с другом беседуют, они высказывают друг другу все, начистоту.
Шеф ничего не имел против этого, он подтвердил Иоахиму полную его свободу и независимость, он с ним ни о чем не спорил и не давал ему никаких советов, он просил только одного: чтобы госпожа Зассе никогда больше не появлялась в крепости, ни в сопровождении Иоахима, ни одна. Иоахим пожелал узнать, надо ли расценивать его слова как запрет, на что шеф ответил, что высказал не запрет, а пожелание. Они поговорили еще о том о сем, но вдруг Иоахим поднялся и заявил:
– Ладно, если ты запрещаешь мне приводить с собой гостя, который мне особенно близок, значит, и в моем присутствии тебе необходимости нет.
И так как шеф на это не ответил, Иоахим еще добавил:
– Тогда мне все ясно.
Он собрал вещи, необходимые ему, и покинул крепость. Ночью. Не прощаясь. Покинул крепость.
Конечно, он мог бы жить в имении Бодден, где было еще больше комнат, чем в крепости, но он, видимо, не хотел, считал, что правильнее будет жить в Холленхузене, в новом доме Тордсена, Иоахим снял там комнату и там его навещала Доротея, Ина тоже, шеф же его не навещал. Я и знать не хочу, как часто пыталась Доротея уговорить Иоахима вернуться домой, она, надо думать, всячески заманивала его и умоляла, но он всякий раз уклонялся, и она покидала дом Тордсена всегда в одиночестве.
Однажды в полдень я услышал, как Доротея сказала шефу:
– Не хочешь пойти со мной?! У него сегодня день рождения.
– Я помню, – только и сказал шеф, – на моем письменном столе лежит сверток, захвати для него.
Больше он ничего не сказал, и Доротея ушла, не промолвив ни слова. Часто, когда я видел машину Иоахима, там сидела и госпожа Зассе, они либо ехали в сторону имения Бодден, либо ехали оттуда; а чтоб они вместе верхом выезжали и до наших мест добирались – случалось редко, больше двух раз я их не встретил.
Продержаться; когда я однажды решил доказать себе, что, несмотря на свой страх, в состоянии один продержаться в сумерках, при сильном ветре в Датском леске, они меня чуть не вспугнули, точно кролика. Чернильные тучи с белоснежными кромками. Толчея на небесах. Порывы ветра и нарастающий свист, от которого хотелось согнуться в три погибели. После того как я прилег на берегу Большого пруда и напился вволю, я охотнее всего отправился бы домой, но я хотел раз и навсегда доказать себе, что до наступления сумерек могу здесь один продержаться, я пошел к пню, на котором и шеф часто сидел, устроился поудобней и прислушался. Какого только страху тут не натерпишься! Мне и ждать долго не пришлось, как до меня донеслось бормотанье раненых солдат, которые некогда искали тут укрытия, а стоило напрячь слух – и слышны стали оханья, и стенанье, и тяжкие хрипы. Все здесь терлось друг о друга, все скрежетало и трещало, а где-то точно пила пилила, клещи лязгали, и перестук у меня в голове начался, наверно, от того, что по земле будто кулаками колотили.
Они выехали из ольхового перелеска, госпожа Зассе первая, за ней Иоахим, они медленно ехали верхом по берегу пруда, а там, где я пил, спешились и пустили лошадей напиться.
Они стояли рядом и смотрели на лошадей, а потом Иоахим обнял ее за плечи, нерешительно, словно на пробу, она не шелохнулась, тогда он подобрал в ладони ее короткие густые волосы, свободно так, словно хотел их взвесить. Он играл ее волосами, расчесывал их легонько, а она все еще стояла недвижно; тогда он обхватил ее обеими руками за плечи и повернул к себе, он попытался притянуть ее к себе, но тут же отпустил – госпожа Зассе быстро подняла руку и ткнула концом своего хлыста ему в грудь, предостерегая, высоко подняв голову.
Сказано, видимо, не было ничего, они лишь меряли друг друга взглядами, но внезапно она коротко кивнула, Иоахим сразу же сложил руки, склонился покорно и помог ей сесть на лошадь. Как же она развернула лошадь, как помчала к лесочку, прямо на меня, но я быстро скатился с пня и приник к земле, сжался в комок.
Конечно же, мало кому у нас недоставало Иоахима. Эвальдсен и я, мы зачастую целый день не говорили об Иоахиме, да и Магда лишь изредка спрашивала о нем, он уехал, и нам до него дела не было, даже когда кто-то из нас наткнулся на его фотографию в шлезвигской газете – на ней Иоахим был снят вместе с госпожой Зассе и другими наездниками, – мы просто глянули на нее, о его возвращении мы не говорили, нет, не говорили. Было ли шефу без него трудно, сожалел ли он, что Иоахим ушел, я у него допытаться не мог: о чем шеф хотел умолчать, о том он умалчивал, тут уж выслеживай и донимай его сколько душе угодно.
Вот Доротея, по ней сразу все видно было, она делалась тем тише, чем дольше отсутствовал Иоахим, порой она сидела какая-то отрешенная, ни единого живого слова не скажет, ни о чем не спросит, никого не подбадривает как обычно, ее ясное лицо стало костистым. Она могла подняться из-за стола, не притронувшись к своей тарелке, а выйдя из дому, могла остановиться на дороге и, резко повернув, зашагать в противоположном направлении, раза два-три она сделала так потому, видимо, чтобы избежать встречи с шефом. А встречались мы с ней – так она лишь печально мне улыбалась, поручения, которые я должен был бы срочно выполнить, ей в голову не приходили, после каждой встречи с ней мне становилось очень грустно, и само по себе возникало желание, чтоб вернулись времена, когда мы жили на Коллеровом хуторе. И я не удивился, когда она в один прекрасный день заболела.
Магда тоже никогда о такой болезни не слыхала, дело было просто в том, что Доротею от всего, что она ни съест, рвало, даже от куриного бульона и парового рыбного филе; стоило ей хоть что-нибудь проглотить, и она сразу же начинала давиться, ее мутило и у нее начиналась рвота. Ей часто не удавалось добраться до туалета или до ближайшей раковины, и поскольку каждый раз это было настоящее состязание, она позаботилась, чтобы в разных местах лежали отслужившие срок полотенца, стояли маленькие ведра, а в них немного воды; но случалось, что она проигрывала состязание и ее рвало в собственные руки или на пол. Она настаивала на том, что будет все сама убирать и выносить, никто не смел ей при этом помогать. Мало-помалу ей становилось все труднее держаться на ногах. Доктор Оттлингер приходил теперь все чаще, он долго сидел у кровати Доротеи, почти ничего не говорил, раз как-то Магда решила даже, что он заснул на стуле. И шеф тоже часто сидел у кровати Доротеи, и он тоже почти ничего не говорил.
Ах, Ина, если бы не ты, ты с твоим нетерпением, с твоей решительностью; ты всегда знала, что можно допустить, чтоб не перегнуть палку; и когда твое душевное напряжение дошло до предела, ты, несмотря на твой большой живот, поехала поначалу на квартиру к Иоахиму, а поскольку его там не оказалось, сразу же дальше, в имение Бодден, на тренировочную площадку. Представляю себе, как ты вышла из вездехода шефа, задыхаясь под тяжестью ребенка, Иоахима просто-напросто стащила с лошади, не слушала никаких вопросов, а таким тоном приказала ему ехать с собой, что он по-быстрому попрощался, сел рядом с тобой и даже не сообразил сменить тебя за рулем. Ты подвезла его к входной двери в крепость – это я видел – и, когда он на мгновение помедлил, сказала только:
– Иди же, иди, или случится непоправимое.
Ты сказала это свойственным тебе тоном, для людей неожиданным, которого никто не смел ослушаться. Не помогло ему, что он остановился в нерешительности, взглядом своим ты принудила его пройти через прихожую, подняться по лестнице к комнате Доротеи, и хотя ты уже с трудом переводила дыхание – оставался всего месяц до появления Тима, – ты отыскала шефа, приказав и ему идти за тобой, да таким тоном, что он даже не спросил, куда ты его тащишь.
И вот они, после долгого перерыва, стоят друг против друга. Магда рассказывала, что вообще ничего слышно не было, ни слова, ни шороха, а когда она принесла настой из шиповника, они стояли по разным сторонам кровати, присесть не хотели, но и уходить тоже не хотели. Ина ждала в прихожей, растянувшись в кресле, положив обе руки на живот; и чем дольше она ждала, не слыша ничего, тем больше успокаивалась, она выдержала до тех пор, пока оба они, шеф и Иоахим, не спустились по лестнице, тут она пошла им навстречу, и, прежде чем хоть одно слово было сказано, она поняла, что один из них вскоре вновь поселится у нас, но в тот день, когда он наконец-то вернулся, шефа дома не оказалось, ему, надо думать, было кстати, что он в тот день должен был съездить в Эльмсхорн.
Знать бы, когда Эвальдсен наконец управится и зайдет за мной, ведь достаточно же сдать предварительный список повреждений, не так много надо туда внести, подсчитать, но я догадываюсь, я понимаю, что он опять забыл обо мне, просто не пришел, как не раз бывало. Однажды он сказал мне:
– Так уж с тобой получается, Бруно. Человек даже не замечает, что тебя нет рядом.
На баке для воды он больше не сидит, к Главной дороге он тоже не пошел, может, он спрятался на участке хвойных и сейчас появится, это хвойные из бутылки, как называл их шеф, он перемешал их семена с древесноугольным порошком и, разложив по бутылкам, оставил их в покое, и вот – чему почти никто верить не хотел: способность к прорастанию сохранялась у них в течение трех лет.
Что там светится, что там рвется и трещит, да это же, конечно, орудует Эвальдсен, я уж знаю, я вижу: он разрывает парашют, рвет его на куски, знать, все-таки нашел еще один и припрятал себе; это самый лучший шелк, какой вообще есть, сказал он. Он ножом надрезает шелк, потом рвет, сначала рывками, а под конец равномерно, до полного размаха рук, когда шелк рвется, ткань верезжит, верезжит, как резиновая шина по мокрому асфальту.
– Ну и напугал же ты меня, – говорит Эвальдсен и добавляет: – И чего это ты вечно подкрадываешься.
Не обращая больше на меня внимания, он меряет одно из полотнищ и обматывает его вокруг себя; надо думать, он уже несколько полотнищ обмотал, когда он наденет куртку и застегнет ее, никто не заметит, что у него спрятан разорванный парашют.
– Валяй, Бруно, бери ты тоже кусок, он упал нам с неба, поэтому он наш. Это ценная штука, его можно не стыдясь подарить.
– Стой, стой, – кричу я.
Но он уже задрал мою рубаху и обматывает меня полотнищем шелка, отрывает еще одно и бросает мне:
– Валяй, Бруно, крути.
И я плотно натягиваю вокруг себя материю и затыкаю концы за пояс брюк. Стропы и тросы оставлять здесь никак нельзя, они могут нас в один прекрасный день выдать. Стоило мне только об этом подумать, как Эвальдсен говорит:
– Остатки эти, Бруно, ты закопай, не засыпь кое-как, а закопай глубже, чем плуг берет.
– Хорошо, – говорю я.
Он уходит, а я чувствую, как парашютный шелк начинает меня стягивать.
Сейчас, однако, подошло время обеда, закопать остатки я смогу и позже, сейчас Бруно пойдет обедать, но Магде я сразу не скажу, что у меня для нее под рубахой, такое белое и блестящее, нет, не скажу. Вечером – да; когда она придет, я задам ей загадку: что там у меня накручено? И когда она порядком поломает себе голову, я предложу ей меня разоблачить. Магда с первого взгляда поймет, что это лучший шелк, какой только есть. Относясь ко мне порой настороженно, она наверняка поначалу захочет узнать, откуда такая дорогая материя, вот я и расскажу ей, что она упала с неба; и это будет правдой.
Брюссельская капуста, я уже чувствую запах брюссельской капусты, которую Магда всегда чуть посыпает натертым мускатом, а к капусте будет карбонад и картофель с масляным соусом, надеюсь, что Магда на этот раз оставит на куске карбонада сало. Окошечко в кухню открыто, лицо Магды в нем как в рамке, она глядит на меня не очень-то дружелюбно, так глядит, словно Лизбет завещала ей свои вздохи-охи и свою суровость: ну, идешь ты наконец? Я не смею подать ей какого-либо знака, здесь все должны считать, что нам друг до друга никакого дела нет, даже когда мы одни, я не смею ей кивнуть, а уж коснуться ее тем более. Вымыл ли я руки; это она спрашивает так же машинально, как и Лизбет, моя тарелка уже стоит на плитке-грелке, не слишком-то щедро она ее наполнила, такую тарелку могла и Лизбет подготовить, она, которая так часто называла меня объедалой. Как умеет Магда, ставя передо мной тарелку, смотреть на меня словно не видя, как заботится она, чтобы не обнаружить нашу близость. Больше всего хочется мне расстегнуть рубаху и дать Магде глянуть на то белое, сверкающее, что укрыто под ней, но этим я бы нарушил нашу договоренность.








