Текст книги "Учебный плац"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
– Так как же? – спрашивает он, и я говорю:
– Тут никто ему в подметки не годится, ему достаточно только взглянуть, и он уже знает, что к чему.
– Но это не значит, что господин Целлер не изменился в своем поведении, характере?
Ладно, уж пусть узнает.
– Шеф стал каким-то грустным, – говорю я, – грустным, а может быть, и ожесточенным, во всяком случае, он не такой уравновешенный, как раньше. – И еще добавляю: – Может, он чувствует себя всеми покинутым…
Он задумался, видимо, мысленно оценивает мой ответ, кивает, как бы соглашаясь, и тише обычного говорит:
– Такие созидатели, как господин Целлер, люди, посвятившие жизнь одной задаче, как правило, индивидуалисты, спустя какое-то время неминуемо становятся индивидуалистами, тут они следуют определенному закону.
Вот он опять задумался, проводит языком по крупным резцам и с такой силой сжимает ручки кресла, что кожа на сгибе пальцев белеет. Его внезапная серьезность, прерывистое дыхание.
– А не может ли быть, господин Мессмер, что какая-то болезнь так изменила господина Целлера, я хочу сказать: не жаловался ли он вам в последнее время на недомогание? Или, может быть, странно себя вел, например принимал совершенно непонятные вам решения?
Макс сказал, когда заходил сюда: «Шеф много для нас сделал, теперь мы должны что-то сделать для него». И еще он сказал: «Ты же член нашей семьи, Бруно».
– Не замечали ли вы у господина Целлера признаков мрачности, смятения или слабоумия?
– Главным образом грусти, – говорю я, – и еще, может быть, снисходительности и великодушия. В последнее время он куда больше мне спускал, чем прежде. Когда он застал меня за тем, что я рву и высасываю хвоинки молодых елей, он только покачал головой и молча пошел дальше. В последнее время шеф стал молчаливее, это да, – говорю я и вижу, как он навострил уши, сейчас он за это уцепится, станет бить в одну точку, и он спрашивает:
– Значит ли это, что он уже больше не делится с вами своими планами, как это было раньше, что он держит про себя свои главные намерения?
Знать бы только, куда он клонит, почему он во все это вмешивается, но мне надо что-то сказать, чтобы он этим удовлетворился и ушел.
– Так вот, что касается главного, то это шеф всегда держал про себя, по-своему обдумывал и лишь тогда открывал, когда все уже созрело, – говорю я.
Почему он сейчас улыбается, только ему ведомо, надеюсь, что разговор окончен, у меня здорово жмет в висках, и самое благое дело было бы разок-другой стукнуться лбом о косяк, но он представляет интересы семейства Целлер, а потому я, видно, обязан все выдержать.
– А ваши личные планы, – шутливо спрашивает он, – можно ли мне что-то узнать о ваших личных планах, господин Мессмер? Вы не намерены ничего менять в своей жизни?
– Оставаться там, – не задумываясь говорю я, – я хотел бы оставаться там, где шеф.
Как же мгновенно исчезает все его дружелюбие, когда он встает, как испытующе он на меня смотрит, и вдруг отворачивается и глядит в окно на посадки, причем держит шляпу за спиной и привычным жестом крутит ее в руках, как долго он размышляет, нельзя сейчас ему мешать, но все же, теперь я должен спросить его, как чувствует себя шеф, и я говорю, глядя ему в спину:
– Шеф долго здесь не показывался. Скоро он теперь придет?
Он даже ко мне не оборачивается, может, он меня не понял, я могу сразу и другое спросить, например, правда ли подано ходатайство о признании шефа недееспособным, я вполне могу теперь это спросить, но тут он выпрямляется и хочет отделаться от чего-то:
– А вам известно, господин Мессмер, что господин Целлер недавно подписал у своего шлезвигского нотариуса договор дарения?
Магда была права, она знала это, она была права.
– И известно ли вам, господин Мессмер, что этот договор наделяет вас одной третью земли с соответствующей частью инвентаря? Договор вступает в силу в случае смерти господина Целлера.
Нет, это неправда, нет, это он говорит только так, хочет посмотреть, как я к этому отнесусь, как отреагирую, хочет меня разыграть, чтобы испытать меня, но зачем, почему этот человек, которого я вовсе не знаю и который представляет интересы семейства Целлер, избрал для своих шуток именно меня?
Он оборачивается ко мне, нетерпеливо ждет чего-то, веки его наполовину опущены и уголки губ вздрагивают.
– Вы, надо думать, понимаете, господин Мессмер, что семейство Целлер не намерено мириться с таким договором.
Что за чепуха, это же несерьезно, треть земли с частью инвентаря, может, северную часть бывшего учебного плаца, все, начиная от валуна до низины и от подзолистого участка до каменной ограды; кто-то меня однажды уже спрашивал, где самая лучшая земля, Макс хотел, чтобы я смеха ради выбрал себе самый плодородный участок. Какая задняя мысль была у него тогда?
– Я ничего не знаю, – говорю я, – здесь же все принадлежит шефу, он один всем распоряжается, а кроме него еще его жена, и Иоахим, и Ина: им решать, что будет с участками.
– Вам в самом деле не известно, отчего господин Целлер на такое решился? – спрашивает он, и еще спрашивает: – Он ничего с вами не обсуждал?
– Что мне не придется уходить из Холленхузена – это он однажды говорил, у Большого пруда он обещал мне, что я всегда могу оставаться с ним.
Когда груз опустился, со дна поднялись пузыри и вода забурлила, словно от невидимого родника, а мы сидели рядышком на гнилом стволе, он вдруг сказал: «Ничто нас не разлучит, Бруно, это я тебе обещаю».
Слава богу, он направился к двери, я должен прийти в себя, должен в одиночестве обдумать, что означает его убежденность и эта его ироническая усмешка, он колеблется, потом говорит:
– Вас много чего ждет, господин Мессмер, боюсь, вы вряд ли даже отдаете себе отчет, что вас ожидает. – Но он говорит еще что-то своим другим голосом, голосом, идущим издалека, я его ясно слышу, темным и уже не таким хриплым: «Этот договор никогда не войдет в силу, в этом вы оба можете быть совершенно уверены, мы предпримем все необходимое, чтобы помешать этой дарственной. Целлер, видно, совсем спятил».
Что еще ему от меня нужно? Рука его уже на дверной ручке, но тут ему что-то приходит в голову:
– Разрешите мне еще об одном вас спросить, господин Мессмер. Говорят, что на вас тут лежат многочисленные обязанности. Это верно?
– Да, – отвечаю я.
А он на это:
– Но с машинами и механизмами вы ведь не имеете дела? Значит ли это, что господин Целлер вам не разрешает?
– Шеф этого не хотел бы, – говорю я, – он поручил мне присмотр за всем режущим и прививочным инструментом.
– Ответственное дело, – говорит он, приветливо прощается и лишь на Главной дороге надевает шляпу, очень аккуратно – и вдруг замирает и начинает себя ощупывать, нет, он ничего по рассеянности у меня не забыл, он уже нашел, что искал, и направляется к крепости.
Никогда в жизни шефу это не пришло бы в голову, он же знает, что я без него ни за что не могу приняться, никогда в жизни не подписал бы он такой бумаги, и кто только мог это придумать, кто только мог распустить слух, будто шеф хочет подарить мне всю северную часть нашей земли, а также часть инвентаря. Зная меня, как никто другой, он прекрасно понимает, что я всего счастливее, когда могу работать по его указаниям. Желай он подарить мне землю, он, конечно бы, об этом обмолвился, как-то намекнул, а то даже просто спросил, хотел бы я взять себе участок от валуна до низины, конечно, он так бы и сделал, и я бы тогда сразу ему сказал, что я этого не хочу.
Недоразумение, конечно, это просто недоразумение. Чернослив; вчера в кулечке еще оставалось несколько штук, я положил кулек сюда на подоконник, а теперь он исчез – возможно, что я сам в полусне доел чернослив. Шеф подписал дарственную, это сказал господин Мурвиц, бумага войдет в силу после смерти шефа, и тогда все то, что составляло его радость и гордость, будет принадлежать мне – я этого не хочу, не пристало это мне, да и не хочу я. При одной этой мысли у меня кружится голова.
Это было после бури; всю ночь напролет бушевала непогода, такое в воздухе поднялось столпотворение, какое даже у нас не часто случается, с воем снова и снова налетал ветер, испытывая прочность сараев, бараков и деревьев; что только не проносилось в воздухе, не одни ветви и черепица, порой казалось, что сейчас тебя самого ветер подхватит и унесет. Многие спозаранок вышли из дома, мы не доверяли внезапно наступившей тишине, ходили подавленные и осматривали разрушения, но на участках они оказались не слишком велики, не такие, как после многих тихих ночей, когда проходил лесовик с его вредоносным крюком. Мне надо было в Датский лесок, к моему шалашу, который я соорудил себе высоко в ветвях бука, все плотно переплетя и с множеством потайных окошечек-глазков, я только хотел взглянуть, что осталось после бури от моего шаткого убежища, куда лишь приглушенно доходили стоны раненых солдат. Я, как всегда, сократил дорогу, пошел через луг среди множества кротовых холмиков к Большому пруду и тут увидел шефа, и сразу увидел – он что-то держит и волочит за собой, что-то пятнистое, в бело-коричневых пятнах. И тотчас побежал к нему, побежал, крича и размахивая руками.
Он тащил за ногу мертвую собаку, это была одна из пятнистых собак Лаурицена, одна из той пары, что почти каждую ночь, охотясь, носились по нашим посадкам; при свете луны я сам однажды видел, как одна из них, вспугнув, подняла зайца или кролика и погнала к другой, скача по молодым растениям и посевным грядам и выписывая такие зигзаги, что все так и летело; за какие-нибудь полчаса они могли уничтожить итог трехдневной нашей работы. Все просьбы и требования шефа, чтобы Лаурицен запирал на ночь собак, оставались без ответа.
Я, правда, немного испугался, когда увидел мертвую охотничью собаку, остановился, но шефу достаточно было мне кивнуть, чтобы я тоже ухватился, и мы сообща доволокли ее до Большого пруда. Там, на берегу, где я часто ложился на землю, чтобы напиться, там он меня спросил, закопать нам или лучше утопить собаку; я сразу был за то, чтобы утопить, и тут же побежал за камнями, тяжелыми продолговатыми камнями, их легче обвязать веревкой, чем круглые. На краю Датского леска лежала груда камней, уже замшелая, обвитая плетьми ежевики, я побежал туда и, когда отогнул плети, нашел патрон от дробовика, еще теплую гильзу; я отнес ее шефу, он понюхал гильзу и хотел было бросить ее в пруд, но потом вдруг передумал, испытующе посмотрел на меня и сказал:
– На, Бруно, возьми, вот тебе штучка, которая все равно что доказательство.
Почему он отдал мне гильзу, я до сих пор никак не пойму, но он отдал ее мне, и я решил зашить ее в подкладку куртки, чтобы не слишком быстро потерять.
Затем мы с ним привязали собаке по камню, шеф к шее, я к задним ногам, после чего подняли животину, у нее из многих маленьких ранок еще сочилась кровь, подняли, раскачали, шеф сосчитал: раз-два-три, и мы одновременно ее отпустили. Всплеск был такой здоровый, что от набегавших волн пришли в движение камыши и тростник, стали раскачиваться туда и сюда, а там, где животное опустилось на дно, поднялись пузыри, забулькала, как из невидимого ключа, вода, закипела и улеглась, лишь после того, как все успокоилось и вода уже ничего не могла выдать, мы вымыли руки и уселись на трухлявый ствол ольхи. Шеф был немногословен, но он сказал:
– Ничто нас не разлучит, Бруно, это я тебе обещаю.
Как тихо в крепости, ничто не шевелится, никто не показывается в окнах, можно подумать, что они покинули большой дом, но я-то знаю, все они там собрались и непрерывно советуются, проверяют документы, подписывают доверенности, может быть, и спорят, и, уж наверно, кто-то из них засел за телефон, что-то стрекочет, гудит, потрескивает в проводах, идущих от нас к станции Холленхузен и дальше вдоль железнодорожного полотна до самого Шлезвига. Итак, из-за слабоумия и угрозы семейной собственности шефа хотят признать недееспособным, так они хотят, и при этом господин Мурвиц защищает их интересы.
Знать бы, откуда взялся внезапный страх, что-то вокруг меня стягивается, ложка звенит в чашке, это он вызвал во мне страх, этот чужой человек со своими вопросами и объяснениями. Запереться, как бы мне хотелось у себя запереться и больше не выходить, пока шеф сам не постучит ко мне в дверь и не поведет меня к голубым елям и не поручит какую-нибудь работу, но сам он уже, конечно, не придет, я это чувствую. Надо идти к нему, сейчас же.
Даже если они в крепости удивятся, что я пришел без зова, я должен его увидеть, должен с ним поговорить, не только чтобы узнать, что будет со мной, я должен также отменить то, что он решил и о чем распорядился или о чем намерен распорядиться. Клетчатая рубашка и серые брюки, в таком виде я могу к нему пойти, скорей всего, он сидит один в своей комнате, говорить с ним буду, только если он один, буду просить его, чтобы он не наделял меня ничем, ни участком земли, ни инвентарем – если только все это в самом деле правда. Но страх, страх говорит мне, что это правда, он что-то подписал в мою пользу, на свой страх я всегда мог полагаться. Пусть, кто хочет, идет по Главной дороге, а я пойду вдоль ветрозащитной живой изгороди, мимо клумб с розами я вмиг проскочу, а когда доберусь до рододендронов, меня уже будет не так-то легко заметить, рододендроны перед входом в бывший мой подвал частенько меня выручали.
Однажды на террасе собралось множество людей, они столпились, чтобы поздравить шефа, по крайней мере сотня празднично разодетых людей, окруживших его и желавших полюбоваться на крест с лентой. Крест за заслуги, которым его только что наградили, а я долго стоял среди рододендронов и мог с близкого расстояния все наблюдать, причем никто меня не обнаружил. И позднее, когда многие уже вошли в дом, мог даже подцепить с подносов немало лакомых остатков, и никто ничего не заметил.
Магда, вероятно, просто диву давалась. Из блюда с фруктами в передней я на этот раз, пожалуй, ничего не возьму, хотя Доротея мне разрешила, цветастые блюда и сегодня полны, желал бы я только знать, кто получает фрукты, когда они начинают гнить. Из зала доносятся голоса, голос Макса и этого Мурвица:
– Вы настаиваете на своем предложении, господин доктор?
– Я считаю, что это наиболее верный путь, господин профессор.
А вот и голос Ины, она предлагает чай и печенье. Всего лучше мне сразу подняться по лестнице и пройти по длинному коридору, где висят эстампы, эстампы дрока, дрока красильного, дрока колючего и дрока обыкновенного или ве́ничного; там, где висит германский дрок, находится его дверь. Я не стану спрашивать разрешения, просто постучусь и войду, а если кто до того меня задержит, скажу, что должен видеть шефа по неотложному делу.
В последний раз я был здесь, когда нас осадили галки; внезапно все небо потемнело от птиц, галдящее небо, опустившееся на наши участки, задиристое и бесцеремонное. И откуда только взялись все эти птицы, поначалу они только кружили и в неожиданных построениях вихрем проносились мимо друг друга, будто на маневрах, но внезапно опустились на молодые деревца, да так стремительно и в таком числе, что ветви под ними обламывались. Они спорили из-за веток, непременно желали сидеть рядышком, и в итоге их споров и веса все новые ветки сгибались и обламывались, что не выдерживало, то ломалось. Похоже, они задались целью опустошить наши участки, мне не удалось вспугнуть их, ни хлопая в ладоши, ни криком, ни размахивая руками, и я побежал к шефу, кинулся сюда наверх, всего один-единственный раз стукнул в дверь и его разбудил. Он уснул за письменным столом, но, увидев, что творится в питомнике, сразу сообразил, что надо предпринять: не взял ружья из стойки, а потащил меня вниз в сарай, где лежали несколько твердых блестящих блоков смолы, и, определив направление ветра, со мной вместе вытащил их наружу. Затем мы быстро установили несколько бадей и решеток, шеф облил блоки смолы бензином, и тут оно поднялось, сернистое облако, желтое и ядовито-зеленое, нет, оно не поднялось, а, клубясь, устремилось к посадкам, пронизав все вонючим туманом, и тысячи, и тысячи галок взвились и стали с гамом кружить над облаком, пока, последовав за своим вожаком, не улетели.
Кто-то быстрым шагом идет за мной следом, может, заметил, как я вошел, я просто пойду дальше, сперва вверх по лестнице, ведущей к спальням и большой детской Тима и Тобиаса. Это Магда, это ее фартук, с совком и веником она пробегает мимо меня к двери шефа, стучится и ждет.
– Пожалуйста, уберите это, – слышу я голос Иоахима, – все осколки, но осторожно, не порежьтесь.
Он не один, это ясно, сейчас нельзя говорить с шефом, нельзя спросить его о том, что касается только нас двоих, сейчас нет; лучше всего поскорее исчезнуть, дождаться другого случая, надеюсь, я сумею отсюда выйти незамеченным. Как прохладен морской трос, служащий здесь перилами, он уже потемнел от многих потных рук, на нем, подымаясь, удобно подтягиваться, но, когда спускаешься, он покачивается и коварно поддается. Двери, иногда мне кажется, обилие дверей служит лишь для подслушивания, каждый может подкрасться, навострить уши и узнать то, чего не знает никто другой; будь у меня собственный дом, настоящий дом, в нем имелась бы лишь одна-единственная дверь, чтобы входить и выходить, и еще, может, потаенная дверка для меня одного.
– Бруно? Это ты, Бруно?
Иоахим узнал меня со спины, я могу спокойно стать и обернуться, в его голосе не слышно упрека, нет даже удивления, он горько улыбается и протягивает мне руку.
– Я полагаю, ты хочешь видеть шефа, – говорит он, и я киваю и говорю:
– Я всего на минутку, хотел с ним поговорить.
– Тебе придется прийти в другой раз, – говорит Иоахим, – мне очень жаль, но у него сейчас врач.
– Болен? Шеф болен?
– Ничего серьезного, – говорит Иоахим, – всего лишь нарушение равновесия, общая слабость и нарушение равновесия. – Он хлопает меня по плечу и добавляет: – Это, надо думать, скоро пройдет. Ты же знаешь, его никакая хворь не берет, день-два покоя, и он будет опять здоров.
Как уверенно он меня уводит, даже не спрашивает, сам я захотел видеть шефа или шеф велел мне прийти, он берет меня под руку и тянет за собой, легонько припирая меня к стене, когда мимо проходит Магда с совком, полным осколков, и подносом, на котором стоят треснутый графин и два разбитых стакана. Магда и я – мы не глядим друг на друга, просто не обращаем друг на друга внимания – так, как всегда хотела она; у меня возникла какая-то тяжесть в животе и сразу же пересохло во рту, но ей это, видно, безразлично, она протягивает Иоахиму поднос и спокойно спрашивает:
– Может, ценный графин удастся еще склеить?
– Нет, – отвечает он, – вероятно, нет смысла.
И она идет дальше, словно больше не о чем говорить.
Никогда еще Иоахим меня так далеко не провожал, лишь тут, в передней, он останавливается под портретом своего деда, который сверху виновато глядит на нас.
– Н-да, – произносит он и еще раз сожалеет, что я зря пришел, однако сразу же утешает себя нашим уговором у ограды: – Придешь как-нибудь вечерком, Бруно, в ближайшее время мы дадим тебе знать.
Что мне делать, не могу же я вернуть ему яблоко, которое он взял с блюда и сует мне в карман.
Если б только я мог незамеченным добраться до дому, запереться и задвинуть засов, и никому не открывать, никому, кто постучит меньше семи раз, но мне не проскочить мимо них, на этот раз не проскочить, маленькие лиходеи, видно, дожидаются меня, укрывшись там, среди моих рододендронов, и еще думают, что я их не обнаружил. И, конечно, они набрали кучу репьев, сейчас один из них даст команду, и они начнут вокруг меня приплясывать, тянуться ко мне и насаживать на меня всюду, где только возможно, репьи, но я сделаю вид, будто ничего не замечаю; я не вцеплюсь в их нежные шеи, а спокойно продолжу свой путь к дому, а их оскорбительные выкрики вообще слушать не стану. Ну, выходите же, застаньте меня врасплох, покажите, что вы на этот раз для меня придумали.
Не сейчас, в другой раз почитаю книгу Макса, скоро стемнеет, а сегодня я не хочу зажигать у себя свет, сегодня не хочу. Знать бы только, что мне предстоит, как все обернется, только бы знать! На Коллеровом хуторе все было проще, там я почти все знал наперед, потому что почти ничего не пропускал из того, что шеф внизу в большой комнате обсуждал и решал с Доротеей; я раньше других узнавал, когда мы будем участвовать в конкурсе на поставку древесных саженцев, знал наперед, что получу ко дню рождения и на рождество; и поскольку у шефа самый большой оборот был с плодовыми саженцами, я уже знал, какие участки мы теперь будем расширять и множить, знал не только о его намерении купить подержанный тягач и новый бороздник, но знал и его соображения на этот счет.
Что ожидаются важные гости из знаменитого Пиннебергского древесного питомника, что должны быть заведены поквартальные книги, что в скором времени мне увеличат сумму карманных денег – я все знал заранее и знал также, что Доротея хотела бы нанять управляющего, чтобы хоть немного разгрузить шефа.
– Мы тоже хотим, пусть изредка, тебя видеть, – вот что она сказала, и еще сказала: – Кто столько сделал, сколько сделал ты, вправе иногда и передохнуть.
Он почти всегда с ней соглашался, но все же поступал так, как считал нужным, первым оказывался на участках и последним уходил, появлялся всюду, где требовался добрый совет, и по окончании рабочего дня подолгу засиживался над своей поквартальной книгой и бумагами. Кто не знал, как поступить, тот просто говорил: «Спросим шефа», а когда тот приходил и, немного подумав, что-то решал, работа возобновлялась.
Колодец; однажды нам предстояло пробурить колодец, и все советовали шефу бурить на заболоченном участке, где даже в засуху всегда стояли маслянисто поблескивающие лужицы; он молча все выслушал, потом поднялся к нашей каменной ограде, где, сперва сосредоточившись, постоял, а затем вдруг двинулся осторожными шажками, будто ступая по осколкам стекла и боясь поранить ноги. Устремив взгляд на землю, он описывал круги, иногда отступая на несколько шагов, иногда уходя в сторону, меж тем как то один, то другой из наблюдавших лишь качали головой, и спустя некоторое время указал на участок черно-серой земли и сказал:
– Здесь, ребята, здесь будем вколачивать трубу.
Они навинтили на трубу железное стяжное кольцо, насадили стальное острие, которое все было в маленьких дырках, а потом бабой стали вбивать в землю вертикально поставленную трубу, и потому, что отвес, который они опустили через трубу, не показал воду, они навинтили еще вторую и третью трубу, и наконец отвес засвидетельствовал то, что никто, кроме шефа, не считал возможным. Насос, который они подключили, сперва выдал на поверхность лишь коричневую жижу, но спустя немного вода становилась все прозрачней и прозрачней, и шеф первый ее попробовал, обмыл себе лицо и снова попробовал, и так как это он нашел воду, мы вправе были его обрызгать; это было очень весело. Бурильщику, который все не переставал удивляться, он сказал:
– Тут вам нужно будет опустить настоящий всасывающий фильтр, всего лучше из латунной проволочной сетки. – И больше ничего не сказал.
Мы как раз проверяли уклон для водопровода, для трубопровода, когда я заметил незнакомцев, которые, за исключением седовласого, поснимали куртки и не спеша, будто прогуливаясь, направлялись к нам. Они были в светлых рубашках и хорошо отутюженных брюках, и я сказал шефу:
– Кто это там идет?
Он поднял голову, но ничего не сказал и снова стал прикидывать, где должна идти канава для трубопровода. Как приветливо они поздоровались, с каким любопытством оглядывались по сторонам, и седовласый очень вежливо спросил, где ему найти господина Целлера, на что шеф ответил:
– Это я. Чем могу служить?
Солдаты; это были бывшие солдаты, которые со многими другими прибыли в Холленхузен на товарищескую встречу, в «Немецкий дом», они лишь хотели просить разрешения здесь, у нас, немного оглядеться, на земле, которую знали с давних пор; седовласый сказал:
– Как вы сами понимаете, у нас много всяких воспоминаний, и нам очень хотелось бы немного здесь походить и осмотреться.
Шеф отказался от предложенной ему сигареты и, улыбнувшись, сказал:
– Боюсь, здесь много чего изменилось.
А седовласый на это:
– Удивительно, просто удивительно.
В прошлом он командовал всеми солдатами в Холленхузене.
За данное шефом разрешение оглядеться на его земле они все хором поблагодарили, но таким невнятным «спасибо», какого мне до сих пор никогда еще не приходилось слышать. Шеф еще сказал:
– Я дам вам провожатого. – А мне шепнул: – Присмотри за ними, чтобы чего не попортили.
И мы отправились по солнцепеку, в воздухе стоял нескончаемый треск и звон, и еще будто лопалось что-то, словно лопались стручки, – разлетались семенные коробочки. Мне незачем было оборачиваться, я знал, что шеф смотрит нам вслед и улыбается своей непроницаемой улыбкой.
Не впереди, я шел не впереди, а держался сзади, останавливался, когда они останавливались, все ожидая, что они меня о чем-нибудь спросят, но они ни о чем меня не спрашивали, только время от времени дружески мне кивали, чаще всего однорукий, у которого пустой рукав был засунут за пояс. Именно он помахал другим, желая им что-то показать на земле, там, у однолетних теневыносливых вишен, он описал круг, повернулся, указал в том направлении, где когда-то стояли макеты домов, а другие столпились вокруг него, вглядывались в землю, затем повернулись и стали смотреть в указанном направлении, им было понятно то, к чему их побуждал и призывал однорукий, но по их лицам и по тому, как они держались, я видел, каких усилий им стоило что-то здесь опознать.
И так как мне не терпелось выяснить, что же они ищут, я молча к ним приблизился, пошел в хвосте группы, стал среди них, когда они остановились; и один что-то припомнил, припомнил место, где увяз учебный танк.
– Наш учебный танк, – сказал человек в полосатой красно-белой рубашке. – Он, по всему видно, здесь стоял, – сказал он, – точно здесь, – и прямо указал на наши кусты смородины, отогнул ветки и отпустил, у него уже не оставалось сомнений, что учебный танк некогда стоял именно там, и он повернулся к однорукому и напомнил ему, как они вдвоем должны были уничтожить танк, вскочить на него сзади, установить магнитный подрывной заряд, спрыгнуть и – в укрытие. Поскольку однорукий утвердительно закивал, вздохнул и закивал, я не стал вмешиваться и говорить им, что учебный танк стоял совсем в другом месте, посреди наших грушевых участков.
Они не лезли в посадки, шли по дорожкам, которые мы оставляли для нашего узкоколесного трактора, лишь иногда шарили ногой или палкой по краю посадок, рыли и шарили, но ровно ничего не находили. Один, который все сам себя спрашивал, куда же подевались карликовые ели, он в первую очередь именно их искал, выводил рукой по воздуху линии из низины и сказал наконец, что однажды среди карликовых елей проспал ночные учения и проснулся победителем, так он сказал.
У валуна, когда мы стояли у валуна, тот, в полосатой красно-белой рубашке, не удержался, чтобы не изобразить нам, как он со своим пулеметом однажды укрылся за бесформенным камнем, и утверждал, что отсюда у него был идеальный сектор обстрела, и, конечно же, он захотел его сейчас вновь отыскать, но спустя немного, обведя взглядом наши участки тиса и туи, поднялся на ноги и признал, что здесь, видно, слишком многое изменилось и идеального сектора обстрела теперь уже нет. От меня он не узнал, как мы поступили с валуном. Они были явно разочарованы, растеряны, я это заметил и уже подумывал о том, не извлечь ли для них кое-что из моих тайников, сувениры, которые они скорей всего искали, кокарды и пуговицы, монеты и гильзы, или еще пряжку от ремня, или армейский нож, но, поскольку мы все это сами нашли, я с шефом, это принадлежало нам, и я решил, что лучше все эти вещи сохранить.
На командном холме все уселись; под палящим солнцем участки словно бы дрожали – бесконечные шпалеры, идущие с юга на север; и один из них сказал:
– Похоже, они выстроились на смотр, эти деревца и кусты, будто на долгую поверку.
А другой добавил:
– Это наша смена.
Что искали те двое возле старых сосен в направлении железнодорожной насыпи – этого никто не знал; они просто отделились от своих и пошли туда, стали отмерять шагами какой-то участок, но ошиблись, взяли за исходную точку группу из трех сосен и снова стали там что-то обмерять, после чего обследовали землю, они не копали, не рыли, а лишь осматривали ее и иногда ковыряли носком башмака. Поднявшись к нам, они больше помалкивали, уселись и закурили, но потом один из них сказал:
– Ничегошеньки, вы здесь ничегошеньки уже не найдете. Все, что от нас осталось, они пробороновали.
И вдруг он обнаружил личный знак, который я, продев в него шнурок, тогда носил на шее; алюминиевая пластинка, видно, выскользнула у меня за ворот рубашки, овальная штучка, которую я однажды нашел среди обломков макетных домов. Он попросил его у меня. Прочел буквы и цифры. И едва не онемел от удивления. Потом, ни слова не говоря, передал личный знак седовласому, тот его оттер, стал поворачивать, щупал и допытывался, где я это нашел, а когда я сказал ему, спросил, не могу ли я этот знак ему подарить. Я ему знак подарил, и он бережно спрятал его в нагрудный карман, а когда однорукий сказал: «Эггерс, его Эггерс тогда потерял», седовласый медленно кивнул, словно это было ему уже известно; и по всему видно было, как много это для него значило.
Мы побывали у каменной ограды, прошли к моему остову лодки и к заболоченному участку, где даже в засуху стояли маслянисто поблескивающие лужицы, прошагали кусок вдоль откоса железной дороги и заглянули в песчаный карьер, прошлись по нашим хвойным участкам, и чем дальше мы шли, тем рассеяннее, тем молчаливее они становились. Они давно уже не пытались больше отыскать что-то, напоминавшее им прошлое, здесь не осталось ни следа, ни знака, ничего зарытого, что дождь или наш плуг могли бы поднять на поверхность, ничто теперь не доказывало, что земля эта когда-то принадлежала им, поскольку даже подсобные фундаменты под макетными домами мы извлекли из земли. Шеф не испытывал особого желания еще раз с ними беседовать, но, раз уж они проходили мимо, он прервал работу, выслушал вторичную благодарность седовласого и сказал:
– Надеюсь, вам удалось найти что-то знакомое.
Но седовласый только пожал плечами и вопросительно взглянул на других, словно предоставляя им отвечать, но, поскольку никто из них говорить не захотел, он в конце концов сам сказал:








